РАЗДЕЛ II. Отечественная литература и литературно-критическая мысль ХVIII – середины ХIХ столетия и проблематика русского земледельческого мировоззрения
Если в области философии русская традиция размышлений о человеке заявляет о себе довольно поздно – с середины ХVIIIcтолетия, то литература до времени обретения ею в ХIХ столетии объемного, глубокого видения земледельца, такой опыт уже имела. И содержался он как в собственно авторской литературе, главным образом датируемой ХVIII веком, так и в фольклоре, берущем начало чуть ли не со времени крещения Руси, с которым русская литература была связана накрепко, прежде всего в плане изображения так называемой простонародной жизни. Многие существенные черты художественной интерпретации крестьянского миросознания, определившиеся и получившие дальнейшее развитие в произведениях писателей ХIХ столетия, собирались и преобразовывались в предшествующий, едва ли не десятивековой период становления отечественной культуры. Целесообразно поэтому хотя бы в первом приближении остановиться на некоторых произведениях этого периода, в том числе и на произведениях народного творчества, чтобы увидеть, как зачинались и строились здесь образные черты земледельческого миросознания, сконцентрированные в фигуре крестьянина с момента ее появления в фольклоре и вплоть до средины XIX столетия.
Глава 3. Первые проявления русского земледельческого мировоззрения в фольклоре и авторской словесности.
Корни земледельческого крестьянского мировоззрения уходят, конечно, в почву календарной обрядовости. Но здесь это мировоззрение еще растворено в семейно-родовой синкретной интерпретации природного цикла и не проявляет себя в индивидуально-личностном плане.
Другое дело - необрядовый фольклор и необрядовая лирическая песня, Другое дело - необрядовый фольклор и необрядовая лирическая песня, (то есть не включенные в семейно-бытовые и календарные ритуалы крестьян), которые были прочно связаны с кругом жизни крестьянской общины, скреплены с природным бытием. Игры-развлечения крестьянской молодели, в которых звучали песни, содержали в себе и задачу подражания трудовым актам, имитировали их, а слова песен о них рассказывали: вот крестьяне сеют лен, просо, горох; вот - ловят рыбу, ломают калину, прядут нити и т.д. Необрядовая песня была склонна к идеализирующей типизации действительности. У обрядовой песни она перенимала ее «космизм» в толковании «внутреннего человека»: чувства и переживания личности неизбежно соотносились с беспредельностью внешнего мира, с величественным течением естественных природных процессов.
В то же время лирическая песня выражала, насколько это было возможно в фольклоре, индивидуальные черты крестьянского миросознания. Может быть, как раз это удивительное взаимодействие микро- и макрокосма, их диалог в народной песне и способствовали тому, что само пение, песня прошили едва ли не сквозным сюжетом всю отечественную литературу в ее собственно авторском выражении.
Так, уже в самом начале радищевского «Путешествия из Петербурга в Москву», только-только отправившись в дорогу, повествователь - путешественник слышит «заунывную песню» ямщика и делает заметку о «скорби душевной» как основной ноте «русских народных песен». Скорбно-унылая ямщицкая песня становится, таким образом, своеобразным музыкальным введением ко всему сентиментально-разоблачительному путешествию. «Уязвленный» народным страданием Путешественник хочет в народной же песне причаститься национальному духу.
В главе «Клин» слепой старик нищий поет духовную, или, как пишет Радищев, «народную песнь», называемую «Алексеем божиим человеком». Нужно заметить, что в разных вариантах трогательная духовная песнь об Алексее, исполнявшаяся нищими слепцами, была одним из самых популярных произведений этого жанра. Окружавшие слепца крестьяне жадно внимают его пению, вместе с певцом подлинно переживая то, о чем он поет. Во время исполнения одного из самых трогательных мест песни слезы текут по щекам как самого исполнителя, так и его слушателей: громко рыдают женщины, с грустной и суровой «важностью» слушают мужчины.
Вероятно, народные песни для Радищева, как и для его повествователя, есть путь постижения души русского человека: «Кто знает голоса народных песен, тот признается, что есть в них нечто, скорбь душевную означающее. Все почти голоса таковых песен суть тону мягкого. На сем музыкальном расположении народного уха умей учреждать бразды правления»[1]. В песнях, заключает русский просветитель, «найдешь образование души нашего народа»[2].
Наблюдение Радищева прямо или косвенно подтверждается, как мы покажем в дальнейшем, многими русскими литераторами, начиная с Пушкина и Гоголя. Подчас песня становится даже главным действующим лицом произведения (например, у Тургенева в «Записках охотника» в новелле «Певцы»). И как главное действующее лицо она действительно заявляет не только о себе, других героях произведения, но претендует на нечто большее – дает знать о чем-то, относящимся к «русской душе», а, точнее, - к мирочувствованию и мироощцщению, то есть, к миросознанию русского народа вообще и земледельца, в частности. Очевидно, в случае с песней и пением мы имеем дело с одним из тех моментов, когда требуется прибегнуть к приведенным нами ранее методологическим установкам С.Л. Франка о «понимании и сочувственном постижении», а также утверждению С.Н. Булгакова о «суммировании мыслей и впечатлений, этими произведениями вызываемых», как средствах постижения мировоззрения русского земледельца.
Но вернемся к народной песне как таковой. Она, без сомнения, идеализирует peaльность, и делает это как в положительном, так и в отрицательном ракурсах. И все же внеобрядовая лирическая песня доиндивидуальна, далека от той степени конкретного внешнего и внутреннего рисунка, что придет позднее в авторские литературу и искусство. Однако потому, что вся отражаемая песней жизнь крестьянина вбирается в оправу конкретного человеческого чувства и возникает сквозь призму достаточно определенного характера, уже в песенном фольклоре позволяет нам выявить те начатки истинного психологизма, на основании которых мы получаем возможность говорить об отражении в народном творчестве реальных черт земледельческого миросознания.
Внеобрядовая лирическая песня обнимает своим словом все стороны жизни ее творца - крестьянина. Это становится ясно при группировке произведений в тематические циклы соответственно главному предмету их изображения. Наиболее обширны циклы, посвященные повседневности народного быта, прежде всего - семейным отношениям. Немало сюжетов повествуют о гнетущей атмосфере старинной семьи, в том числе - о причинах семейных драм – это и личностная неполноправность при выборе будущего супруга, и имущественное неравенство мужа и жены, и иные подобные вещи.
Женские песни рассказывают о тяжелой работе, ложившейся на плечи женщины в чужом доме, о тяжести удела покорности и терпения и т.п. Песни мужские варьируют сюжеты о нелюбимой спутнице, погубившей жизнь, о беспрестанных супружеских ссорах и неладах, доводивших до намерения извести жену. Даже в песни для детей, исполненные родительской нежности, порой врывается ожесточение против собственного ребенка. И хотя фольклористы убеждают нас, что в народной песенной лирике «явно первенствуют... песни радостные, полные жизненной энергии»[3], авторская словесность слышит в них, по преимуществу, минорные интонации.
Вспомним один из вариантов песенного диалога брата и сестры («По улице дождик...»), так выразительно воспроизведенный в свое время Л. Руслановой. В нем брат пророчит сестре, по достижении соответствующего возраста, замужество. В ответе сестры эта будущность чревата «четырьмя досадами», «пятой кручиной»:
Первая досада - Свекор журливый Другая досада – Свекровка хлопочет. Третия досада – Деверь-насмешник. Четвертая досада – Золовка смущает. Пятая кручина – Муж меня не любит. Родимый мой братец, Здесь я жить не буду...
В песнях такого рода замужество - не просто переход в другую ипостась жизненного существования, а превращение, чреватое смертью – «здесь я жить не буду». Именно эти настроения, характерные для миросознания русской женщины, позднее стали актуальны, например, для поэзии Н.А. Некрасова, совершенно определенно произрастающей из отечественного песенного фольклора. Так, его Матрена Тимофеевна Корчагина из поэмы «Кому на Руси жить хорошо» («Крестьянка») фактически воспроизводит в сюжете произведения путь фольклорной лирической героини, причем, может быть, даже в гораздо более жестком варианте:
Семья была большущая, Сварливая... попала я С девичьей холи в ад! В работу муж отправился, Молчать, терпеть советовал: Не плюй на раскаленное Железо - зашипит!..[4]
Ну, а чем закончился первый период ее жизни в семейном «аду» - известно: гибелью Демушки, надругательством над телом первого ребенка Матрены.
Героиня другой поэмы Некрасова – «Мороз, Красный нос» - переживает, в свою очередь, катастрофу крушения семейного бытия, катастрофу, так сказать, абсолютную. Напомним, что в первой части поэмы, композиционно соответствующей детально развернутому похоронному обряду, она прощается с любимым супругом Проклом, которого «зима доконала». А вся вторая часть - следование за мужем в царство смерти, которым и становится для нее зимний лес с его воеводой Морозом. Молодая женщина замерзает в утопическом сне об урожайном лете и с нерожденным ребенком во чреве. Так Некрасов «преодолевает» минор женской лирической поэзии в фольклоре абсолютизацией катастрофизма крестьянского бытия.
Семейное крепостничество русского крестьянина-земледельца сочеталось с его социально-экономическим рабством, что также находило отражение в песне. Но вот какую интересную особенность отмечают исследователи: песни о крепостной неволе довольно немногочисленны, и объясняется это тем, что «крестьянство никогда не признавало законности помещичьего владения людьми»[5]. Помещики в этих песнях именуются не иначе как «злодеями», в них проклинается барщина, даже если она существует в облегченном варианте – в сочетании с оброком. Вот, к примеру, злодейка-барыня отдает
Середовых мужиков В винокурчики, Удалых молодцов Все на фабрички, Красных девушек Все в батрачушки... Старым-то она Не дает отдыхнуть, Старикам не дает За двор проглянуть. Она гонит их На работушку Все тяжелую... На тяжелую подневольную, Подневольную да пригонную[6].
Характерно, что негативная оценка деяний «злодейки-барыни» связана с ее действиями в рамках капитализации помещичьего хозяйства – процесса, воспринимаемого как фольклором, так и собственно литературой по преимуществу отрицательно.
Как правило, отрицателен в фольклоре и образ русского земледельца-помещика[7]. Помещик в фольклорном толковании выступает, например, в качестве разрушителя крестьянской семьи по собственному произволу:
Как батюшку с матушкой за Волгу везуть, Большого-то брата в солдаты кують, А середнего-то брата в лакеи стригуть, А меньшого-то брата - в прикащики[8].
А отсюда недалеко и до разбойничьего протеста, который так привлекал писателей ХIХ столетия, наиболее глубоко аукнувшись в пушкинском изображении стихийного народного бунта:
Как за барами житье было привольное, Сладко попито, поедено, похожено, Вволю корушки без хлебушка погложено, Босиком снегу потоптано, Спинушку кнутом попобито; Нагишом за плугом спотыкалися, Допьяна слезами напивалися. Во солдатушках послужено, Во острогах ведь посижено, Что в Сибири перебывано, Кандалами ноги потерты, До мозолей душа ссажена. А теперь за бар мы богу молимся: Божья церковь - небо ясное... и т.д[9].
Обратим внимание, что лирический герой всех упомянутых народных песен если и может быть назван крестьянином-земледельцем, то уже как бы вышибленным из этого своего качества. «Лирическое» переживание собственно земледельца укладывается как раз в границы календарно-обрядовых десен. Такое переживание требует цельности и однонаправленности осваивающего природу трудового устремления-жеста. В приведенных же фрагментах к нам взывает миросознание, выбитое из положительной трудовой колеи.
Обратим внимание на то, чья точка зрения на социально-нравственное состояние земледельца находит, в данном случае, выражение в песенном фольклоре. Вот произведение из группы «песен о крепостной доле»:
Ох, хорошо житье лакеям На боярском на дворе! Они пашенки не пашут И оброка не дают, И оброка не дают, Косы в руки не берут!
Ах вы, глупые крестьяне, Посудите-ка вы сами! Куда пошлют - беги скоро, Чтобы дело было споро. Засмотрелся, застоялся, С сударушкой повидался, Оглянулся назад - Сзади палочкой грозят. Воротился домой - Кафтанишка с плеч долой, На конюшню ведут, Сзади палочку несут!
Чтобы точнее определить выраженный здесь взгляд на крестьянское житье-бытье, обратимся и к другому варианту того же сюжета, который начинается следующим образом:
Уж мы сядемте, ребяты, посидимте, господа, Споем песню про себя. Не сами про себя, про свое житье-бытье, Про крестьянских мужиков.
Итак, лирический герой здесь - из лакейской и переживаются им тяготы собственно лакейской службы. А крестьянин-земледелец здесь - персонаж. Дворовыми их драма переживается более жестко, поскольку они чувствуют неприязнь со стороны своего же брата, что и воспроизводят вполне достоверно и воспроизводят в песне. Вероятно, мужик видел в дворовых подручных своих господ, отчего и была в ходу поговорка: «Дворня вотчину съела». Таким образом, «голос» крестьянина-земледельца и здесь предстает уже опосредованно, как бы претерпевая превращения, не будучи адекватным себе.
Можно сделать вывод, что положительный образ трудящегося крестьянина, земледельца связан, большей частью, с обрядовым фольклором. Известен, правда, хрестоматийный Микула Селянинович из стоящей особняком в русском фольклорном эпосе былине о Вольге и пахаре Микуле. Крестьянин в героическом эпосе - редкий гость. Тот же крестьянский сын Илья Муромец становится эпическим героем только тогда, когда покидает отца с матерью, родное село Карачарово, то есть порывает с земледелием. Микула же героичен именно в качестве крестьянина-землепашца, оратая. Справедливости ради напомним, что по сюжету былины он оставляет сошку, закинув ее за ракитов куст и отправляется вместе с Вольгой по его делам.
По утверждению видного исследователя русского героического эпоса В.Я. Проппа, такой сюжет мог сложиться «только тогда, когда классовые противоречия настолько обострились, что крестьянство уже начало осознавать себя и свое значение и противопоставлять себя другим классам»[10]. Вот почему былина строится, по Проппу, на противопоставлении Микулы Вольге как мужика - князю. Признавая наличие в былине глубинного генетического конфликта между божеством охоты (Вольга)и божеством земледелия (Микула), ученый видит в князе племянника Владимира, жалованного тремя городами (вотчина в собственность «со крестьянами»), куда он и едет «с избранной личной дружиной» «занимать отведенные ему земли». Таким образом, в то время как Микула воплощает крестьянский труд, «Вольга воплощает насилие и порабощение»[11].
Не обостряя в своем восприятии классовое противостояние, мы не можем не отметить симпатии, с которыми коллективный автор былины изображает Микулу именно в качестве оратая. Картина его явления дана в гиперболически торжественном плане. Вольга Микулу вначале не видит, а слышит звуки его трудовой забавы. Между тем Микула, как поясняет Пропп, занимается нелегким делом: он распахивает не поле, а лес; выпахивает не только пни, но и целые деревья; мало того, выкидываются огромные камни. Долго едет Вольга, прежде чем видит пахаря. Увидев его, догнать все же, не может - таков былинный шаг оратая. Микула в представлении фольклорного автора наделен всем самым лучшим: на нем праздничная и дорогая одежда; например, соболья шуба, которая, кажется, никак не вяжется с трудовым процессом.
Пропп видит в былине не закрепощенного, а свободного крестьянина, т.е. образ, во всех отношениях идеализированный. А весь смысл былины заключается в последовательно проведенном посрамлении Вольги и возвеличении Микулы. Завершается былина празднично-торжественной самохарактеристикой Микулы:
А я как ржи напашу да во скирды сложу, Домой вызолочу до дома вымолочу, И я драни надеру да пива наварю, Пива наварю да мужичков созову, Мужичков созову да и допьяна напою, Тут станут мужички меня здравствовати: «Уж ты здравствуешь, Микула Селянинович»[12]...
Теперь, когда нами обозначено время появления в отечественном фольклоре более или менее конкретизированного образа землепашца (а это эпоха образования централизованного государства), приведем сведения о появлении самого понятия «крестьянин», «земледелец». Впервые слово «крестьянин» стало официальным обозначением в Московском государстве только с ХV в., в то время как в народе долго держались старые обозначения, и среди них – «селянин». Таким образом, Микулу можно воспринимать как представителя крестьянства.
Толкуя самохарактеристику Микулы с точки зрения его призвания, Пропп пишет: «Оно (призвание. – С.Н., В.Ф.) состоит прежде всего в том, чтобы собрать урожай. Характерно, что урожай собирается не с целью продажи. Былина имеет своим фоном натуральное хозяйство; Микула снимает урожай для потребления внутри своей сельской общины. На пир он созывает своих односельчан... Снятие урожая есть общий, народный праздник. Урожай также принадлежит народу, как ему принадлежит земля»[13].
Перед нами разворачивается сюжет земледельческой утопии, в центре которой, действительно, не реальный крестьянин, а некое божество землепашества, с которым никак не совладать Вольге, связанному с более древними «производствами», с рыболовно-охотничьими промыслами :
Ай же ты, оратай да оратаюшка, Да много я по свету езживал, А такого чуда я не видывал. Рыбой-щукою ходил я в синих морях, Серым волком рыскал я во темных лесах – Не научился этой я премудрости: Орать-пахать да я крестьянствовать[14].
За Микулой государственно-земледельческое будущее Руси, в то время как «экономика» Вольги уходит в прошлое вместе с охотой и собирательством. Героика Микулы есть героика становящейся государственности, образно опредмеченной в земледелии. В фольклорно-мифологическом фундаменте нашей словесности это, как уже было сказано, едва ли не единственный положительно утвержденный образ крестьянина, к которому то и дело - не так уж часто, но, тем не менее, все же возвращаются классики русской словесности. Ведь тот же Хорь Тургенева, открывший «Записки», далекий потомок Микулы Селяниновича с отчетливыми чертами утопического свободного крестьянина-хозяина. Но это, к сожалению, редкий, едва ли не исключительный образ...
Если же мы вслед за устным народным творчеством обратимся к письменной словесности, к литературе Древней Руси (ХI - ХVII вв.), развивающейся рядом и во взаимодействии с фольклором, то увидим, что эта словесность не знает такого яркого образа земледельца, какой рисует нам былинный автор. В древнерусской литературе крестьянин вообще редкий гость. Здесь, скорее, найдем своеобразного «дворового» в образе автора «Моления Даниила Заточника». Исследователи считают, что Даниил - боярский холоп, горестно переносящий свою холопью службу у какого-то немилостивого боярина. Он просится в холопы к князю в надежде выслужиться у него.
К персонажам крестьянского происхождения можно отнести, естественно, и Февронью из «Повести о Петре и Февронии Муромских», дочь «древолаза», то есть крестьянина, занимающегося бортничеством, собирающего мед на деревьях. Ермолай-Еразм с большой симпатией рисует, может быть, впервые в нашей литературе крестьянку, которая «любить умеет». Февронья «Повести» - воплощение и носительница активного чувства любви. Она натура более волевая и внутренне одаренная, чем князь Петр. Молодая женщина здесь - распорядительница судьбы - своей и любимого ею человека. Она, простая девушка, сначала побеждает сословное предубеждение против нее князя, одерживает верх над чванством бояр и боярских жен, не могущих помириться с тем, что крестьянская девушка стала их княгиней. Перед нами является высокий образ простолюдинки, рожденный авторской литературой, но в такой же степени идеализированный, утопически приподнятый до житийных высот, как и былинно вознесенный образ Микулы.
На противоположном житийным жанрам (а именно к ним относят творение Ермолая - Еразма) полюсе находились жанры сатирико-комедийные, в которых своим особым образам находила отражение народная идеология. Эти жанры плотнее прилегали к собственно фольклорным произведениям. К ним традиционно причисляют сатиру, пародию, юмористическую повестушку. Таковы в словесности Древней Руси повести о Ерше Ершовиче и Шемякином суде, накрепко связанные с животным и бытовым сказочным эпосом.
Темой повести о Ерше Ершовиче (первая половина ХVII века) является земельная тяжба между рыбами из-за владения Ростовским озером. В первой, старейшей и наиболее полной редакции повести рассказывается о том, как крестьяне Лещ и Голавль бьют челом рыбам-судьям на «щетинника, на ябедника, на вора и разбойника» Ерша, который приплыв вместе с женой и детьми в Ростовское озеро, издавна принадлежавшее Лещу и Голавлю, и назвав себя крестьянином, в конце концов завладел озером и стал притеснять его исконных владельцев. В этой редакции крестьяне берутся под защиту. В иных редакциях симпатии авторов перемещаются на сторону Ерша, выступающего в роли эдакого народного балагура, потешающегося над государственными чиновниками-судьями.
В основе повести о Шемякином суде лежит сюжет судебной тяжбы двух братьев-земледельцев, богатого и бедного. Он хорошо знаком нам по известной же бытовой сказке, откуда и перешел в литературу, обретя дидактически акцентированные сатирические черты. Повесть изобличает неправый суд на Руси в ХVII веке, рассказывая о поведении судьи-взяточника, и является выражением народной идеологии, склонной к сочувственному отношению к притесняемому чиновничеством и богатеями бедному крестьянину. В результате, убогий крестьянин оказывается победителем, прибегая к комическому давлению на судью.
Таким образом, в фольклоре и первых образцах авторской словесности мы обнаруживаем первые проявления русского земледельческого миросознания, которые будут впоследствии подхвачены, развиты и существенно дополнены отечественной литературой, найдут свое осмысление в русской философской мысли.
[1] Русская проза XVIII века. В двух томах. Том второй. М.-Л., ГИХЛ, 1950, с.81. [2] Там же. Конец этого фрагмента дает представление о том, в какие портретные рамки вмещает лик простолюдина А.Н. Радищев: «Посмотри на русского человека; найдешь его задумчива. Если захочет разогнать скуку или, как то он сам называет, если захочет повеселиться, то идет в кабак, В веселии своем порывист, отважен, сварлив. Если что-либо случится не по нем, то скоро начинает спор или битву. Бурлак, идущий в кабак, повеся голову и возвращающийся обагренный кровью от оплеух, многое может решить доселе гадательное в истории российской» (Там же). Отмеченная Радищевым одна из краеугольных формул отечественного менталитета, как увидим далее, найдет свое место в дальнейших интерпретациях русского миросознания. [3] См., например: Горелов Ал. Русская народная внеобрядовая песня. В кн.: Русская народная поэзия. Лирическая песня. Л., Художественная литература, 1984, с.17 . [4] Некрасов Н.А. Полн. собр. соч. в 12 тт. Т. 3. Стихотворения 1863 - 1877. М., ОГИЗ, 1949, с. 254. [5] Там же, с. 117. [6] Русское народное поэтическое творчество, т.2, кн.1. М. - Л., 1965, с.717 [7] Негативные оценки «злодейки – барыни» и недоброго помещика, типичные для народного фольклора, - еще одно доказательство мифотворческого характера славянофильства, абсолютизировавшего «добрые начала» старины и «благостные» отношения крестьян и их хозяев - помещиков. [8] Андреев Н.П. Русск. фольклор.- Хрестоматия. Изд. 2-е. М. - Л., 1938, с. 346. [9] Русская народная поэзия. Лирическая песня, с. 260. [10] Пропп В.Я. Русский героический эпос. М., ГИХЛ, 1958, с. 274. [11] Там же, с. 377 - 378. [12] Былины. Л., Советский писатель, 1950, сс.177 - 178. [13] Пропп В. Я. Русский героический эпос, с.362. [14] Былины. Л., Советский писатель, 1950, с.176.
|
|||||
|