Институт Философии
Российской Академии Наук




  Русский человек в деле и недеянии: опыт исследования И.А.Гончарова
Главная страница » » Сектор философии культуры » Сотрудники » Никольский Сергей Анатольевич » Публикации » Русский человек в деле и недеянии: опыт исследования И.А.Гончарова

Русский человек в деле и недеянии: опыт исследования И.А.Гончарова

Вопросы философии. 2009, № 4.
 
РУССКИЙ ЧЕЛОВЕК В ДЕЛЕ И НЕДЕЯНИИ:
ОПЫТ ИССЛЕДОВАНИЯ И.А. ГОНЧАРОВА[1]
 
С.А. Никольский
 

И.А. Гончаров – один из самых философичных русских писателей ХIХ столетия, заслуживающий такой характеристики прежде всего благодаря манере изображения российского бытия. Будучи предельно реалистичным и психологически тонким художником, он, вместе с тем, возвышался до философского размышления над явлениями и процессами, характерными для всего русского общества. Так, наиболее яркие его персонажи – Илья Ильич Обломов и Александр Адуев – не только литературные герои, обладающие всеми признаками живых личностей, но олицетворения социальных явлений русской жизни 40-х годов девятнадцатого столетия и, более того - особенные типы русского мировоззрения, выходящие за конкретные исторические рамки. Недаром слово «обломовщина», равно как и эпитет «обыкновенный», взятый из названия романа «Обыкновенная история», со времени их создания автором и по настоящий день имеют обобщающе-философское и специфически российское содержание и смысл.

 

Гончаров не столько создавал персонажи, сколько с их помощью исследовал жизнь и умонастроения русского общества. Это отмечали многие видные мыслители. Уже первое его сочинение – «Обыкновенная история», опубликованное в журнале «Современник» в 1847 году, имело, по выражению В.Г. Белинского, «успех неслыханный». А Тургенев и Лев Толстой отзывались о появившемся спустя двенадцать лет романе «Обломов» как о «капитальнейшей вещи», имеющей «невременный» интерес.  

 

То, что герой главного произведения Гончарова стал одной из знаковых фигур, отличающих нашу страну, свидетельствует и неослабевающее внимание к нему уже на протяжении более полутора столетий. Одно из недавних обращений к этому образу, поддержанное культурным сознанием в восьмидесятые годы ХХ в., - фильм Н. Михалкова «Несколько дней из жизни И. И. Обломова», в котором предпринята художественно успешная попытка описать жизненные принципы существования помещика Обломова как человека интеллектуально развитого и душевно тонкого и, вместе с тем, оправдать его «ничегонеделание» на фоне становящейся буржуазности,  трактуемой в контексте как мелко-суетного и узко-прагматичного освоения мира.    

 

К сожалению, разгадке созданных Гончаровым оппозиций «Адуев-племянник и Адуев-дядя» и «Обломов-Штольц» в наших литературных и философских исследованиях не повезло. На мой взгляд, придаваемая им социально-философская интерпретация неизменно оказывалась далека как от авторского замысла, так и от культурно-мировоззренческого контекста, создаваемого русской философской и литературной мыслью ХIХ столетия.   Говоря так, я имею ввиду то объективное содержание, которое было разлито в тогдашней реальности, копилось в продолжавшем формироваться российском самосознании и в складывающемся русском мировоззрении, проникало в тексты из самой российской действительности. Но для того, чтобы это содержание лучше увидеть и понять, я прежде хотел бы предложить рассмотреть две исследовательские гипотезы. Первая – о внутренней связи между двумя романами Гончарова и уже проанализированными мной ранее романами Тургенева. И вторая - о трактовке в романе «Обыкновенная история» образа дяди - Петра Ивановича Адуева.

 

При работе над своими произведениями, Гончаров, как и Тургенев интуитивно ощущали один и тот же созревший в самой действительности вопрос: возможно ли в России позитивное дело, и если «да», то каким образом? В иной трактовке вопрос этот звучал так: каковы должны быть новые, требуемые жизнью люди? Какое место в их жизни должно отводиться «доводам разума» и «велениям сердца»?

 

Возникновению этих вопросов способствовало накопление в российском мировоззрении новых смыслов и ценностей, что, в свою очередь, было связано с рядом событий. Во-первых, в середине ХIХ века Россия стояла накануне отмены крепостного права и, следовательно, ждала появления нового социально-экономического общественного уклада, в основании которого лежала прежде незнаемая большей частью населения страны свобода. При этом важно отметить, что свобода эта не «вырастала» из логики развития социальных групп российского общества, не «вытекала» из какого-либо переживаемого события, а привносилась в самосознание и мировоззрение извне русскими и иноземными просвещенными головами из Европы, освящалась волей российского императора. Формулированию нового для страны вопроса о возможности позитивного дела способствовало и то, что как после петровского, насильственного, включения России в Европу, так и еще более - после войны 1812 года, в обществе укреплялось ощущение его принадлежности к европейской цивилизации. Но какие положительные образцы русские могли предложить европейцам? Выдерживали ли русские ценности конкуренцию с ценностями европейскими? Без уяснения ответов на эти вопросы самим себе думать о европейском пути России было пустым занятием.

 

Решением загадки новой исторической судьбы нашего отечества заняты герои и Тургенева, и Гончарова. Романы обоих великих писателей оказываются в одном содержательном поле. И в той же мере, как между романами Тургенева имелась внутренняя содержательная связь, она же обнаруживается и между основными произведениями Гончарова – «Обыкновенной историей» и «Обломовым». Вот только лежит она не столько в сфере культурно-духовных поисков героев, как это имеет место у Тургенева, а локализована в психологии и во внутреннем мире гончаровских персонажей, в пространстве непрекращающейся борьбы между их разумом и чувствами, «умом» и «сердцем». В этой связи и сформулированный у Тургенева вопрос о возможности позитивного дела в России претерпевает у Гончарова известную коррекцию и звучит так: как возможен и каким должен быть русский герой, ставящий цель совершить позитивное дело?

 

Говоря о романах Тургенева и Гончарова, отмечу и имеющуюся между ними содержательную связь: если герои Тургенева живут в состоянии большей частью неудачных, но непрекращающихся попыток осуществить позитивное дело, то у Гончарова эта проблема представлена в своих крайних вариантах. С одной стороны, в романах рельефно изображены действительно позитивные персонажи – Андрей Штольц и Петр Иванович Адуев, сама жизнь которых не может быть представлена без реального дела. С другой, высший смысл существования Александра Адуева - вначале поиск, а затем пошлое успокоение «земными благами», а у Ильи Обломова – вначале попытка трудиться, а затем недеяние. Недеяние это, как мы убедимся далее, имеет под собой массу всевозможных обоснований – от детской запрограммированности на блаженный покой, до концептуальных его объяснений как нежелания для «Обломова – философа» участвовать в жизни[2].

 

Вторая исследовательская гипотеза, позволяющая глубже понять то новое содержание, которым наполнялись русское мировоззрение, относится к роману «Обыкновенная история» и раскрывается посредством образа Петра Ивановича Адуева.

 

Современные Гончарову критики славянофильского и самодержавно-охранительного направления в прогнозировании экономического и культурного развития страны склонны были трактовать Адуева-старшего как разновидность ненавидимого ими, но неумолимо надвигающегося на Россию капитализма. Так, один из журналистов булгаринской «Северной пчелы» писал: «Автор не привлек нас к этому характеру ни одним великодушным поступком его. Повсюду виден в нем, если не отвратительный, то сухой и холодный эгоист, человек почти бесчувственный, измеряющий счастие человеческое одними лишь денежными приобретениями или потерями»[3].

 

Более изощренна, но так же далека от истины трактовка, предлагаемая и в обширном современном исследовании Ю.М. Лощица. В образе Адуева-дяди критик находит черты демона-искусителя, чьи «язвительные речи» вливают в душу юного героя «хладный яд». Это осмеяние «возвышенных чувств», развенчание «любви», насмешливое отношение к «вдохновению», вообще ко всему «прекрасному», «хладный яд» скептицизма и рационализма, постоянная насмешливость, враждебность к любому проблеску «надежды» и «мечты» - арсенал демонических средств…»[4].

 

Но заслуживает ли имени «демона» Петр Иванович? Вот, например, характерный разговор Петра Ивановича с Александром по поводу планов племянника на жизнь в столице. На прямой вопрос дядюшки, следует ответ: «Я приехал… жить. …Пользоваться жизнию, хотел я сказать, - прибавил Александр, весь покраснев, - мне в деревне надоело – все одно и то же… Меня влекло какое-то неодолимое стремление, жажда благородной деятельности; во мне кипело желание уяснить и осуществить… Осуществить те надежды, которые толпились…»[5]

 

Реакция дяди на этот бессмысленный лепет благородна и вполне терпима. Впрочем, он и предостерегает племянника: «…у тебя, кажется, натура не такая, чтоб поддалась новому порядку; …Ты вон изнежен и избалован матерью; где тебе выдержать все… Ты, должно быть, мечтатель, а мечтать здесь некогда; подобные нам ездят сюда дело делать.   …Вы помешались на любви, на дружбе да на прелестях жизни, на счастье; думают, что жизнь только в этом и состоит: ах да ох! Плачут, хнычут да любезничают, а дела не делают… как я отучу тебя от всего этого? – мудрено! …Право, лучше бы тебе остаться там. Прожил бы ты век свой славно: был бы там умнее всех, прослыл бы сочинителем и прекрасным человеком, верил бы в вечную и неизменную дружбу и любовь, в родство, счастье, женился бы и незаметно дожил до старости и в самом деле был бы по-своему счастлив; а по-здешнему ты счастлив не будешь: здесь все эти понятия надо перевернуть вверх дном»[6].

 

Разве не прав дядя? Разве не заботлив, хотя и не обещает, как просит мать Александра, прикрывать ему платком рот от утренних мух? Разве по-хорошему, но не назойливо, в меру, не нравоучителен? А вот и финал разговора: «Я предупрежу тебя, что хорошо, по моему мнению, что дурно, а там как хочешь… Попробуем, может быть, удастся что-нибудь из тебя сделать»[7]. Согласимся, что оценив то, что продемонстрировал Александр, решение дяди – большой аванс и, уж точно, груз, возлагаемый на самого себя. Спрашивается: зачем? И кроме как на родственные чувства и благодарность за доброту к нему самому в далеком прошлом, указать не на что. Ну, чем не демонический персонаж! 

 

Лощиц также обвиняет Петра Ивановича в клевете. Но разве клевещет он? В каких случаях Адуев-старший не верит действительной любви, а, тем более, свободе? И если он и в самом деле не «благословляет» деревенское безделье и сонный паразитизм жизни обитателей Грачей, откуда прибыл Александр, то разве не превозносит труд в разных его формах – в присутствии, на заводе, в журнале? Да и в отношении «чувствований и сердечных проявлений» дядя может дать фору племяннику. И разве не радуется он успехам Александра в чиновничьих и журналистских делах? Кем, как не старшим другом и благородным покровителем становится он для Александра? И если бы его отношение к племяннику не было, хотя и иронично-критическим, но, в то же время и любовно-заботливым, то разве не созрел бы у него серьезный конфликт с женой – теткой Александра, которая ему покровительствовала? Однако же таковой конфликт не возник. Стало быть, действовали «злодей» дядя и воплощение доброты тетка не слишком розно.

За явлениями, увиденными Гончаровым посредством «литературного зрения», скрывается тектоническое общественное преобразование - уже произошедшая в Европе и начинающая совершаться в России смена социально-экономических укладов. В это время западные соседи России, в основном очистившиеся от средневековой коросты рабства, уже прошли через горнило гуманизма Возрождения, религиозной реформации и, завершая просвещенческое преобразование умов, вступали на путь буржуазных революций, которые на место родовитого и высокопоставленного человека-паразита ставили человека дела. В разных странах Европы этот трансформационный процесс шел с разной скоростью и имел свои особенности. Общим же знаменателем для него был назревающий и уже начавший реализовываться социально-сословный раскол, определявшийся прежде всего базовыми представлениями о том - как, зачем и за счет чего (и кого) жить[8].

 

Процесс столкновения разных систем ценностей и взаимоисключающих друг друга способов отношения к миру присутствует и в столкновении разных способов жизни племянника и дяди Адуевых. Постоянно рассуждая о соотношении разума и чувства, ума и сердца герои романа на самом деле отстаивают собственные способы жизни, свои трактовки того, должен ли человек быть деятелем или действительно его достойный удел недеяние. За всем этим - столкновение разных типов русского самосознания и мировоззрения.

 

С особой силой эта проблематика раскрывается в романе «Обломов». О его значимости для понимания мировоззрения значительного социального слоя имеется много свидетельств, в том числе – и Вл. Соловьева: «Отличительная особенность Гончарова – это сила художественного обобщения, благодаря которой он мог создать такой всероссийский тип, как Обломова, равного которому по широте мы не находим ни у одного из русских писателей»[9]. В этом же духе о своем авторском замысле высказывался и сам Гончаров: «Обломов был цельным, ничем не разбавленным выражением массы, покоившейся в долгом и непробудном сне и застое. Не было частной инициативы; самобытная русская художническая сила, сквозь обломовщину не могла прорваться наружу... Застой, отсутствие специальных сфер деятельности, служба, захватывавшая и годных и негодных, и нужных и ненужных, и распложавшая бюрократию, все еще густыми тучами лежали на горизонте общественной жизни... К счастью, русское общество охранил от гибели застоя спасительный перелом. Из высших сфер правительства блеснули лучи новой, лучшей жизни, проронились в массу публики сначала тихие, потом явственные слова о «свободе», предвестники конца крепостному праву. Даль раздвигалась по-немногу...»[10]

 

 
* * * 
 
 

То, что поставленная в «Обломове» проблема соотношения дела и недеяния центральная, подтверждается уже первыми страницами романа. Как материализованное «недеяние» Илья Ильич не нуждается во внешнем мире и не пускает его к себе в сознание. Но если вдруг такое все же случалось,  «на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга»[11]. Еще один охраняющий от внешнего мира «оборонительный рубеж» – комната, служащая Илье Ильичу одновременно спальней, кабинетом и приемной.

 

Тот же принцип сохранения внутренней целостности и необходимости защиты ее от внешнего мира демонстрирует и обломовский слуга Захар. Во-первых, он живет как бы «параллельно» с барином. Рядом с барской комнатой есть свой угол, в котором он все время пребывает в полусонном состоянии. Но если в отношении Ильи Ильича вначале нельзя сказать, что именно он «обороняет», то Захар обороняет барское «отжившее величие». Захар, как и Обломов, также «охраняет» рубежи своего замкнутого бытия от любых вторжений внешнего мира. А уж что до неприятного письма из деревни от старосты, то оба – и барин, и слуга – дружно делают все для того, чтобы это письмо не сыскалось, староста пишет, что дохода в этом году надо ожидать тысячи на две меньше! 

 

В финале пространного диалога Обломова с Захаром о нечистоте и насекомых, Захар, этот «Обломов – 2» обнаруживает действительное понимание мира на сундуке и в комнате барина как собственную вселенную, в которой он - демиург: «У меня всего много, ... за всяким клопом не усмотришь, в щелку к нему не влезешь»[12].

 

В своей двенадцатилетней истории жизни в Петербурге Обломов выстроил «линии обороны» от всего, чем живет человек. Так, прослужив два года, он дело оставил, выписав самому себе справку: хождение на службу г. Обломову прекратить и вообще воздерживаться от «умственного занятия и всякой деятельности». Друзей он постепенно от себя «отпустил», а влюблялся столь осторожно и ни разу не пошел на серьезное сближение, поскольку таковое, как он знал, влекло к большим хлопотам. Влюбленности его, по определению Гончарова, напоминали повести любви «какой-нибудь пенсионерки на возрасте».

 

В чем же причина такого поведения и вообще жизни Ильи Ильича? В воспитании, образовании, общественном устройстве, барско-помещичьем образе жизни, несчастливом сочетании личных качеств, наконец? Вопрос этот видится центральным и потому я буду стараться рассмотреть его с разных сторон, имея ввиду прежде всего дихотомию «деяние – недеяние».

 

Наиболее важное указание на верный ответ, кроме иных, рассыпанных по всему тексту, лежит в обломовском сне. В чудном краю, куда сон перенес Илью Ильича, нет ничего беспокоящего взор – ни моря, ни гор, ни скал. Вокруг весело бегущей реки верст на двадцать вокруг раскинулись «улыбающиеся пейзажи». «Все сулит там покойную, долговременную жизнь до желтизны волос и незаметную, сну подобную смерть». Сама природа споспешествует этой жизни. Строго по указанию календаря приходят и уходят времена года, летнее небо безоблачно, а благотворный дождь ко времени и в радость, грозы не страшны и бывают в одно и то же установленное время. Даже число и сила ударов грома, кажется, всегда одни и те же. Не водится там ни ядовитых гадов, ни тигров, ни волков. А по деревне да по полям бродят только коровы жующие, овцы блеющие, да куры кудахтающие.  

 

Все стабильно и неизменно в этом миру. Даже одна из изб, наполовину висящая над обрывом, висит так с незапамятных времен. А проживающая в ней семья, безмятежна и лишена страха даже тогда, когда с ловкостью акробатов взбирается на висящее над крутизной крыльцо. «Тишина и невозмутимое спокойствие царствуют и в нравах людей в том краю. Ни грабежей, ни убийств, никаких страшных случайностей не бывало там; ни сильные страсти, ни отважные предприятия не волновали их. …Интересы их были сосредоточены на них самих, не перекрещивались и не соприкасались ни с чьими»[13]

 

Во сне Илья Ильич видит и себя самого, маленького, семи лет, с пухлыми щеками, осыпаемого страстными поцелуями матери. Потом его так же ласкает толпа приживалок, потом его кормят булочками и отпускают гулять под присмотром няньки. «Неизгладимо врезывается в душу картина домашнего быта; напитывается мягкий ум живыми примерами и бессознательно чертит программу своей жизни по жизни, его окружающей»[14]. Вот отец, целыми днями сидящий у окна и от нечего делать задевающий всех, кто идет мимо. Вот мать, долгие часы обсуждающая, как из мужниной фуфайки перешить Илюше курточку, и не упало ли в саду яблоко, которое еще вчера созрело. А вот и главная забота обломовцев – кухня и обед, о которых совещаются целым домом. И после обеда – священное время – «ничем непобедимый сон, истинное подобие смерти». Восставши ото сна, напившись по двенадцати чашек чаю, обломовцы снова бездельно разбредаются кто куда.

 

Потом Обломову приснилась, как няня нашептывает ему о неведомой стороне, где «где нет ни ночей, ни холода, где все совершаются чудеса, где текут реки меду и молока, где никто ничего круглый год не делает, а день-деньской только и знают, что гуляют все добры молодцы, такие, как Илья Ильич, да красавицы, что ни в сказке сказать, ни пером описать.

 

Там есть и добрая волшебница, являющаяся у нас иногда в виде щуки, которая изберет себе какого-нибудь любимца, тихого, безобидного, другими словами, какого-нибудь лентяя, которого все обижают, да и осыпает его, ни с того ни с сего, разным добром, а он знай кушает себе да наряжается в готовое платье, а потом женится на какой-нибудь неслыханной красавице, Милитрисе Кирбитьевне». Еще нянька рассказывает об удали наших богатырей и незаметно переходит к национальной демонологии. При этом «нянька или предание так искусно избегали в рассказе всего, что существует на самом деле, что воображение и ум, проникшись вымыслом, оставались уже у него в рабстве до старости»[15]. И хотя взрослый Илья Ильич отлично знает, что ему рассказывали сказки, втайне он все-таки хочет верить, что есть медовые и молочные реки и бессознательно грустит – зачем сказка не жизнь. И у него навсегда остается расположение полежать на печи и поесть за счет доброй волшебницы.

 

А вот Илье Ильичу тринадцать лет и он уже в пансионе у немца Штольца, который «был человек дельный и строгий, как почти все немцы». Может быть у него Обломов и выучился чему-нибудь дельному, да Верхлево тоже некогда было Обломовкой и потому в деревне только один дом был немецкий, а остальные – обломовские. И потому они так же дышали «первобытною ленью, простотою нравов, тишиною и неподвижностью» и «ум и сердце ребенка исполнились всех картин, сцен и нравов быта прежде, нежели он увидел первую книгу. А кто знает, как рано начинается развитие умственного зерна в детском мозгу? Как уследить за рождением в младенческой душе первых понятий и впечатлений? …Может быть, детский ум его давно решил, что так, а не иначе следует жить, как живут около него взрослые. Да и как иначе прикажете решить ему? А как жили взрослые в Обломовке?

 

…Плохо верили обломовцы и душевным тревогам; не принимали за жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боялись, как огня, увлечения страстей; и как в другом месте тело у людей быстро сгорало от вулканической работы внутреннего, душевного огня, так душа обломовцев мирно, без помехи утопала в мягком теле.

…Они сносили труд как наказание, наложенное еще от праотцев наших, но любить не могли, и где был случай, всегда от него избавлялись, находя это возможным и должным.

Они никогда не смущали себя никакими туманными умственными или нравственными вопросами; оттого всегда и цвели здоровьем и весельем, оттого там жили долго;

…Прежде не торопились объяснять ребенку значения жизни и приготовлять его к ней, как к чему-то мудреному и нешуточному; не томили его над книгами, которые рождают в голове тьму вопросов, а вопросы гложут ум и сердце и сокращают жизнь.

 

Норма жизни была готова и преподана им родителями, а те приняли ее, тоже готовую, от дедушки, а дедушка от прадедушки, с заветом блюсти ее целость и неприкосновенность, как огонь Весты. …Ничего не нужно: жизнь, как покойная река, текла мимо их» [16].

 

Молодой Обломов с детства впитал в себя привычки своего дома. Потому и ученье у Штольца воспринималось им как тяжелая забота, которой желательно было избежать. В доме же любые его желания по первому слову исполнялись или даже предугадывались, благо были незатейливы: в основном, подай – принеси. И потому «ищущие проявления силы обращались внутрь и никли, увядая».

В отношении того, что представляет собой Обломовка – утраченный рай или бездельный и затхлый застой, в русской культуре, так же как и в отношении Ильи Ильича и Андрея Ивановича, велись острые споры. Не рассматривая их по существу, приведу верную, на мой взгляд, позицию В. Кантора, согласно которой сон подается Гончаровым «с позиции человека живого, пытавшегося преодолеть засыпание-умирание своей культуры»[17]  

 

По мере развертывания сюжета читатель все полнее подводится к пониманию того, что Илья Ильич - явление четкое, находящейся в предельной стадии своего развития, за которым стоит столь важное для русского мировоззрения противоречие между делом и недеянием. И без Штольца, как органической и наименее понятой части этого явления, не обойтись.

 

 
* * * 
 

То, что «обломовщина» - существенная, типичная, начавшая исчезать в России лишь после отмены крепостного права, но все еще живая часть русской жизни и русского мировоззрения до сих пор понимается, к сожалению, не слишком хорошо. Этому же способствует и невнимание к другой, противоположной по содержанию, мировоззренческой интенции - пониманию необходимости позитивного жизнеустройства, что в литературе находит выражение в появлении образов человека дела.   

 

Напомню, что не только у Гончарова, но и у других авторов мы встречаем тип положительного героя. У Гоголя это помещик Костанжогло и предприниматель Муразов; у Григоровича – пахарь Иван Анисимович, его сын Савелий, равно как и мыкающийся от несчастья к несчастью, но по сути своей упорный трудяга Антон Горемыка; у Тургенева – крестьянин Хорь и лесник Бирюк, помещик Лаврецкий, скульптор Шубин и ученый Берсенев, врач Базаров, помещик Литвинов, заводской управляющий Соломин. И позднее такие герои – как отражения реальности или как надежда - неизменно присутствуют в произведениях у Л. Толстого, Щедрина, Лескова, Чехова.  Судьба их, конечно, как правило, тяжела, живут они как бы против течения общей жизни. Но ведь живут же, и потому было бы неверно делать вид, что их нет или что они для российской действительности не важны. Напротив, именно на них и держится то, что называется устоями, общественным фундаментом бытия, европейским вектором развития России и, наконец, прогрессом. 

К сожалению, отечественная литературоведческая и философская традиция, выстроенная в советское время исключительно на революционно-демократическом фундаменте, этих фигур, не замечала. Это понятно. У революционно-демократического способа переустройства мира должны были быть свои герои – ниспровергатели-революционеры типа Инсарова. Допущение на эту роль реформатора-постепеновца неминуемо бы рассматривалась как посягательство на основы коммунистической системы. Ведь если бы вдруг всерьез прорезалась мысль о возможности реформационного изменения жизни, то неминуемо встал бы вопрос о допустимости (да и о самой целесообразности) «разрушенья до основания» и, тем самым, была бы поставлена под сомнение историческая «оправданность» жертв коммунистического строя. Вот почему умеренные либералы, мирные «эволюционисты», «постепеновцы», теоретики и практики «малых дел» виделись революционерам как естественные конкуренты, в пределе – враги и потому само их существование замалчивалось. (В этой связи вспомним, например, известное признание В.И. Ленина о том, что если бы столыпинские постепенные экономические реформы в России удались, то большевикам с их идеей революционной ломки в деревне делать стало бы нечего). 

 

С другой стороны, единственной возможностью хотя бы минимального оправдания существования будущей революционной мясорубки, принцип которой признавался единственно возможным и верным для России, конечно же, было преувеличенное, гипертрофированное изображение состояния «обломовщины» и всего, относимого на ее счет. Свою лепту в утверждение революции как единственного пути внес и Н.Г. Добролюбов своим толкованием гончаровского романа. В статье «Что такое обломовщина?», вышедшей в 1859 году, критик, верный идее «в России без революции позитивное дело невозможно», выстраивает длинный ряд литературных персонажей, которых в разной мере числит обломовцами. Это Онегин, Печорин, Бельтов, Рудин. «Давно уже замечено, - пишет он, - что всегерои замечательнейших русских повестей и романов страдают оттого, что не видят цели в жизни и не находят себе приличной деятельности. Вследствие того они чувствуют скуку и отвращение от всякого дела, в чем представляют разительное сходство с Обломовым»[18].

 

И далее, как и в случае с толкованием Инсарова, который, по образу Добролюбова, толкал ящик пинком ноги, критик дает еще одно сравнение. По темному лесу идет толпа людей, безуспешно разыскивающих выход. Наконец какая-то передовая группа додумывается влезть на дерево и поискать дорогу сверху. Безуспешно. Но внизу гады и бурелом, а на дереве можно отдохнуть и поесть плодов. Так что дозорные решают не спускаться вниз, а остаться среди ветвей. «Нижние» вначале доверяют «верхним» и надеются на результат. Но потом начинают рубить дорогу наудачу и призывают дозорных спуститься. Но те «Обломовы в собственном смысле» -  не спешат. «Неутомимая работа» «нижних» столь продуктивна, что само дерево может быть подрублено. «Толпа права!», - восклицает критик. И коль скоро в литературе появился тип Обломова, то, значит, его «ничтожество» осмыслено, дни сочтены. Что же это за новая сила? Уж не Штольц ли?

 

Обольщаться на этот счет, конечно, не стоит. И образ Штольца, и оценка автором романа Обломовки, согласно критику, «большая неправда». Да и сам Илья Ильич не так хорош, как о нем отзывается «друг Андрей». Критик полемизирует с мнением об Обломове Штольца: «Он не поклонится идолу зла! Да ведь почему это? Потому, что ему лень встать с дивана. А стащите его, поставьте на колени перед этим идолом: он не в силах будет встать. Не подкупишь его ничем. Да на что его подкупать-то? На то, чтобы с места сдвинулся? Ну, это действительно трудно. Грязь к нему не пристанет! Да пока лежит один, так еще ничего; а как придет Тарантьев, Затертый, Иван Матвеич – брр! Какая отвратительная гадость начинается около Обломова. Его объедают, опивают, спаивают, берут с него фальшивый вексель (от которого Штольц несколько бесцеремонно, по русским обычаям, без суда и следствия избавляет его), разоряют его именем мужиков, дерут с него немилосердные деньги ни за что ни про что. Он все это терпит безмолвно и потому, разумеется, не издает ни одного фальшивого звука»[19]. Что же до Штольца, то он  – плод «забегания вперед литературы перед жизнью». «Штольцев, людей с цельным, деятельным характером, при котором всякая мысль тотчас же является стремлением и переходит в дело, еще нет в жизни нашего общества. …он тот человек, который сумеет на языке, понятном для русской души, сказать нам всемогущее слово: «вперед!»[20]. Действительно, в контексте обозначаемой в русском самосознании оппозиции «Душа, сердце – разум, ум» слова, которые бы были понятны «русской душе», Штольц вряд ли знает. Разве что Тарантьев подскажет?

 

В своих оценках якобы чуждого русской культуре «немца» Добролюбов ни в прошлом, ни в настоящем не одинок. Столь же пренебрежительно о Штольце как о «символе разумной промышленной деятельности», а не о живом человеке отзывается и младший современник Добролюбова, философ и революционер П.А. Кропоткин. При этом, он столь пренебрежителен, что даже не утруждает себя разбором художественных аргументов в пользу авторских резонов появления и трактовки в романе Штольца[21]. Для него Штольц – человек, не имеющий с Россией ничего общего.

 

Еще дальше в критике Штольца и «полной апологии» Обломова пошел уже цитировавшийся Ю. Лощиц, в работе которого вполне отчетливо проглядывает его собственная мировоззренческая система, что, безусловно, вносит дополнительное содержание в проблему «деяния – недеяния». Что же в ней?

 

Прежде всего, Лощиц приписывает автору то, чего у него нет. Так, само название деревни Обломовка трактуется Лощицом не как у Гончарова - обломившийся и потому обреченный на потерю, исчезновение, край чего-то – хоть той избы в сне Обломова, висящей на краю обрыва. Обломовка – это «обломок некогда полноценной и всеохватной жизниИ что такое Обломовка, как не всеми забытый, чудом уцелевший…блаженный уголок» - обломок Эдема? Здешним обитателям о б л о м и л о с ь доедать археологический обломок, кусок громадного когда-то пирога»[22]. Лощиц, далее, проводит семантическую аналогию между Ильей Ильичем и Ильей Муромцем, богатырем, сидевшим первые тридцать лет и три года своей жизни на печи. Правда, вовремя останавливается, поскольку богатырь, когда для русской земли возникла опасность, все-таки с печи слез, чего не скажешь про Обломова. Впрочем, на место Ильи Муромца скоро заступает сказочный Емеля, поймавший волшебную щуку и далее безбедно существовавший за ее счет. При этом, Емеля у Лощица перестает быть сказочным дураком, а становится сказочным дураком «мудрым», а его жизнь в ворохе производимых щукой благ трактуется как плата за то, что его, Емелю, как и Обломова, раньше все обманывали и обижали. (Здесь автор снова смещает акценты. В сказке блага сыплются на Емелю за доброту - он щуку на волю отпустил, а вовсе не за его предыдущие жизненные тяготы).

Обломов, по Лощицу, это «мудрый лентяй, мудрый дурак». И далее –мировоззренческий пассаж. «Как и положено сказочному дураку, Обломов не умеет, да и не хочет предпринять ничего действенно наступательного для того, чтобы стяжать земное счастье. Как истый дурак, он стремится никуда не стремиться... Хотя другие беспрерывно что-то замышляют и промышляют, строят планы, а то и козни, снуют, толкутся и гомозятся, ломятся напролом и потирают руки, устремляются в обход, лезут из кожи вон, обгоняют собственную тень, громоздят воздушные мосты и вавилонские башни, суются во все щели и торчат из всех углов, начальствуют и лакействуют одновременно, всуе мятутся, даже с самим лукавым вступают в сделку, но все же ни в чем они в итоге не успевают и никуда не поспевают.

 

…Зачем Емеле карабкаться на заморские золотые горы, когда рядом, лишь руку протяни, все готовое: и колос золотится, и ягода пестреет, и тыква полнится мякотью. Это и есть его «по щучьему веленью» - то, что рядом, под рукой»[23]. И в заключение – о Штольце. «Пока существует сонное царство, Штольцу все как-то не по себе, даже в Париже плохо спится. Мучит его, что обломовские мужики испокон веку пашут свою землицу и снимают с нее урожаи богатые, не читая при этом никаких агрономических брошюр. И что излишки хлеба у них задерживаются, а не следуют быстро по железной дороге – хотя бы в тот же Париж»[24] Налицо чуть ли не мировой заговор против русского народа! Но отчего у уважаемого литературоведа столь сильная неприязнь к этому персонажу?

 

Проясняя ее, Лощиц приводит цитату из дневниковой записи 1921 года М.М. Пришвина: «Никакая «положительная» деятельность в России не может выдержать критики Обломова: его покой таит в себе запрос на высшую ценность, на такую деятельность, из-за которой стоило бы лишиться покоя… Иначе и быть не может в стране, где всякая деятельность, в которой личное совершенно сливается с делом для других, может быть противопоставлена обломовскому покою». (Здесь, - поясняет Лощиц, -   под «положительной» деятельностью Пришвин разумеет социальный и экономический активизм «мертво-деятельных» ртво-деятельных"швин разумеет социальный и экономический активизм "рытогооге - хотя тся.ню, за его жизненные тяготы. да поспе людей типа Штольца.)»[25]

 

Цитировано точно. Вот только думал так Михаил Михайлович еще в 1921 году, когда, как и многие его современники-интеллигенты, не растратил иллюзий относительно возможности реального воплощения в России славянофильско-коммунистического идеала слияния «личного дела» с «делом для других». И что далее, когда пережил двадцатые годы и увидел материализацию этого «идеала», в частности, в коллективизаторской практике большевиков по отношению к его соседям-крестьянам, которые, накидывая петлю, оставляли записку «Ухожу в лучшую жизнь», то ужаснулся и писать стал по-другому.

 

В трактовке образа Штольца Ю. Лощиц доходит до фантастических предположений: «…От Штольца начинает попахивать серой, когда на сцену выходит… Ольга Ильинская»[26]. Согласно Лощицу, Штольц-Мефистофель использует Ольгу как библейский дьявол прародительницу человеческого рода Еву и как Мефистофель - Гретхен, «подсовывая» ее Обломову. Впрочем, и Ольга оказывается, согласно Лощицу, еще та штучка: она любит для того, чтобы «перевоспитать», любит «из идейных соображений». Но, к счастью, Обломов встречает подлинную любовь в лице «душевно-сердечной» Агафьи Матвеевны Пшеницыной. Вместе с вдовой Пшеницыной воспаряет Обломов в книге Лощица на невероятную высоту: «…Не в один присест разгрызается обломок громадного пиршественного пирога; не сразу обойдешь и оглядишь со всех сторон лежачекаменного Илью Ильича. Пусть и он передохнет сейчас вместе с нами, пусть предастся самому любимому своему занятию – сну. …Сможем ли мы что-нибудь предложить ему взамен этого счастливого всхлипа сквозь дрему, этого причмокивания?.. Может быть, ему сейчас снятся самые первые дни существования. …Теперь он родня любому лесному зверьку, и во всякой берлоге его примут как своего и оближут языком.

 

Он – брат каждому дереву и стеблю, по жилам которых проникает прохладный сок сновидений. Даже камням что-то снится. Ведь камень только прикидывается неживым, на самом деле он застывшая, успокоившаяся мысль…

 

Так вот спит Обломов – не сам по себе, но со всеми своими воспоминаниями, со всеми людскими снами, со всеми зверями, деревьями и вещами, с каждой звездой, с каждой отдаленной галактикой, свернувшейся в кокон…»[27]

 

Превращение Обломова фантазией Ю. Лощица из конкретного человека в бездеятельного, но везучего Емелю, наряду с прочим, ставит вопрос о судьбе мира реального, с его собственной, а не сказочной историей, с проблемами не только сонного, но и бодрствующего бытия. Что же посредством своих героев видел и прозревал сам Гончаров?

Содержащийся в романе ответ в первую очередь имеет отношение к жизненной истории Штольца, о которой повествователь счел нужным сообщить, сопроводив замечанием относительно уникальности феномена Андрея Ивановича для российской действительности. «Деятели издавна отливались у нас в пять, шесть стереотипных форм, лениво, вполглаза глядя вокруг, прикладывали руку к общественной машине и с дремотой двигали ее по обычной колее, ставя ногу в оставленный предшественником след. Но вот глаза очнулись от дремоты, послышались бойкие, широкие шаги, живые голоса… Сколько Штольцев должно явиться под русскими именами!»[28].

 

Именно такая трактовка Штольца дается и в работе чешского исследователя Т.Г. Масарика: «…В фигуре Штольца Гончаров в «Обломове» пытается предложить лекарство от обломовской болезни (по своему значению слово «Обломов» как бы напоминает что-то «сломанное» - сломаны романтические крылья), от «обломовщины», от «аристократически-обломовской неподвижности» - Россия должна пойти в обучение к немцу с его практичностью, работоспособностью и добросовестностью», чем, в частности, был недоволен славянофильский поэт Ф. Тютчев[29]. Впрочем, по основополагающим культурным основаниям – вере и языку, Андрей Иванович Штольц вполне русский.

 

Феномен Штольца Гончаров объясняет прежде всего его воспитанием, которое избрал для него не только отец (в этом случае на свет явился бы ограниченный немецкий бюргер), но и мать. И если отец олицетворяет материально-практическое, рациональное начало и хотел бы видеть в сыне продолжение намеченной его предками и продлеваемой им линии жизни делового человека, то мать - начало идеально-духовное, эмоциональное и в сыне ей грезится культурный «барин». В романе важно то, что тот и другой идеалы связываются с разными общественно-экономическими укладами. И если ориентация на барство, череду «благородно-бесполезно» живущих поколений, которые при этом порой проявляют «мягкость, деликатность, снисхождение», в общественном проявлении приводит к их «праву» «обойти какое-нибудь правило, нарушить общий обычай, не подчиниться уставу», то при новом, буржуазном укладе это исключено. Ориентация на дело и рациональность ведет к тому, что адепты такой жизни «готовы хоть стену пробить лбом, лишь бы поступить по правилам»[30].      

 

Столь необычное сочетание разных способов воспитания и самой жизни привело к тому, что вместо узкой немецкой колеи Андрей стал пробивать такую «широкую дорогу», которая не мыслилась ни одному из его родителей. Симбиоз взаимоисключающих начал привел и к формированию особой духовно-нравственной конституции и стереотипов жизни Штольца. Об Андрее Ивановиче повествователь сообщает, что «он искал равновесия практических сторон с тонкими потребностями духа. Две стороны шли параллельно, перекрещиваясь и перевиваясь на пути, но никогда не запутываясь в тяжелые, неразрешаемые узлы»[31]. Штольц, как становится ясно из характеристик Гончарова, безусловно, не может претендовать на какой-либо тип идеала уже потому, что такового в принципе не существует. Он – одно из конкретных проявлений сочетания ума и сердца, рационально-прагматического и чувственно-эмоционального начал при безусловном доминировании первого[32].

Почему же дружившие с детства Илья и Андрей столь различны? При поиске ответа следует обратить внимание на уже отмеченный факт, что Илья Ильич не всегда был лежебокой. После окончания учебы он был переполнен созидательными настроениями и мечтаниями. Его обуревали замыслы «служить, пока станет сил, потому что России нужны руки и головы для разрабатывания неистощимых источников». Он также жаждал «объехать чужие края, чтоб лучше знать и любить свои». Он был уверен, что «вся жизнь есть мысль[33] и труд, …труд хоть безвестный, темный, но непрерывный», дающий возможность «умереть с сознанием, что сделал свое дело»[34]

 

Потом цели начали меняться. Илья Ильич рассудил, что труд с покоем в финале ни к чему, если покой, при наличии трехсот душ, может быть обретен и в начале жизненного пути. И перестал трудиться. Свой новый выбор Обломов подкрепляет собственными трагичными ощущениями: «жизнь моя началась с погасания. Странно, а это так! С первой минуты, когда я сознал себя, я почувствовал, что я уже гасну»[35]. Очевидно, что у Обломова, в отличие от Штольца с его жадным и разнообразным интересом к жизни, собственного интереса к жизни больше не обнаруживается. А те наблюдаемые им внешние и массовые виды интересов – стремление преуспеть в службе; желание разбогатеть ради удовлетворения тщеславия; стремиться «быть в обществе» для ощущения собственной значимости и т.д. и т.п., - для умного, нравственного и тонкого Ильи Ильича цены не имеют.  

 

Разговор Штольца с Обломовым о его изначальном угасании приобретает трагический характер, поскольку оба сознают, что у Ильи Ильича нет чего-то такого, что не только приобрести или найти, но и назвать-то точно не удается. И Андрей Иванович, ощущая это, тяготится так же, как невольно тяготится здоровый человек, сидя у постели неизлечимо больного: он вроде бы и не виноват, что здоров, но сам факт обладания здоровьем заставляет его чувствовать неловкость. И, пожалуй, единственное, что он может предложить - увезти друга за границу, а потом сыскать ему дело. При этом несколько раз заявляет: «Я не оставлю тебя так… Теперь или никогда – помни!»[36] 

 

Внимательно перечитав даже только одну эту сцену, понимаешь, насколько не верны преобладающие в исследованиях трактовки Штольца как всего лишь дельца, насколько далеки они от гончаровской попытке еще раз, как и Тургенев, обратиться к огромной по значимости для России проблеме - возможности позитивного дела. И если у Тургенева, наряду с прочими ответами, явственно звучат слова о необходимости для позитивного дела личной свободы, то у Гончарова к этому добавляется мысль о необходимости глубинной переделки свойственного многим нашим соотечественникам обломовского естества.

Кто же такой Штольц? Он, прежде всего, успешный профессионал. И в этом, как верно замечает В. Кантор, главная причина «нелюбви» к нему. Ведь он подан Гончаровым как «капиталист, взятый с идеальной стороны». «Слово же капиталист, - отмечает исследователь, - звучит для нас почти ругательством. Мы можем умилиться Обломову, живущему крепостным трудом, самодурам Островского, «дворянским гнездам» Тургенева, даже найти положительные черты у Курагиных, но Штольц!.. Почему-то ни у кого не нашлось столько укоризненных слов относительно Тарантьева и Мухоярова, «братца» Агафьи Матвеевны, которые буквально обворовывают Обломова, сколько их употреблено по отношению к другу детства Штольцу, выручающему Обломова именно потому, что видит он (он, именно он видит!) золотое сердце Ильи Ильича. Происходит интересная подмена: все дурные качества, которые можно связать с духом наживы и предпринимательства и которые заметны в Тарантьеве и Мухоярове, горьковских купцах, предпринимателях Чехова и Куприна, у нас адресуют Штольцу.

 

...Ни один из хищников, окружающих Обломова, не ставит себе задач по организации какого-либо дела, их задачи мелки: урвать, ухватить и залечь в нору. Великий современник Гончарова Салтыков-Щедрин, заметив это российское презрение к профессионализму (а ведь Штольц профессиональный делец, в отличие от Тарантьева, «сшибиющего» обломовское белье да червонцы; он не работает, а грабит), объяснял его «простотой задач»: «Очень долгое время область профессий представляла у нас сферу совершенно отвлеченную. (...) И (...) не только в области деятельности спекулятивной, но и в области ремесел, где, по-видимому, прежде всего требуется если не искусство, то навык. И тут люди, по приказанию, делались и портными, и сапожниками, и музыкантами. Почему делались? - а потому, очевидно, что требовались только простые сапоги, простое платье, простая музыка, то есть такие именно вещи, для выполнения которых совершенно достаточно двух элементов: приказания и готовности» (Салтыков-Щедрин М.Е. Собр. соч. В 10 томах. Т. 3, М., 1988, с. 71). Откуда это стремление довольствоваться малым, простым, дожившее до наших дней?.. Историческая выработка этого социально-психологического явления очевидна. Почти триста лет татаро-монгольского ига, когда житель ни в чем не мог быть уверен, не мог затевать длинных и сложных дел, ибо не было никакой гарантии довести их до конца, учили обходиться самым необходимым»[37].          

 

 Становление капитализма в России к 60-м годам ХIХ столетия (с учетом возможности для русских учиться новому укладу в передовых странах Западной Европы) с неизбежностью должно было создавать и создавало реальных «штольцев». Конечно, они «двигались по другим орбитам», нежели русские писатели и потому их бытие не всегда попадало в поле зрения литературы. Однако свидетельства об их деятельности и, главное, ее результаты, уже имелись.
Кроме того, рассматривая творчество Гончарова в общем культурном контексте становления русского самосознания и мировоззрения, выскажу гипотезу о главных героях романа «Обломов». С позиций рассмотрения становления в России нового человека, «позитивного» героя, человека дела, вкладом Гончарова в этот процесс мне представляется видение такого человека в его двух дополняющих друг друга частях – Обломова и Штольца. Единство этих частей создает общую переходную фигуру, еще сохраняющую в себе «родимые пятна» феодальной формации, и, в то же время, уже демонстрирующую своей жизнью новое, капиталистическое начало в общественном развитии. Что жизненно и сохранится в будущем? Что с неизбежностью отомрет? Что придет на смену умирающему? Все это – в совокупном содержании героя по имени Обломов-Штольц. Вот почему, на мой взгляд, каждый из существующих в романе героев всего лишь возмещает в себе то, что отсутствует или недостаточно развито в другом.    
 
      * * *
        

Но вернемся к Обломову и к его естеству – «обломовщине». Обломов уверен в правильности своего способа жить. Он говорит: «…Хороша жизнь! Чего там искать? интересов ума, сердца? Ты посмотри, где центр, около которого вращается все это: нет его, нет ничего глубокого, задевающего за живое. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня, эти члены света и общества! Что водит их в жизни? Вот они не лежат, а снуют каждый день, как мухи, взад и вперед, а что толку? Войдешь в залу и не налюбуешься, как симметрически рассажены гости, как смирно и глубокомысленно сидят – за картами. Нечего сказать, славная задача жизни! Отличный пример для ищущего движения ума! Разве это не мертвецы? Разве не спят они всю жизнь сидя? Чем я виноватее их, лежа у себя дома и не заражая головы тройками и валетами?..

 

…Все заражаются друг от друга какой-нибудь мучительной заботой, тоской, болезненно чего-то ищут. И добро бы истины, блага себе и другим – нет, они бледнеют от успеха товарища. …Дела-то своего нет, они и разбросались на все стороны, не направились ни на что. Под этой всеобъемлемостью кроется пустота, отсутствие симпатии ко всему! А избрать скромную, трудовую тропинку и идти по ней, прорывать глубокую колею – это скучно, незаметно; там всезнание не поможет и пыль в глаза пускать некому»[38].

 

Верно. Но в этой же жизни существуют и Андрей Иванович Штольц, и Петр Иванович Адуев, которые вовсе не могут быть исчерпаны только теми способами участия в жизни, которые справедливо осуждает Обломов. Оба, несомненно, образованы и культурны, рациональны и не глухи к голосу сердца, профессиональны и практичны, активны и самостроительны.

 

В разговоре с Обломовым, в ответ на его рассуждения следует мягкий, дружеский вопрос Штольца: а наша тропинка жизни где? И в ответ Илья Ильич рисует план, смысл которого – покойно-беззаботное существование в деревне, где все - удовольствия и нега, где во всем достаток и почитание со стороны друзей и соседей. А если вдруг свалится с неба какой-то куш сверх даденного блага, то его можно в банк поместить и проживать дополнительный рентный доход. И душевное состояние, - продолжает излагать Илья Ильич, – задумчивость, но «не от потери места, не от сенатского дела, а от полноты удовлетворенных желаний, раздумье наслаждения…». И так – «до седых волос, до гробовой доски. Это жизнь!»[39]. «Обломовщина это», - возражает Штольц. «Труд – образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей»[40]. Молча внимает ему Обломов. Незримая битва за жизнь Ильи Ильича началась: «Теперь или никогда!»    

 

В том, как реализуется эта категоричная установка, ключевое значение имеют несколько характеризующих Илью Ильича моментов. Прежде всего, – это его рефлексия, постоянное и ясное осознание происходящего. Так, Обломов фиксирует оба возможных варианта развития жизни в случае того или иного решения вопроса «теперь или никогда». «Идти вперед – это значит вдруг сбросить широкий халат не только с плеч, но и с души, с ума; вместе с пылью и с паутиной со стен смести паутину с глаз и прозреть!»[41] Но в этом случае – «прощай, поэтический идеал жизни!» И когда же жить? Ведь это «какая-то кузница, а не жизнь; тут вечно пламя, трескотня, жар, шум…»

 

На выбор «теперь или никогда» сильно влияет случившееся знакомство с Ольгой Ильинской. Последующее развитие событий раскрывает новую грань и в дихотомии «деяние - недеяние». И если в начале романа Обломов предстает перед нами как человек, кажется, лишенный активного дела и всецело пребывающий в состоянии, подобном спячке, то после знакомства с Ольгой он иной. В Обломове просыпается (обнаруживается) активность и сопутствующие ей глубокие чувства. Но, одновременно с ними, в нем возникает и рациональное начало особого рода, действие которого направлено не на культивирование и укрепление, а на обуздание дела и даже уничтожение высоких чувств.

 

По мере развития отношений с Ольгой, Илья Ильич начинает предпринимать попытки избежать власти сердца, прибегая для этого к помощи разума. Оказывается, чувственный сибарит Обломов в рационализации своего чуждого конструктивности способа жизнепроживания может дать фору даже хрестоматийно признанному рационалисту Штольцу. Обломов давит в себе живое чувство деструктивным рационализмом. И, напротив, Штольц, по многочисленным оценкам – сухарь и делец, полюбив, обнаруживает умение жить и живет не только разумом, но и чувствами.

 

Как возможно сочетание в Обломове высоких чувств, сердца и направленного на их подавление деструктивного «рацио»? Как в рационалисте Штольце (вслед за Петром Ивановичем Адуевым) возможна жизнь высоких чувств? И не является ли его конструктивный рационализм как раз той основой, на которой высокие чувства только и могут обрести благодатную почву? В этом между Обломовым и Александром Адуевым, с одной стороны, а также между Штольцем и Адуевым-дядей, с другой, на мой взгляд, возможны содержательно-ценностные параллели. Так, и Александр, и Илья начинают с того, что берутся за труд. Но скоро оставляют его и переходят к ситуации, когда чувства берут верх над личностью в целом: Александр оставляет карьеру, бросается от одной любви к другой, а Илья Ильич, оставив дело, пребывает в чувственном анабиозе. Но вот происходят новые события (разочарование в любви у Александра и глубокая любовь у Обломова) и оба героя обращаются к своему собственному деструктивному рациональному началу, «рацио-убийце»: Александр решает жить «по расчету», а Обломов изживает свое чувство, потому что наполненная любовью жизнь «как в кузнице» исключает покой. У обоих деструктивный разум одерживает верх. Что же до Петра Ивановича и Андрея Ивановича, то если вначале оба кажутся почти что живыми рациональными схемами, что и сбивает с толку некоторых исследователей, то потом оказывается, что оба способны к глубоким чувствам.

 

То есть, выводы в обоих случаях совпадают: подлинно высокое человеческое чувство возможно не иначе, как на основе развитой созидательной рациональности, дела, духовности, культуры. И, напротив, варварская, неокультуренная сердечность, так называемая природная душевность, не будучи переработаны культурой, равно как и недеяние, неизменно ведут к краху. И в этом случае «рацио», если к нему прибегают, может выступить лишь убийцей сердечного движения, проявления души.  

 

Случившаяся с Обломовым любовь действует на него как живая вода.  «Жизнь, жизнь опять отворяется мне, - говорил он как в бреду…»[42] Однако он тут же соизмеряет плюсы и минусы любви со своими внутренними стандартами: «Ах, если бы испытывать только эту теплоту любви да не испытывать ее тревог! - мечтал он. - Нет, жизнь трогает, куда ни уйди, так и жжет! Сколько нового движения вдруг втеснилось в нее, занятий! Любовь – претрудная школа жизни!»[43]

 

В словах Ильи Ильича есть известная доля правды, поскольку попадает он в руки девушки особой. Ольга умна, целеустремленна, и, в известном смысле, Илья Ильич становится ее целью, перспективным «проектом», на котором она пробует силы и посредством которого стремится доказать себе и другим, что она сама - нечто значимое. И мы начинаем понимать, отчего она при всяком удобном случае «все колола его легкими сарказмами за праздно убитые годы, изрекала суровый приговор, казнила его апатию глубже, действительнее, нежели Штольц; …и он бился, ломал голову, изворачивался, чтоб не упасть тяжело в глазах ее или чтобы помочь ей разъяснить какой-нибудь узел, не то так геройски рассечь его»[44]. Естественно, Илья Ильич уставал и про себя сетовал на то, что такая любовь «почище иной службы» и у него вовсе не остается времени на «жизнь».   «Бедный Обломов», - так отзывается Гончаров, - все больше чувствовал себя как бы в оковах. И Ольга подтверждает это: «Что я раз назвала своим, того уже не отдам назад, разве отнимут».

 

В конце концов «любовь-служба» доводит Илью Ильича до кризиса. Он принимает решение расстаться c Ольгой и делает попытку вернуться в скорлупу своей квартиры-раковины. Понять мотив этого нетривиального, к тому же, предпринятого на вершине любовных отношений, поступка для понимания природы Обломова и «обломовщины» важно, но трудно. Тем более, что сам Гончаров к ответу приступает несколько раз и, наконец, формулирует нечто иррациональное: «Должно быть, он поужинал или полежал на спине, и поэтическое настроение уступило место каким-то ужасам. ...Обломов с вечера, по обыкновению, прислушивался к биению своего сердца, потом ощупал его руками, поверил, увеличилась ли отверделость там, наконец углубился в анализ своего счастья и вдруг попал в каплю горечи и отравился. Отрава подействовала сильно и быстро»[45]. Таким образом, посредством этого физиологического описания Гончаров вновь, как и в начале романа, указывает на первоисточник деструктивно-рациональных решений героя – органику Ильи Ильича, господство тела над личностью. И какова при этом роль сердца и ума, додумывать приходится читателю.  

 

Загадка не разрешается. К тому же, в этой точке нас ждет довольно сложная развилка, предлагаемая самим Ильей Ильичем. Действительно ли в Илье Ильиче под воздействием собственного ощущения-чувствования вызрело решение порвать с Ольгой или мы должны поверить возникающей в его голове трактовке, согласно которой он принимает решение, заботясь об Ольге? (Это «не любовь, а только предчувствие любви» - так он старается убедить ее). Именно в логике этой неожиданной догадки Илья Ильич в полную мощь включает свой деструктивный рационализм. И, следуя ему, в своих рассуждениях доходит до конечного и спасительного в силу своей невозможности для него предела-оправдания: «я похищаю чужое!» И Обломов пишет к Ильинской свое знаменитое письмо, в котором главное -  признание: «я стал болен любовью, почувствовал симптомы страсти; вы стали задумчивы, серьезны; отдали мне ваши досуги; у вас заговорили нервы; вы начали волноваться, и тогда, то есть теперь только, я испугался...»[46]

 

Исходя из гипотезы о физиологических основаниях многих чувствований и размышлений Ильи Ильича, можно составить представление и о его состоянии в этот момент. Естественно предположить, что принимая благородное решение о расставании с любимой ради какой-то высокой цели, влюбленный будет испытывать страдание или, по крайней мере, беспокойство. Что же Илья Ильич? «Обломов с одушевлением писал; перо летало по страницам. Глаза сияли, щеки горели. «...Я почти счастлив... Отчего это? Должно быть, оттого, что я сбыл груз с души в письмо» ...Обломову в самом деле стало почти весело. Он сел с ногами на диван и даже спросил: нет ли чего позавтракать. Съел два яйца и закурил сигару. И сердце, и голова у него были наполнены; он жил»[47] Жил! Уничтожая чувства, связывающие его с подлинной жизнью, чувства, пробуждающие его самого, отрешаясь о «дела» любви и возвращаясь к недеянию, Обломов живет.

 

Желание жизни-покоя довлеет над Обломовым все сильнее. Оно не покидает Илью Ильича и в моменты самых высоких чувственно-духовных переживаний и решений. Так происходит, когда Обломов созревает до понимания «законного исхода» - протянуть Ольге руку с кольцом. И здесь на помощь ему снова приходит тот самый обломовский деструктивный рационализм. Впрочем, его влияния не всегда избегает и Ильинская. Как помним, после объяснения с Ольгой Обломов намеревался сразу же идти к ее тетушке - объявлять о женитьбе. Однако Ольга решает выстроить определенную последовательность действий Ильи Ильича и назначает ему предварительно совершить несколько «шагов», а именно – отправляться в палату и подписать доверенность, затем ехать в Обломовку и распорядиться о постройке дома и, наконец, поискать квартиру для жизни в Петербурге. То есть, Ольга в известном смысле как и Обломов, прибегает к рационализации чувства, намерена его институционализировать, хотя и делает это, естественно, с противоположным, чем у Обломова, знаком. То есть, если Илья Ильич прибегает к деструктивной рационализации, то Ольга – к рационализации конструктивной. И если для Обломова такое действие - способ материализации подсознательного желания жизни-покоя, то для Ольги (в противоположность будущей ситуации со Штольцем) – проявление в их отношениях ее учительско-просвещенческого доминирования. Более того, Ольга вообще не склонна под влиянием чувств бросаться во что-либо, что называется, очертя голову. А потому в истории с Ильей Ильичем их шанс быть вместе оказывается  упущенным.

 В этой связи, рассматривая важную для русского самосознания и остро поставленную Гончаровым проблему соотношения сердца и разума, отметим следующее. В экзистенциальных ситуациях попытки вмешаться в «логику сердца» с помощью ума-рассудка, не важно – с позитивным или негативным настроем – ведут к одному и тому же: умиранию чувства, краху «сердечного» дела, за что человек платит душой и телом. Вспомним, что Обломов после расставания долгое время провел в «горячке», а Ольга по прошествии семи месяцев, к тому же сменив обстановку и путешествуя за границей, так страдала, что с трудом была узнана даже Штольцем. Впрочем, случившееся под воздействием разума крушение «сердечного дела» привело к благому в будущем результату: Ольга будет счастлива со Штольцем, а Илья Ильич обретет адекватный его жизненным устремлениям покой с Агафьей Пшеницыной[48].

 

Двигаться по пути, освящаемому любовью, но пролагаемому разумом и волей, оказывается невозможным, не по силам для Ильи Ильича. Для Ольги же «момент истины» наступает тогда, когда она, близкая к состоянию отчаяния, после двухнедельного отсутствия Обломова сама навещает его с подспудно назначенной целью: подвигнуть немедленно объявить о желании пожениться. В этом движении Ольга – в Ренессансном понимании - олицетворенная Любовь, Разум и Воля. Она готова отбросить свой ходульный конструктивный рационализм и всецело следовать сердцу. Слишком поздно.

 

К обстоятельствам, которые берут верх над Ильей Ильичем, следует отнести и зарождающееся чувство к вдове Пшеницыной. То есть в Обломове в какой-то момент сталкиваются две любви. Но в отличие от Ольги, Агафья Матвеевна, «полюбила Обломова просто, как будто простудилась и схватила неизлечимую лихорадку»[49]. Согласимся, что при таком «способе увлечения» речь о разуме и его участии в «делах сердца» вовсе не идет. И, что примечательно, только при этом варианте любовных отношений, как отмечает повествователь, для Ильи Ильича в Агафье Матвеевне открылся «идеал покоя жизни». Как там, в Обломовке, его отец, дед, их дети, внучата и гости «сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и в своей жизни Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользуи что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся на столе, а белье его будет чисто и свежо, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями»[50].

 

В этом по существу сконцентрирована вся философия «обломовщины», все горизонты чувственных желаний, душевных порывов и фантазий Ильи Ильича. В своем естестве Обломов напоминает мифическое существо, абсолютно – вплоть до оплодотворения и рождения новой жизни – самодостаточное. От мира ему нужен всего лишь минимум питающих и поддерживающих вещей. «Отказ Обломова от Ольги означал отказ от душевного труда, от пробуждения в себе жизни, утверждал языческий культ еды, питья и сна, культ мертвых, противостоящий христианскому обещанию вечной жизни. Любовь не смогла оживить Обломова. ...Обломов спрятался от Любви. В этом и было его главное поражение, предопределившее все остальное, слишком силен был долгий навык ко сну»[51], - верно итожит В. Кантор. От себя добавим: и это счастливый Обломов, Обломов, наконец, избавившийся от разума.    
 
     * * * 
       

«Обломовщина» – одно из наиболее типичных явлений русской действительности. Но вот Ольга и, главным образом, Штольц – образы уже завтрашнего дня. Как же рисует их портреты и как относится к ним повествователь?

 

Делает это он с неизменной искренней симпатией. Как и Обломова за его «золотое сердце», он их тоже любит, хотя, конечно, по-другому. Они – живые люди, наделенные не только разумом, но душой и глубокими чувствами. Вот, например, первая встреча Штольца с Ольгой в Париже после ее разрыва с Обломовым. Увидев ее, он сразу же «хотел броситься», но потом, пораженный, остановился и стал вглядываться: столь разительной была произошедшая с ней перемена. Она тоже взглянула. Но как! «Всякий брат был бы счастлив, если б ему так обрадовалась любимая сестра». Ее голос – «до неги радостный», «проникающий до души». В общении с Ольгой Штольц заботлив, внимателен, участлив.

 

Или вспомним, как описывает Гончаров размышления Штольца перед объяснением с Ольгой, когда ему становилось даже «страшно» от мысли о том, что жизнь его может быть кончена, если он получит отказ. И продолжается эта внутренняя работа не день-два, а шесть месяцев. «Перед ней стоял прежний, уверенный в себе, немного насмешливый и безгранично добрый, балующий ее друг»[52], - говорит о влюбленном Штольце автор. Разве не столь же свидетельствующими о любви к герою эпитетами в превосходных степенях отзывается Гончаров и об Обломове в пору его влюбленности в Ольгу?

В отношении Ольги и Андрея Гончаров говорит то, что мало по отношению к кому говорит русский автор: «Шли годы, а они не уставали жить». И было это счастье «тихим и задумчивым», о котором мечтал, бывало, Обломов. Но было оно и деятельным, в котором Ольга принимала живейшее участие, потому что «без движения она задыхалась как без воздуха». Образами Андрея Штольца и Ольги Ильинской И.А. Гончаров, может быть впервые и почти что в единственном экземпляре, создал в русской литературе образы счастливых, гармоничных в своих сердечных и рациональных началах людей. И образы эти оказались столь редки и нетипичны, что не были признаны в своей идентичности, да и сегодня признаются таковыми с трудом.

 

* * * 

 

Завершая анализ двух основных романов А.И. Гончарова в контексте оппозиции «дело – недеяние», приходишь к выводу, что в них, наряду с традиционными русскими «отрицательными» персонажами, не менее важны образы действительно положительных героев, что нужно разрушить возведенную вокруг них позднейшую тенденциозную интерпретацию, воссоздать конструктивные смыслы и ценности, изначально вложенные в них автором. Их аутентичное прочтение видится мне одним из актуальных требований времени. Выявить и зафиксировать их мне представляется важным потому, что и в дальнейшем это останется одной из главных задач рассмотрения явления русского мировоззрения.
     
               
 

[1] Статья подготовлена в рамках проекта РГНФ 08-03-00308а и продолжает публикации: «Миросознание русского земледельца в отечественной философии и классической литературе второй половины ХIХ – начала ХХ веков». «Вопросы философии». 2005, № 5 (в соавторстве), «Миросознание русского земледельца в русской литературе ХIХ столетия: горестно-обнадеживающий взгляд Чехова». «Вопросы философии». 2007, № 6 и «Мировоззрение русского земледельца в романной прозе И.С. Тургенева». «Вопросы философии». 2008, № 5.      
[2] Отмечу, что эта трактовка обломовского недеяния заслужила в нашем литературоведении (в известной книге Ю. Лощица «Гончаров» в серии ЖЗЛ, например) не только оправдание, но чуть ли не поддержку. Будто и в самом деле Обломов прав в том, что не желает участвовать в этой недостойной жизни, за чем стоит молчаливо допускаемая мысль, что когда эта недостойная участия жизнь претерпит позитивные изменения, то тогда и Илья Ильич, возможно, обратит на нее внимание. И будто сделаться это должно как бы само собой, а до той поры Обломов, не желающий о «такую» жизнь «руки марать», достоин, пожалуй, что и похвалы. 
[3] Цит. по: Лощиц Ю.М. Гончаров. М., Молодая гвардия, 2004, с. 77. 
[4] Там же, с. 75.
[5] Гончаров А.И. Цит. соч., т. 1, с. 57.
[6] Там же, сс. 58 – 59.
[7] Там же, с. 60.
[8] Шел этот процесс не просто. Так, например, крупный немецкий социолог ХХ столетия Норберт Элиас описывает случай, имевший место еще в 1772 году с великим немецким поэтом Иоганном Вольфгангом Гете, оказавшимся в гостях у одного графа в обществе «мерзких людишек», которые были озабочены лишь тем, «как бы обскакать друг друга» в борьбе мелких честолюбий. После обеда, пишет Элиас, - Гете «остается у графа, и вот прибывает знать. Дамы начинают перешептываться, среди мужчин тоже заметно волнение. Наконец граф, несколько смущаясь, просит его уйти, поскольку высокородные господа оскорблены присутствием в их обществе буржуа: «Ведь вам известны наши дикие нравы, - сказал он. – Я вижу, что общество недовольно вашим присутствием…». «Я, - сообщает далее Гете, - незаметно покинул пышное общество, вышел, сел в кабриолет и поехал…» Элиас Норберт. О процессе цивилизации. Социогенетические и психогенетические исследования. Т. 1. Изменения в поведении высшего слоя мирян в странах Запада. Москва – Санкт-Петербург, Университетская книга, 2001, с. 74.    
[9]  Соловьев В.С. Собр. соч. в 10 томах. Т. 3, Спб, с. 191.
[10]  Гончаров И.А. Собр. Соч в 8 томах. Т. 8, сс. 82 – 84, 87.  
[11] Там же, с. 4.
[12] Там же, с. 11.
[13]  Там же, с. 107.
[14] Там же, с. 113.
[15] Там же, с. 120.
[16] Там же, сс. 125 - 127.
[17] Кантор В.К. Русский европеец как явление культуры. М., Росспэн, 2001, с. 240.
[18] Добролюбов Н.Г. «Что такое обломовщина?». Библиотека русской критики. Критика 50-х годов. М., Олимп, 2002, сс. 352 – 353.
[19] Там же, с. 375.
[20] Там же. Здесь Добролюбов цитирует Гоголя из его «Выбранных мест из переписки с друзьями», когда писатель говорит о необходимости появления на Руси человека, который бы был способен произнести великое призывное слово «Вперед!».
[21] Кропоткин П.А. Русская литература. Идеал и действительность. М., Все книги, 2003, с. 157. 
[22] Лощиц Ю. Гончаров. М., Молодая гвардия, 2004, с. 171. 
[23] Там же, сс. 173 – 174.
[24] Там же, с. 178.
[25] Там же, с. 174.
[26] Там же, с. 179.
[27] Там же, сс. 183 – 184.
[28] Гончаров А.И. Цит. соч., т. 2, с. 171.
[29] Масарик Т.Г. Россия и Европа. Эссе о духовных течениях в России. Книга Ш, части 2 – 3. Санкт-Петербург, 2003, с. 281, 283.
[30] Гончаров А.И. Цит. соч., т. 2, сс. 160 – 161.
[31] Там же, с. 168.
[32] В подтверждение отмечу, что Гончаров только в отношении двух характеристик чувственно-эмоциональной сферы – воображения и мечты – позволяет себе сильные замечания: Штольц «боится» их. Кроме того, «так же тонко и осторожно, как за воображением, следил он за сердцем. Здесь, часто оступаясь, он должен был сознаться, что сфера сердечных отправлений была еще terra incognita». Там же, с. 169.  
[33] Важный акцент в дихотомии «разум – чувство», который делался Обломовым, когда «обломовщина» еще не взяла верх.
[34] Там же, с. 188.
[35] Там же, с. 191.
[36] Там же, с. 192.
[37] Кантор В.К. Цит. соч., с. 257.  
[38] Там же, сс. 180 – 182.
[39] Там же, с. 185, 187.
[40] Там же, с. 189.
[41] Там же, с. 193.
[42] Там же, с. 245.
[43] Там же, с. 248. 
[44] Там же, с. 250.
[45] Там же, с. 259.
[46] Там же, сс. 261 – 262.
[47] Там же, с. 264.
[48] Этот сюжетный поворот особенно явственен в свете приводимой в книге В.В. Бибихина ренессансной аллюзии о «пробуждении души», взятой из «Декамерона» Боккаччо. Вот она: «Рослый и красивый, но слабоумный юноша Чимоне…, равнодушный к поощрениям и побоям учителей и отца, не усвоил ни грамоты, ни правил вежливого поведения и бродил с дубиной в руке по лесам и полям вокруг своей деревни. Однажды в майский день случилось, что на цветущей лесной поляне он увидел спящую в траве девушку. Она видимо легла отдохнуть в полуденный час и заснула; легкая одежда едва прикрывала ее тело. Чимоне уставился на нее, и в его грубой голове, недоступной для наук, шевельнулась мысль, что перед ним, пожалуй, самая красивая вещь, какую можно видеть не земле, а то и прямо божество. Божество, он слышал, надо почитать. Чимоне смотрел на нее все время ее сна не шевелясь, а потом увязался идти за ней и не отступал, пока не догадался, что в нем нет красоты, какая есть в ней, и потому ей совсем не так приятно смотреть на него, как ему быть в ее обществе. Когда он понял, что сам мешает себе приблизиться к ней, то весь переменился. Он решил жить в городе среди умеющих вести себя людей и пройти школу; он узнал, как прилично вести себя достойному человеку, особенно влюбленному, и в короткое время научился не только грамоте, но и философскому рассуждению, пению, игре на инструментах, верховой езде, военным упражнениям. Через четыре года то был уже человек, который к своей прежней дикой природной силе тела, ничуть не ослабевшей, присоединил добрый нрав, изящное поведение, знания, искусства, привычку к неутомимой изобретательной деятельности. Что же произошло? – спрашивает Боккаччо. «Высокие добродетели, вдунутые небом в достойную душу при ее создании, завистливой фортуной были крепчайшими узами скованы и в малой частице его сердца заточены, а расковала их Любовь, которая гораздо сильнее Фортуны; пробудительница спящих умов, она своей властью извлекла омраченные жестокой тьмой способности на явный свет, открыто показав, из каких бездн она спасает покорившиеся ей души и куда их ведет своими лучами». Пробуждение любовью – прочное или главное убеждение Ренессанса. Без Аморе, восторженной привязанности, «ни один смертный не может иметь в себе никакой добродетели или блага» (Декамерон IV 4)» Бибихин В.В. Язык философии. Санкт-Петербург, Наука, 2007, сс. 336 - 338.
[49] Гончаров А.И. Цит. соч., т. 2, с. 398.
[50] Там же, сс. 400 – 401.
[51] Кантор В. Цит. соч., сс. 270 – 271.  
[52] Там же, с. 438.