Институт Философии
Российской Академии Наук




  Глава 4.
Главная страница » » Сектор философии культуры » Сотрудники » Никольский Сергей Анатольевич » Публикации » Русское мировоззрение. Том I. » Глава 4.

Глава 4.

 

Глава 4. Русское земледельческое мировоззрение в литературе ХVIII – первой четверти ХIХ столетий.

 

Обращаясь к литературе ХVIII в. с точки зрения становления в ней образа земледельца и его мировоззрения, осо­бенно следует отметить ту сторону жанрового опредмечения народной идеологии, которая находит себя в области низких, или, как еще говорил М.М. Бахтин, карнавализованных жанров литературы. В этот период в литературе господствуют сатирические жанры, поскольку именно они предоставляют наибольшие возможности реализовать присущую классицистической литературе склонность к воспитательно-просветительскому воздействию на читателя, придать жизнь ее стремлению вскрывать и клеймить людские пороки.

 

Конечно, литература классицизма и просвещения в целом не так уж и жалует крестьянина. Однако там, где речь идет о пороках крепостной зависимости, (а это была магистраль­ная тенденция отечественной словесности с ХVIII до второй половины XIX в.), там крестьянское лицо так или иначе являло себя и чаще всего в позитивном плане. В этой связи, прежде всего следует говорить о сатирах поэта и дипломата Антиоха Дмитриевича Кантемира (1708 – 1744), который, по мнению авторитетных литераторов и критиков более позднего времени, в том числе и В.Г. Белинского, был основателем настоящей русской литературы.

 

Впрочем, по оценкам исследователей, хорошо знакомых с жизнью Кантемира, он, кроме того, был человеком достойным во всех отношениях. Вот как говорится о нем, например, в очерке Р.И. Сементковского, помещенном в биографической библиотеке Ф. Павленкова «Жизнь замечательных людей»: «Тщательное образование, полученное Антиохом Кантемиром, его близкое знакомство с Россией и русским народом, как следствие его путешествий и жизни в деревне соединились в нем с совершенно необыкновенными умственными способностями и все это вместе дало ранний, но пышный цветок на ниве нашего родного слова, нашей гражданственности и просвещенного нашего патриотизма»[1].

 

Важно отметить, что будучи «зачинателем» русской литературы, Кантемир главные усилия прилагал к тому, чтобы в художественной форме донести до читателя не собственные вымыслы и фантазии, а передать свои впечатления о реальной русской действительности. При этом, от его сатир берет начало проявившееся затем в масштабных полотнах у Гоголя, Толстого и Щедрина, стремление дать панорамное видение русской общественной жизни. Кантемир делает заявку на исследование художественными средствами основных социальных слоев России – дворян, крестьян, купцов, духовенства. Писатель обличает невежество, обжорство и страсть к вину служителей церкви, безделье и хроническую неспособность к практическим делам дворянства, вороватость и склонность к обману купцов, темноту, суеверность и пьянство крестьян. 

 

Вместе с тем, Кантемир видит и корни этих проблем. В своих сатирах он прежде всего ополчается против злоупотреблений, присущих крепостному праву, тре­бует от господ гуманного обращения со своими «людьми». Так, вопрошая, какими личными заслугами перед государством может похвалиться «злонравный господин», претендующий в нем на первые места, Кантемир ставит перед ним вопрос о том, облегчил ли он прежде «тяжкие подати народа». Давая очевидный ответ, он негодующе стыдит господина за «зверское» обращение с крепостным слугой:

 

... Бедных слезы пред тобой льются, пока злобно

Ты смеешься нищете; каменный душою,

Бьешь холопа до крови, что махнул рукою

Вместо правой левою (зверям лишь прилична

Жадность крови; плоть в слуге твоей однолична)...[2]

 

Просветительская наивность этих достаточно абстрактных строк указывает лишь направление сатирических инвектив поэта. Да и вообще, в сатирах вряд ли можно ожидать найти тщательно прорисованный образ человека из народа. Крестьянин, холоп нужен, скорее, как иллюстрация злонравных искривлений в душе господина. Но в то же время образ народа в сатирах Кантемира приобретает и известную объемность. Вот, например, в пятой сатире этот народ является в аспекте грубости, дикости, безобразия - таково описание поголовного пьянства во время церковного праздника. А вот тот же народ, но в образе крестьянина, недовольного своим положением. Он, горько жалуясь на свою крепостную долю, мечтает о солдатской жизни. Но стоит ему попасть в солдаты - и он с огорчением вспоминает о своем крепостном быте, рису­емом им теперь в самых идиллических тонах: «Щей горшок, да сам большой, хозяин я в доме».

 

Вслед за Кантемиром отдал дань критике крепостного права и гениальный «архан­гельский мужик» Михаил Васильевич Ломоносов (1711 – 1765). В своей статье о ЛомоносовеВ.Г. Белинский, называя его гением, относит к гениям того рода, что и Петр I, то есть тем, кто воздействовал «на человечество и его будущую судьбу не прямо, а через народ, подготовляя в нем нового действователя на сцене мира»[3]. В этой связи в первую очередь нужно сказать о задуманном Ломоносовым публицистическом трактате о России, из которого до нас дошла только первая глава, озаглавленная «0 размножении и сохранении российского народа» и осуществленная в форме письма от 1 ноября 1761 г. к Шувалову. В этом письме Ломоносов, по собственному его признанию, собрал все свои мысли, «простирающиеся к приращению общественной пользы». К ним, в числе главных, он относил следующие: об увеличении народонаселения России; об истреблении праздности; об улучшении нравов и просвещении; об исправлении земледелия; о развитии ремесел и художеств; о купечестве; о государственной экономии; о военном искусстве.

 

Среди причин сокращения народонаселения Ломоносов называет принудительные браки между людьми, значительно различающимися по возрасту, поступление в монашество молодых людей женского и мужского пола, а также запрещение жениться более трех раз. Для сохранения жизни младенцев, оставшихся без родителей, ученый предлагал устраивать «богаделенные дома», а для сокращения высокой смертности – строить лечебные учреждения, «размножить лекарей и русские аптеки», чем уничтожить лечение волшебством и чародейством. Не последнее место в списке его рекомендаций занимает и перечень излишеств, от которых должен отказаться русский народ в своей жизни, а в особенности – в большие праздники. Ломоносов также предлагает разработать систему мер, сокращающих или даже искореняющих драки и разбои. Он также призывает наращивать усилия по возвращению беглых из-за границы и приглашению на жительство в Россию иностранных поселенцев. Совсем в духе кантемировских сатир он выступает против «помещичьих отягощений».

 

В целом этот знаменитый трактат содержал в себе порой столь радикальные по тем временам рекомендации, что без цензурных изъятий, в полном виде впервые был опубликован лишь спустя 110 лет – в 1871 году и то – в малотиражном журнале. 

 

По оценке одного из видных исследователей творчества М.В. Ломоносова - А.И. Львовича-Кострицы, «широта взгляда вместе с глубоким знанием своего народа, искреннее убеждение в правоте своего мнения и могучий, блестящий и горячий язык, каким написано все письмо, заставляют признать это произведение одним из наиболее выдающихся во всей русской литературе ХVIII столетия»[4].

 

Интересно, однако, что во всем поэтическом творчестве Ломоносова мы не найдем ни малейших следов отражения конкретных судеб русского крестьянства этой поры, несмотря на то, что сам он вышел из глубин народной среды. В этом контексте в связи с литературным творчеством Ломоносова не будет ошибкой согласиться со следующим вряд ли хвалебным, но объективным суждением: «В одах Ломоносова русская действительность отражается весьма слабо»[5].

 

Такую характеристику исследователи обычно объясняют лично-зависимым, «должностным» положением бывшего крестьянина, в связи с чем и А.С. Пушкин, как известно, назвал Ломоносова «униженным сочинителем похвальных од и придворных идиллий». С другой стороны, стараясь понять, почему же Ломоносов не пытался показать крестьянскую жизнь так, как это несколько позднее сделал, например, А.Н. Радищев, выскажем предположение, что будучи по происхождению крестьянином свободным, к тому же – напрямую не связанным с сельскохозяйственным трудом и даже, очевидно, не сталкивавшимся с ним напрямую (Ломоносов был сыном рыбака), «архангельский мужик», вероятно, не имел представления о всех «прелестях» крепостной жизни, и в этом смысле представляющийся ему в воображении простой русский человек тематически и идейно стоял ближе к былинному Микуле, чем к персонажам сатир Кантемира.

 

В одическом своем творчестве Ломоносов представал последовательным защитником традиций Петра I как государственного деятеля, оставаясь в рамках европейского классицизма и его просветительских идей. Его оды, обращенные в разное время то к императрице Анне Иоановне, то к Елизавете Петровне, восхваляют, возвеличивают вовсе не конкретных личностей, а некие символы Государства, за которыми встает божественный образ идеального государя – Петра I.

 

  В пещеру скрыл свирепства зверь,

  Небесная отверзлась дверь,

   Над войском облак вдруг развился,

  Блеснул горящим вдруг лицем,

  Умытым кровию мечом

  Гоня врагов, Герой открылся.

 

В «Оде на взятие Хотина 1739 года» Петр I , конечно, не конкретное лицо, а воплощение мощи сотворенного им Российского государства, укрепление которого в исторической перспективе мечтает видеть российский интеллектуал ХVIII века М. В. Ломоносов. 

 

Сюжет ломоносовских од формируется как героическое событие утверждения государственной мощи, вмещающее в себя конкретный повод написания произведения, а также эпизоды героической истории государства. Оды Ломоносова – воплощенный миф об идеальном Государстве, сливающий воедино человека, общество и природу на политической основе. В событии оды воссоединяются образ государя, государства, его героической истории, природы, но не в конкретно-национальном облике, а в виде некой символической абстракции Мощи и Красоты. Государство и есть совокупный Герой оды. Тень божественного Петра реет над всем творчеством Ломоносова. Нет ни одной оды, где бы не упоминалось легендарное имя, с неизменной гипнотизирующей настойчивостью не славилось его дело. Для Ломоносова- одописца Петр – воплощенное божество: «Он Бог, он Бог твой был, Россия». Вместе с тем сквозь условно-религиозную терминологию проступают и черты сделавшегося популярным позднее демократического образа Царя-плотника.

 

Петр изображается Ломоносовым не столько в образе традиционного героя-победителя, сколько в образе идеального «отца отечества», просвещенного монарха, неустанного строителя и созидателя, вечного работника на троне, который «простер в работу руки», «царствуя служил» для «общего добра», «ради подданных лишив себя покоя». «Строитель, плаватель, в полях, в морях герой» – такова мировоззренческая формула идеального Государя, рожденная Ломоносовым и подхваченная затем русской литературой, в том числе и А.С. Пушкиным. Причем, формула эта всякий раз всплывает в назидание на тот момент царствующим особам.

 

Вместе с образом идеального Государя является в одах Ломоносова и образ «возлюбленной матери» – России. Россию поэт рисует в облике державной владычицы, облеченной в порфиру и венец с царственным скипетром в руках. Грандиозно развернутый образ державной Родины в виде гигантской женской фигуры, главой касающейся облаков, опирающейся локтем на Кавказские горы, а ноги простирающей до самой Великой китайской стены дается Ломоносовым в его оде на день восшествия на престол Елисаветы Петровны (1748).

 

Ломоносов восторженно славит физическую мощь, торжество над врагами, военные триумфы России. Но гораздо чаще и настойчивее в его творчестве звучат не военные мотивы, а энергичное осуждение «губительной брани», прославление «златого мира», «тишины». Пацифистом Ломоносов не был. Война приемлется им в качестве «необходимой судьбы» всех народов. Он даже готов находить в ней положительные стороны: война будит бодрость и героические порывы. Но и тут война принимается при непременном условии, что она является «щитом обширных областей».

 

Явление ломоносовской оды уникально. Не случайно в своей формально-содержательной завершенности она не имела продолжения. Ломоносов в эпоху активного становления российской государственности создал поэтический миф идеального государства, возникшего из первичного, догосударственного хаоса. Материнским оплодотворяемым началом для рождения такого государства становится сама Россия, а мужским, оплодотворяющим, демиург Петр. Именно Государь выводит Россию из хаоса в гармоничный государственный космос. Ломоносовская ода – своеобразный художественный итог мучительного становления русской государственности в ХVII - ХVIII вв., выражение идей передового отряда русских интеллектуалов. В одах Ломоносова, что также несомненно, нашло воплощение миросознание русской интеллектуальной элиты, увлеченной идеями западноевропейского прогресса.

 

Более демократичное, нежели ломоносовские оды, пространство литературы ХVIII в. занимали картины усадебно - деревенской жизни дворян-помещиков, с точки зрения разоблачения их «злонравия» или, на­против, восхваления «добронравия». В этой связи необходимо вспомнить известного писателя Александра Петровича Сумарокова (1717 – 1777), изобразившего в комедии «Рогоносец по воображению» помещиков Викулу и Хавронью. В его произведении перед читателем разворачиваются сцены бездумной и беззаботной поместной спячки, заставляющие вспомнить мифический сон обитателей деревни Обломовки из романа И.А.Гончарова.

 

Викул и Хавронья говорят только «о севе, жнитве, об умолоте, о курах, утках, гусях и баранах», поздно подымаются с постели, даже при гостях ложатся спать после обеда, поигрывают в карточки – «бонки или посыльные короли - и дерутся друг с другом так, что у жены бока болят». Главная их радость в том, чтобы всласть покушать. О еде они говорят со смаком, со знанием дела, с подлинным увлечением. Вот, например, фрагмент диалога Хавроньи с дворецким по поводу приготовляемого угощения в связи с приездом знатного гоcтя:

 

«Xавронья. Есть ли у вас свиные ноги?

Дворецкий. Имеются, сударыня.

Xавронья. Вели же ты сварить их со сметаной, да с хреном; да вели начинить желудок, да чтобы ево зашили шелком, а не нитка­ми; да вели кашу размазню сделать... С морковью пирог, пирожки с солеными груздями; левашники с сушеною малиной; фрукасе из свинины с черносливом; французский пирог из подрукавной муки; а начинка из брусничной пастилы... а после кушанья поставьте стручков, бобов, моркови, репы да огурцов и свежих, и свежепросольных...»[6] .

 

Когда знакомишься с этим меню, на память приходят гоголевские застолья. Вот, например, чем собирается угощать Чичикова во втором томе «Мертвых душ» Петр Петрович Петух.

 

«Хозяин заказывал повару, под видом раннего завтрака, на завтрашний день, решительный обед. И как заказывал! У мертвого родился бы аппетит. И губами подсасывал, и причмокивал. Раздавалось только: «Да поджарь, да дай взопреть хорошенько!» А повар приговаривал тоненькой фистулой: «Слушаю-с. Можно-с. Можно-с и такой».

- Да кулебяку сделай на четыре угла. В один угол положи ты мне щеки осетра да вязигу, в другой запусти гречневой кашицы, да грибочков с лучком, да молок сладких, да мозгов, да еще чего зна­ешь там этакого...

... Да чтоб с одного боку она, понимаешь, - зарумянилась бы, а с другого пусти ее полегче. Да исподку-то, исподку-то, понимаешь, пропе­ки ее так, чтобы рассыпалась, чтобы всю ее проняло, знаешь, соком, что­бы и не услышал ее во рту - как снег бы растаяла...»[7].

 

Как у Сумарокова (может быть, менее осознанно), так и у Гоголя (с большим акцентом на этом обстоятельстве) русский земледелец-помещик не хозяин, а прежде всего потребитель плодов крестьянского труда, но при этом поэт «материального низа» (М.М. Бахтин), живущий исключительно плотскими усладами. И, может быть, как раз оттого, что он погружен в природную плоть существования, его мир не слишком отличен от мира крестьянского. Во всяком случае, уже в комедии у Сумарокова помещики говорят живой русской речью, в отличие от героев его же, достаточ­но абстрактных трагедий. В то же время усадебный быт помещика - так уж традиционно установилось в русской литературе, начиная с XVIII в. - это пока еще быт обездуховленный, быт «дубинноголовых» существ, формирующий и вполне определенную философию жизни.

 

В этой связи отметим, что главное направление литературного развития связано как раз с углублением реалистического взгляда на крестьянина и помещика, со все более глубоким и полным изображением присущего им мировоззрения. Даже довольно отвлеченный образ «бедной Лизы» в повести Николая Михайловича Карамзина (1766 – 1826) есть шаг вперед на этом пути. И может быть как раз потому, что у Карамзина крестьянская тема утрачивает свою публицистичность, гражданскую устремленность. При всей условности фигуры Лизы это все-таки изображение индивидуальных переживаний девушки-крестьянки, ее личной драматической судьбы, в плане подчеркнутой симпатии и со­чувствия к ней автора, что само по себе было новым и, безусловно, про­грессивным литературным фактом.

 

Сочувственное введение крестьян в литературный сюжет не в каче­стве комических персонажей, а на равных человеческих правах с традиционно «благородными» дворянскими героями («И крестьянки любить умеют») сам Карамзин ощущает как явление новаторское. Так, уже в ранее опубликованном очерке «Фрол Силин, благодетельный человек» Карамзин демонстративно выдвигает на первый план в качестве подлин­ного героя добродетельного крестьянина. Счастье крестьян, по Карамзину, в их собственных руках. Например, отец «бедной Лизы» «был довольно зажиточный поселянин, потому что он любил работу, пахал хорошо землю и вел всегда трезвую жизнь»[8]. О тяготах крестьянской жизни в повести и вовсе не упоминается. Во «Фроле Силине» о том, что он крепостной говорится походя, одной фразой: «На имя господина своего купил он двух девок, выпросил им отпускные, содержал их как дочерей своих и выдал замуж с хорошим приданым»[9].

 

 В лице Фрола Силина, разбогатевшего потому, что он был «трудолюбивым поселянином, который всегда лучше других обра­батывал свою землю»[10], Карамзин рисует истинного и бескорыстного благодетеля крестьян – «друга человечества». В начале своего очерка писатель заявляет, что он описывает Фрола Силина и его дела пря­мо с натуры - по личным детским воспоминаниям. Историки литературы видят здесь художественный прием. Так, Д. Благой пишет: «…если даже допустить полное соответствие рассказа Карамзина о Фроле Силине реальным фактам, показательно, что Чулков изображает в своих кулаках (см. его «Горькую участь» – С.Н., В.Ф.) – «съедугах» - типичное явление русской деревенской действительности; Карамзин в своем очерке останавливается на совершенно исключительном, едва ли не единичном случае. Еще более далек Карамзин в «Бедной Лизе» от реальной кре­стьянской жизни...»[11]

 

Карамзин искренне полагал, что отношения между помещиком и крестьянином могут и должны быть основаны на началах не силы, а гуманной чувст­вительности: «во всяком состоянии человек может найти розы удовольствия»[12]. В его «Разговорах о счастии» читаем: «Крестьянин в своей тесной смрадной избе счастлив больше, чем молодой вельможа, кото­рый истощает все хитрости роскоши для того, чтобы менее скучать в жизни»[13].

 

 Сам Карамзин из всех состояний выбрал бы охотнее «самое ближайшее к природе» - состояние земледельца. Правда, писатель тут же характерно проговаривается, что «по теперешнему учреждению гражданских обществ» самым лучшим является все же состояние сред­нее – «между знатностью и унижением», то есть положение независимого дворянина-помещика.

 

В первое пятнадцатилетие XIX века в русском обществе, возбужденном итогами Отечественной войны с французами, а перед этим и обещаниями молодого Александра I, вновь становится актуальным крестьянский во­прос. На освобождении «землепашцев от бремени их гнетущего» наста­ивает в своем трактате «О благоденствии народных обществ» (1802) известный публицист В.В. Попугаев. Антикрепостнический характер носит и другое его пу­блицистическое произведение - «О рабстве и его начале и следстви­ях в России» (1815-1816). В этом сочинении «рабство феодальное» рас­сматривается как «бедствие самое уничижительное» для человечества.

 

Требование раскрепостить крестьян выдвигает в своей книге «Опыт о просвещении относительно к России» (1804) просветитель, поэт и публицист И.П. Пнин. Несмотря на официальный правительственный «либерализм», часть тиража этой книги была конфискована, а переиздание запрещено цензурой, признавшей, что сочинение Пнина «своими рассуждениями о всяческом рабстве и наших крестьянах», «дерзкими выходками против помещиков», «разгорячению умов и воспалению страстей темного класса людей способствовать может»[14].

 

Не осталась в стороне от критики крепостничества и наука. В 1806 г. в Геттингене вышла докторская диссертация известного просветителя А.С. Кайсарова «Об освобождении крепостных в России», правда, на латинском языке. В ней автор обосновывал экономическую невыгодность крепо­стного права и высказывал надежду, что Александром I будет осуществлено его постепенное уничтожение[15], а литератор В.Г. Анастасевич в предисловии к переведенной им с польского языка книге В.С. Стройновского «Об условиях помещиков с крестьянами» (1809) расценивает «желание свобо­ды крестьянам» как «возвращение им того блага, коим они вообще наслаждались не слишком в дальние времена», т.е. до своего закрепощения[16].

 

Итак, мысль о социально-экономической несостоятельности крепостного права в просвещенных общественных кругах России к началу XIX столетия становится магистральной, укрепляясь с победой над французами в 1812 г. Этого рода вопросы широко обсуждаются в ряде литературных объединений, возникающих в этот период. Так, радикально настроенные поэты и публицисты И.М. Борн и уже упомянутый В.В. Попугаев органи­зовали в 1801 г. в Петербурге «Дружеское общество любителей изящного» (позднее – «Вольное общество любителей словесности, наук и художеств»). В 1807 г. по инициативе общества начинает выходить в свет «Собрание оставшихся сочинений Александра Николаевича Радищева», а за год до того в «Северном вестнике» появляется без подписи глава «Клин» из «Путешествия из Петербурга в Москву» - та самая, в которой крестьяне слушают исполнение стариком-нищим духовной песни. В целом материалы, публикуемые «Обществом», часто перекликаются в идейном плане с идеологией «Путешествия».

 

Впрочем, как только писатель или поэт отступают от критико-публицистического направления в литературном творчестве, в отечественной сло­весности могут возникать и шедевры иного рода, как, например, своеобразная идеализация усадебной помещичьей и даже крепостной крестьянской жизни в стихах Гаврилы Романовича Державина (1743 – 1816) «Евгению. Жизнь Званская» (1807). Поэт час за часом описывает один из обычных дней в своей усадьбе Званка, находившейся в Новгородской губернии, на берегу Волхова. Следует отметить, что до этого произведения в на­шей литературе не было такого насыщенного красочными бытовыми деталями опи­сания помещичьей жизни. В стихах Державина все строго конкретно: и упоминание о недавних исторических событиях, и описание Званки с ее ковровой и суконной фабриками, лесопилкой и «храмовидным» домом, украшенным бельведером и колоннами, и рассказ о времяпрепровождении хозяина, его домочадцев и гостей. И при всем этом в «Жизни Званской» разворачивается утопическая картина жизни человека в единстве с природой, естественное растворение в ней.

 

Своеобразной крестьянской утопией звучат стихи «Крестьянский праздник», написанные в то же время, что и «Жизнь Званская»:

 

Пусть, Муза! нас хоть осуждают,

Но ты днесь в кобас побренчи

И, всшед на холм высокий,

Званский,

Прогаркни праздник сей крестьянский,

Который господа дают...

 

Стихотворение завершается славословием крестьянству, живущему в единстве и гармонии бытия Званской «земли обетованной»:

 

Ура, российские крестьяне,

В труде и в бое молодцы!

Когда вы в сердце християне,

Не вероломцы, не страмцы, -

То всех пред вами див явленье,

Бесов французских наважденье

Под ветром убежит как прах.

Вы все на свете в грязь попрете,

Вселенну кулаком тряхнете,

Жить славой будете в веках.

 

В то же время представители «радищевского» направления в литера­туре полагали, что писатель трудится «для пользы сограждан своих, для пользы человечества» (И.П. Пнин), а потому его талант должен быть «употреблен на благородные и дельные предметы». Таково, например, творение сегодня уже основательно забытого писателя - разночинца, учи­теля Владимирской гимназии С.К. фон Ферельцта «Пу­тешествие критики, или Письма одного путешественника, описывающего другу своему разные пороки, которых большею частью был очевидным свидетелем». Написанная в 1802 - 1809 гг., книга вышла только в 1818. В основе наблюдений автора - тяжелое положение крепостного крестьянства и глубокое нравственное разложение городского и поместного провинциального дворянства.

 

Книга Ферельцта - своеобразный спор с русскими сентименталистами карамзинского направления. Особенно, когда речь идет об изображении земледельческого труда. На автора «Путешествия критики» полевые работы крестьян, доставляющих «пропита­ние не только себе, но и сим чувствительным сочинителям», производят тяжелое впечатление: «Весело чувствительному празднолюбцу смот­реть на работающих - каково-то работать?»[17]. Ферельцт подчеркивает, что рабство морально губит человека, а потому черты «истинного величия человеческого» во многих крепостных крестьянах, которых ему довелось наблюдать, «обезображены, или, так сказать, подавлены грубостию и невежеством»[18].

 

Как видим, и те и другие авторы находятся еще как бы вдали от предмета своего интереса, описывая его, в полном смысле, со стороны, но в рамках своих представлений о должном. Редкий случай, когда литератор добивается выйти в поле видения своего героя, в данном случае - крестьянина-земледельца. Но движение в этом направлении так или иначе происходит.

 

Центральным прозаическим произведением начала XIX в., не только усвоившим традиции нравоописательно-сатирического романа ХVIII в., но и явившимся заметной вехой на пути к реалистической романистике первой половины XIX в., стал роман Василия Тимофеевича Нарежного (1780 - 1825) «Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Семеновича Чистякова».

 

Преобладающий тон романа - обличительно-сатирический. Сатира сменяется горьким юмором лишь в главах, изображающих полуголодное крестьянское существование и посвященных молодым годам жизни героя. Нарежный рисует также серию портретов народных притеснителей - от попа и деревенского старосты с его страстью «к взяткам и прицепкам» до казнокрадов, самодуров и взяточников в придворных кругах. Антикрепостнические настроения Нарежного проявлялись и в изображении по­мещичьих притеснений «противу бедных крестьян». Однако обличительные настроения у Нарежного не завершаются призывами к сопротивлению господам, как это было, например, у Радищева. Они неизбежно оборачиваются всего лишь нравоучительно-дидак­тическими заключениями. В целом, герои романа резко делятся на добродетельных и отрицательных, причем первые выглядят гораздо более надуманными, чем вторые. Таков, например, добродетельный помещик Простаков.

 

Вместе с тем, в русской литературе этого периода все явственнее прорастал романтизм, а вместе с ним и более глубокий интерес к человеческой личности. Реально встает проблема ценности индивидуальности человека, в том числе и из низших сословий, в том числе - и из крестьян. Так, в сентименталистской драме Н.И. Ильина «Великодушие, или Рекрутский набор» все действующие лица, за исключением подъячего земского суда, - экономические крестьяне. Молодой крестьянин Ипполит вызывается идти в рекруты вместо своего односельчанина Архипа, чтобы дать тому возможность жениться на лю­бимой девушке. При всей искусственной «чувствительности» сюжета пьеса вызвала оживленную полемику в печати. С одной стороны, авто­ра упрекали в том, что он вывел в ней людей, «которых состояние есть последнее в обществе», а поэтому дела их «не могут служить нам ни наставлением, ни примером». С другой стороны, как полемически заявлял, например, Н.И. Гнедич, «не стыдно бы нам перенять у сих людей сделать что-нибудь подобное в пользу ближнего»[19]. Таким образом, в литературе все более акту­альной проблемой становилось изображение духовно-нравст­венного облика «низового» человека.

 

Десятилетие после завершения Отечественной войны 1812 года прошло под знаком идейно-художественных поисков декабристов, программа которых в качестве одного из главных требований заключала в себе тезис о ликвидации крепостного права. В литературе это нашло, в частности, отражение в том, что пришедшие в 1817 г. в знаменитый «Арзамас» Н.И. Тургенев, М.Ф. Орлов и Н.М. Муравьев попытались внести в литературный кружок общественно-политические взгляды декабристской направленности. Целью общества им виделась «польза отечеству, состоящая в обра­зовании общего мнения, то есть в распространении изящной словесности и вообще мнений ясных и правильных»[20]. Однако старый состав «Арзамаса» не мог принять этой программы и в 1818 г кружок распался. Тем не менее, молодое поколение литераторов уже начало усваивать либеральные идеи, и А.С. Пушкин, например, в 1819 году, как известно, создавал свою хрестоматийную «Деревню» под непосредственным влиянием антикрепостнических взглядов Н.И. Тургенева.

 

Знаменательным демократическим всплеском декабристского движения была и так называемая вольная агитационная песня, опирающаяся на фольклор и нашедшая распространение прежде всего в солдатской среде. До нас дошло семь таких песен, написанных на протяжении 1823 - 1824 гг. Рылеевым совместно с Бестужевым с использованием солдатского и обрядового (подблюдные песни) фольклора. Настроение цикла было достаточно одноплановым - революционно-разоблачительным с отчетливым призывом к бунту. Показательна, например, песня «Как идет кузнец да из кузницы...». В песне говорится, что кузнец идет и несет «три ножа»:

 

Первый нож -

На бояр, на вельмож.

Слава!

Второй нож -

На попов, на святош.

Слава!

А, молитву сотворя,

Третий нож - на царя.

Слава!

 

Советские историки литературы видели здесь - и с достаточным осно­ванием - предвосхищение «зова революционных демократов» - «к топору». «Эти песни свидетельствуют о явном выходе их авторов за пределы дворянской революционности. Они выражали настроения крестьянской массы, стихийно бунтовавшей против существующего положения. Песни показывают, что уже в декабристской идеологии намечались революционно-демократические тенденции»[21].

 

Не были забыты эти песни и после разгрома выступления декабристов в 1825 году. В их распространении, в частности, принимал участие А.И. Полежаев – автор солдатской песни «Ах, ахти, ох, ура...» А за песню В. Соколовского «Русский император в вечность отошел...» в 1834 г. Герцен и Огарев, как известно, были отправлены в ссылку. К агитационной лирике К.Ф. Рылеева и А.А. Бестужева восходит и сатири­ческая песня В. Курочкина «Долго нас помещики душили...», другие народнические агитационные песни.

 

Не миновала разбойничьей романтики и русская проза этих лет. Мы уже вели речь о прозаических произведениях Нарежного, самым интерес­ным и острым из которых считается его повесть «Гаркуша. Малороссийский разбойник». Герой повести - Семен Гаркуша - является реальным лицом, известным в истории крестьянского движения XVIII в. В страст­ных, пламенных речах своего героя писатель, вероятно, пытался отразить пафос крестьянского возмущения. Так, обращаясь к товарищам, Гаркуша говорит: «Итти вперед дорогою, которую теперь бог указал вам. Будем мстить злым людям, а особливо так называемым благородным...»[22].

 

Пылая ненавистью ко всему, что связано с помещиками, включая и церковь, украинский разбойник разрушает и сжигает церкви потому, что они «построены помещиками на деньги, вымученные у бедных подданных и полученные от гнусной, беззаконной торговли дочерьми, сынами и братьями тех несчастных»[23]. Разбойник Гаркуша задается вопросами совсем в духе его руссоистски настроенных создателей: «Все мы считаем себя рабами панов своих. Но умно ли делаем? Кто сделал их нашими повелителями? Если господь Бог, то он мог бы дать им тела огромнее, нежели наши, руки крепче, ноги быстрее, глаза дальновиднее; но мы видим противное. Если бы можно было, вы бы увидели пана Кремня, развернувшегося у ног моих от одного удара»[24].

 

Нечто похожее слышим и в «Молитве русского крестьянина» (1820) А. Одоевского, стихотворения, дошедшего до нас лишь во французском переводе прозой, сделанном одним из учителей поэта и напечатанном во французском журнале. И уже с этого текста был сделан обратный перевод на русский язык, который звучит следующим образом: «...Если правду говорят священники, что и раб - творение твое, то не осуж­дай его, не выслушав, как то делают бояре и прислужники боярские. Я орошал землю потом своим, но ничто, производимое землей, не при­надлежит рабу. А между тем наши господа считают нас по душам; они должны были бы считать только наши руки...»[25].

 

Условно говоря, образ крестьянина в русской литературе ХVIII в. и вплоть до попытки дворянского переворота в 1825 году был своеобразным «переводом с французского», складывался в рамках просветительского видения и выражал представление в справедливом обществе в рамках миросознания дворянского интеллигента, сформировавшегося под влиянием идей западно-европейского Просвещения. Вот почему в литературных произведениях этого периода на первый план выдвигалось представление не самого крестьянина, а «друга человечества», то есть того, кто сочувственно взирал на страдания крестьянина и пытался в нем разглядеть равного себе человека. Вместе с тем, образ самого крестьянина в положительном (как в стихах того же Державина или очерке Карамзина о Фроле Силине) или отрицате­льном толковании (как у Радищева) оставался неподвижным и служил лишь иллюстрацией, аргументом к тезису, выдвигаемому автором или его «вторым Я» - героем-идеологом.

 

Иногда в произведениях этого периода некоторую подвижность приобретает образ притеснителя народа или самого идеолога, но никогда – крестьянина, остающегося предметом идеологических построений. Вот почему в разоблачительно-просветительских произведениях XVIII в., в лите­ратурных опытах «дворянских революционеров» первой четверти ХIX в. гораздо интереснее и объемнее крестьянина представлен образ его притеснителя - злонравного помещика, как, например, в комедии Фонвизина «Недоросль», или образ «друга человечества», ратующего за освобождение своих «братьев меньших» (каков Путешественник у Радищева).

 

Автор или его герой-идеолог не могут не видеть реальных черт образа жизни крестьянина, и в этом случае его изображение приобретает реалистическую объемность как в том же «Путешествии» Радищева или на страницах новиковских «Трутня» и «Живописца». Но поскольку отвлеченность взгляда при этом не преодолевается, то и фигура крестьянина, а тем более его миросознание на страницах литературных произведений не приобретают необходимого для их постижения объема. Вероятно, поэтому как в идеологических поисках Радищева, так и в построениях декабристов таким актуальным становится призыв к насильственному избавлению от всех зол крепостничества, а особенно от их носителей – «злонравных» дворян. Образ крестьянского бунта, как мы видели, не так пугает литераторов ХVIII и первой четверти XIX в., как он напугал пушкинского Гринева, реально столкнувшегося с его «бессмысленностью и беспощадностью» во время пугачевских мятежей.

 

Но прежде, чем мы перейдем к разделу, посвященному преломлению русского миросознания в творчестве А.С. Пушкина, обратимся к фигуре, на наш взгляд, переходной и давшей о себе знать на рубеже ХVIII - ХIХ веков – к творчеству Александра Сергеевича Грибоедова (1795-1829). Герой его хрестоматийной комедии «Горе от ума» (1824) – герой-идеолог, предки которого живут в комедиях Фонвизина, в прозе Радищева. Его мировоззренческая позиция, весьма пространно выраженная в монологах Чацкого, место этой позиции в общем хоре голосов комедии, включая и «голос» авторский и составит предмет нашего рассмотрения.

 

Автор комедии не раз обращал внимание на масштабность своего изначального замысла: «Первое начертание этой сценической поэмы, как оно родилось во мне, было гораздо великолепнее и высшего значения, чем теперь в суетном наряде, в который я принужден был облечь его. Ребяческое удовольствие слышать стихи мои в театре, желание им успеха заставили меня портить мое создание, сколько можно было. Такова судьба всякого, кто пишет для сцены: Расин и Шекспир подвергались той же участи, - так мне ли роптать?..»[26]

 

Похоже, в истоках замысла писатель тяготел к серьезным эпическим жанрам. Но как раз следование народной театральной традиции, ее площадным формам, как и в комедии Фонвизина, особым образом окрасило серьезность замысла и главную фигуру произведения – идеолога Чацкого. Невозможно отрицать серьезность, с которой подвергается сатирическому осмеянию так называемое «фамусовское общество» - высшие слои столичного дворянства. Обличает это общество прежде всего Чацкий.

 

Вероятно, со своим героем солидарен и автор. Именно в сатирическом свете возникает жутковатый карнавал лиц-масок («парад шутов») московских бар, саморазоблачающихся в своих репликах и разоблачаемых принципиальным насмешником Чацким. В шутовском пародийном празднике высокопоставленные бюрократы, надутые солдафоны, жены-командирши, светские болтуны низводятся авторской убийственной иронией с их общественных пъедесталов. Но и Чацкий оказывается в неловкой для него ситуации. Выведенный автором из круга фамусовского дурацкого хоровода, гордо возвышающийся в стороне от него как настоящий романтический герой, такой Чацкий, тем не менее, не избегает общего карнавального низведения и своеобразного коронования шутовским колпаком.

 

Снижение фигуры Чацкого нарушает цельность сатирической позиции автора. Ведь с самого начала пьесы Чацкий, поддерживаемый автором, выступает не объектом, а субъектом разоблачительного смеха с определенных идейных позиций. В то же время из «парада» великосветских шутов прорастает лирический мотив личной драмы героя, связанный с его любовью к Софье, отвергшей идеолога ради его идейного противника Молчалина. Смущает и фанатичная увлеченность Чацкого разоблачительным многословием, делающая его похожим на болтуна Репетилова, реплики которого выглядят часто пародийным эхом на реплики Чацкого.

 

 Словом, смех Грибоедова как автора комедии идейно разнонаправлен. Антагонисты Чацкого готовы воспользоваться осмеянием противника, но сами как огня боятся быть осмеянными. Сам Чацкий мрачнеет на глазах, только представив себе, что и над ним могут посмеяться. Подмечая смешное, комичное в положении окружающих, он не в состоянии увидеть комизма собственной ситуации. К себе он относится в высшей степени серьезно, как и подобает идеологу.

 

Главный герой комедии – авторский смех, конечно, его идейное наполнение. Именно он – высший судия. Как утверждает один из исследователей творчества Грибоедова А. Лебедев, комическое в положении Чацкого совмещается с «самоиронией» автора. Грибоедов в пору создания «Горя» к романтизму чувств и мыслей, к идейной «мечтательности» относился иронично. Это была ирония историческая, а не узко личная, хотя в то же самое время, смеясь, Грибоедов расставался со своим собственным романтичным прошлым. История иронична: последними «смеются боги». Из этого следует, что еще до катастрофы 14 декабря Грибоедов уже художественно освоил крушение декабристского романтизма. Итак, Грибоедов создавал высокую сатирическую комедию с романтически возвышенным героем-идеологом («Умом»), не понятым и не принятым дурацким обществом.

 

Впрочем, поэт и литературный критик П.А. Вяземский не находил в комедии «нисколько веселости», а отмечал остроту, насмешливость и едкость. Именно в злом, едком, даже желчном смехе автор солидарен со своим героем-идеологом. Переживания и размышления Чацкого совершенно серьезны и поэтому драматичны. Такими их хочет видеть автор: Чацкий его единомышленник. Грибоедов сознательно держит ясную и недвусмысленную дистанцию между «идеологией» «фамусовского общества» и умным Чацким. С точки зрения Грибоедова, Чацкий заслуживает, может быть, сострадания, но не может быть осмеян, не может быть смешон.

 

Способ существования, привычки, миросознание «фамусовского общества» вступают в конфликт с некой общечеловеческой нормой жизни, воплощенной Грибоедовым в образе Чацкого. Чацкий своими речами вводит в драматический сюжет те нормативные принципы, которые, по мнению Грибоедова, соответствуют высокому предназначению человека и формируют нравственный фон для оценки позиции представителей «фамусовского общества». Чацкий в комедии «Горе от ума» выполняет ту же роль, что Стародум в «Недоросле». С точки зрения принципов, им объявленных, Чацкий и осуществляет свою прокурорскую функцию по отношению к Фамусову и его окружению, сразу устанавливая между собой и ими ясный водораздел: век нынешний (мы) и век минувший (они) и полюсам этим не сойтись. Так единая в своей основе жизнь идеологически рассекается Чацким надвое, причем его возлюбленная Софья остается в лагере противника.

 

Чацкий чужой Софье, поскольку не может быть опорой семьи, дома. Для него здесь дома нет и быть не может. Герой Грибоедова вообще склонен отрицать идею обычного семейного счастья. Ослепленный своими идеями о предназначении человека, о служении Отечеству, он и на Софью смотрит с точки зрения своих идеализаций, потому и не понимает, как ее мог привлечь Молчалин. Не дети и не семья, в обыденном понимании, идеал Чацкого. Все это, по его убеждениям, засасывает свободно мыслящего человека, чему яркий пример – его бывший товарищ Горич.

 

Интересны в данном контексте толкования Ю. Тыняновым роли женщины в русской жизни времен Грибоедова и вслед за тем в самой пьесе. Отечественная война 1812 года, в которой и драматург принимал участие, прошла. Ожидания, что в ответ на подвиги народа последует падение крепостного рабства, не сбылись. Наступило «превращение». Деловой, вкрадчивый, робкий Молчалин уже появился на смену героям 1812 года.

 

Лучше всего эту смену, на взгляд Тынянова, рисует образ Платона Горича - близкого друга Чацкого. Его жена Наталья Дмитриевна состоит при муже охранительницей здоровья. Он ее работник, подчинившийся требованиям послевоенной эпохи. Чацкий же представитель поколения, не согласный на это подчинение дамам. Да и сам Платон отлично понимает, что такое власть дам в Москве. Софья, в свою очередь, приручает Молчалина, делающего карьеру через угождение и послушание к женщинам. Этот женский режим, которому подчинены персонажи «Горя», многое проясняет, по мысли Тынянова. Самодержавие было долгие годы женским. Даже Александр I считался еще с «властью» матери. Мертвая пауза в царствовании Александра I после Отечественной войны 1812 года, когда ожидали ответа на победу уничтожением рабства, заполнялась в Москве подобием женской власти. В мертвую паузу общества и государства эта «женская власть» внесла свою иерархию. Влияние женщин в разговоре Молчалина с Чацким вырастает в полное подобие женской власти, самой высокой. Чацкий, который идет к женщинам не за покровительством, уже непонятен.

 

«Действующие лица комедии, обладающие влиянием на всю жизнь и деятельность, обладающие властью, - женщины, умелые светские женщины. Порочный мир императора Александра… проводится в жизнь Софьей Павловной и Натальей Дмитриевной. И если Софья Павловна воспитывает для будущих дел Молчалина, то Наталья Дмитриевна, сделавшая друга Чацкого, Платона Михайловича Горичева, своим «работником» на балах, преувеличенными, ложными заботами о его здоровье уничтожает самую мысль о возможности военной деятельности, когда она понадобится. Так готовятся новые кадры бюрократии.

 

Женская власть Натальи Дмитриевны ведет к физическому ослаблению мужа, … ставшему бытом, отправной его точкой. Чацкий – за настоящую мужскую крепость и деятельность»[27].

 

Интересно, что характеристика Тыняновым «матриархата», доминировавшего в социально-политической жизни первой четверти ХIХ века с соответствующими ее оценками исследователем возникает в условиях вполне «патриархальных», эпохи самого Ю. Тынянова (1920 - 1940-е годы), с преобладанием мужского начала власти. Как бы не оценивать консерватизм матриархата, он в любых условиях противостоит разрушительной энергии мужского интеллекта, вроде прогрессивного ума грибоедовского героя. Уму Чацкого противостоит и время, которое Тынянов называет послевоенным, то есть невоенным, погруженным в повседневный мирный быт, естественный для течения жизни частного человека, каким бы пошлым все это не казалось идеологу Чацкому. И герой, и его создатель отрицают такую жизнь – в этом пафос их позиции. Не принимают они быт и в самом корневом средоточии потока жизни – в семье. Умная бездомность Чацкого вселяет страх в душу Софьи, поскольку грозит разрушениями не столько на идеологическом уровне, сколько в плане семейно-бытовом.

 

Таким образом, злая сатира Чацкого встречает сопротивление со стороны женского начала, утверждающего консерватизм семьи. Вот почему герой-идеолог терпит поражение прежде всего на любовном фронте. И так он становится в ряд с другими героями-идеологами русской классической литературы, почти сплошь переживающими катастрофы в своих любовных отношениях. Герою, вооруженному прогрессивной идеей, не удается потому справиться с естественным течением обыденной жизни, которую он, кстати говоря, мыслит переустраивать, в соответствии с этой идеей.

 

Жизнь как бы возвращает Чацкому его смех, но возвращает превращенным, лишенным умного яда его идеологической иронии. Умный Чацкий выглядит наивно бессильным перед властью женщин, о которой так остроумно пишет Тынянов, видя в ней прежде всего власть политическую. Таким образом, Чацкий проигрывает не в идейных схватках с «фамусовским обществом». Здесь ему равных нет. Да если бы и были, вряд ли Чацкий их услышал бы, фанатически погруженный в свои идеи. Чацкий проигрывает в баталии сердечной, то есть в столкновении, образно говоря, с самой живой жизнью, подобно своему дальнему «родственнику» Альцесту из комедии Мольера «Мизантроп».

 

Сатирическим обличением фамусовской Москвы Чацкий отрезает себя от «века минувшего», злым смехом убивает идейно чуждую ему жизнь. Но рассекая жизнь надвое и убивая чуждое ему, Чацкий оставляет им же самим отвергнутой жизни свою любовь. Ум Чацкого, а точнее говоря, его идейная принципиальность, разъяв жизнь на части, утрачивает целое вместе со своим чувством. Герою-идеологу не дано соединить начала и концы им же разъятой жизни, которая и мстит Чацкому «мильоном терзаний».

 

В мировоззренческом отношении Чацкий – образ особого типа молодого человека, сформировавшегося в первой четверти Х1Х века. Тип этот описывает Ю.М. Лотман, сообщая нам об их манере держать себя, говорить, об их отказе от определенного бытового поведения. Становление этих молодых людей происходило в кругу дворянских идеологов – будущих декабристов. Кстати, в самих декабристах современники выделяли не только их особую словоохотливость. Они подчеркивали также резкость и прямоту их суждений, безапелляционность приговоров, «неприличную», с точки зрения светских норм, тенденцию называть вещи своими именами, их постоянное стремление высказывать без обиняков свое мнение.

 

Поведение русского передового человека начала ХIХ в., пишет Лотман, характеризовала стилевая плюралистичность и она же отличала его от дворянского революционера, к каковым обычно относят и Чацкого. Декабрист своим поведением отменял иерархичность и стилевое многообразие поступка, отменял различие между устной и письменной речью. Чацкий «говорит как пишет», его речь резко отличается книжностью. А говорит он именно так, а не иначе, поскольку видит мир в его идеологических, а не бытовых проявлениях.

 

Чацкий - человек серьезного поведения. Не только на уровне идеологии, но и в быту. И декабристы культивировали серьезность как норму поведения. Отрицательным было отношение декабристов к культуре словесной игры как формы речевого поведения. Для романтического состояния души декабристов поэтическим было единство поведения, независимость поступков от обстоятельств.

 

С этой точки зрения, бытовое поведение декабристов представилось бы современному наблюдателю театральным, рассчитанным на зрителя, что вовсе не свидетельствует о его неискренности. Поведение получает сверхбытовой смысл, оцениваются не поступки, а их символика.

 

Сознанию декабристов была свойственна резкая поляризация моральных и политических оценок: любой поступок оказывался в поле «хамства», «подлости», «тиранства» или «либеральности», «просвещения», «героизма». Нейтральных или незначимых поступков не было, возможность их существования не подразумевалась.

 

 Декабрист гласно и публично называет вещи своими именами, «гремит» на балу и в обществе, поскольку именно в таком назывании видит освобождение человека и начало преобразования общества. Поэтому прямолинейность, известная наивность, способность попадать в смешные, со светской точки зрения, положения так же совместима с поведением декабриста, как и резкость, гордость и даже высокомерие.

 

Особый тип поведения декабриста, связанный с ним «грозный взгляд и резкий тон», по словам Софьи о Чацком, мало располагал к беззаботной шутке, не сбивающейся на обличительную сатиру. Декабристы не были шутниками. Все виды светских развлечений – танцы, карты, волокитство – встречают с их стороны суровое осуждение как знаки душевной пустоты. «Серьезные» молодые люди ездят на балы, чтобы там не танцевать. Княгиня-бабушка в «Горе от ума» сожалеет: «Танцовщики ужасно стали редки».

 

При том весь облик декабриста был неотделим от чувства собственного достоинства. Оно базировалось на исключительно развитом чувстве чести и на вере каждого из участников движения в то, что он великий человек.

 

Это заставляло каждый поступок рассматривать как имеющий значение, достойный памяти потомков, внимания историков, имеющий высокий смысл. Отсюда, с одной стороны, известная картинность или театрализованность бытового поведения, а с другой – вера в значимость любого поступка и, следовательно, исключительно высокая требовательность к нормам бытового поведения[28].

 

В комедии А. Грибоедова этот человеческий тип становится нормативным фоном для фамусовского общества, которое не выдерживает испытания такой нормой, сатирически разоблачается и подвергается отрицанию. Но Чацкий вступает в конфликт не только с миром Фамусовых, но и с повседневным, бытовым течением жизни, в которой эти разоблачаемые фигуры существовали.

 

С нашей точки зрения существенно, что в силу всех указанных здесь черт героя-идеолога, его миросознания человек такого типа не только отстранялся обществом, собственной его средой, но и сам желал такого отстранения. Между тем этот тип декларировал себя борцом за высокие идеалы, за благие перемены в общественной и государственной жизни. Дистанция между высокими порывами, благими намерениями и реальным положением идеологов, вроде Чацкого, в обществе составляла их существенную личную драму и делала их духовный труд неприменимым в реальных обстоятельствах жизни. Играло важную роль и то обстоятельство, что вдохновение идеологи такого разряда черпали в западноевропейском Просвещении, а затем и в идеях буржуазных революционеров конца ХVIII - начала ХIХ веков, весьма далеких от реальных обстоятельств жизни России этого периода. И уж конечно мало связанных с жизнью отечественного земледельца.

 

 Само то, что Чацкий в комедии представлен как странник, оторванный от почвы, не привязанный к месту жительства, делает его чужим и для своего Отечества. Он проходит, пробегает, пролетает по сцене, не задерживаясь, чтобы в финале опять выйти на дальнюю дорогу. Над Чацким просто витает призрак дороги. Странническая суть Чацкого прямо связана с его идеологическим кредо. Как и радищевский путешественник, идеолог Чацкий, вступив в конфликт с тем образом жизни, который влиял и на него, не может остаться и прижиться в покидаемой им среде. Не случайно Ф. М. Достоевский, иронически интересуясь, куда собирается двинуться Чацкий после крушения любовных надежд, не видел ему места в русской жизни. 

 

Завершая главу о русском земледельческом миросознании в литературе ХVIII – первой четверти ХIХ столетий отметим, что возникнув в России совсем недавно, литературная мысль, тем не менее, развивалась бурно и стремительно. Главным двигателем этого развития был неослабный интерес к реальной жизни, а его магистральным направлением - все более глубокая конкретизация изображаемых явлений и персонажей. Конечно, в этом материале еще нельзя выделить то, что может быть отнесено к существенному содержанию миросознания и, в перспективе, к мировоззрению русского земледельца. Но и без рассмотрения этого исторического пути развития русской литературной мысли понять что-либо в русском миросознании и мировоззрении, в их генезисе и последующем развитии, тоже нельзя. 

 

 


[1] Сементковский Р.И. «Антиох Кантемир. Его жизнь и литературная деятельность». В кн. «Кантемир. Белинский. Добролюбов. Писарев. Гончаров». Челябинск, Урал, 1997, с. 33.

[2] Русская поэзия XVIII века. М., Художественная литература, 1972, с.83.

[3] Белинский В.Г. Избранные философские сочинения. М., Государственное издательство политической литературы, 1948. Т.1, с. 218.

[4] Львович-Кострица А.И. «Михаил Ломоносов. Его жизнь, научная, литературная и общественная деятельность». В кн.: «Ломоносов. Грибоедов. Сенковский. Герцен. Писемский. Биографические повествования». ЖЗЛ. Биографическая библиотека Ф. Павленкова. Челябинск, Урал, 1997, с. 92. 

[5] Сементковский Р.И. В кн.: «Кантемир. Белинский. Добролюбов. Писарев. Гончаров. Биографические повествования». ЖЗЛ. Биографическая библиотека Ф. Павленкова. Челябинск, Урал, 1997, с. 35. 

[6] Цит. по кн.: Благой Д.Д. История русской литературы ХVIII века, с. 170.

[7] Гоголь Н.В. Мертвые души. - Собр. соч. в девяти тт. Т.5. М., Русская книга, 1984, с. 277.

[8] Карамзин Н.М. Бедная Лиза. В кн.: Русская проза ХVIII века, Т.2, с.238.

[9] Цит. по кн.: Благой Д.Д. История русской литературы XVIII в., с. 384.

[10] Там же.

[11] Там же.

[12] Там же, с. 395.

[13] Там же.

[14] История русской литературы в трех томах. М, АН СССР, 1963. Т. 2, с. 40.

[15] Там же.

[16] Там же.

[17] Там же, с.67.

[18] Там же.

[19] Там же, с. 86.

[20] Там же, с. 121.

[21] Там же, с. 161.

[22] Нарежный В.Т. Гаркуша, малороссийский разбойник - См. в кн.: Русские повести XIХ века. 20-х - 30-х годов. Т. 1. М.-Л., ГИХЛ, 1950, с.169.

[23] Там же, с. 200.

[24] Там же, 166.

[25] Декабристы: Антология в двух томах. Т.1. Поэзия. Л., Художественная литература, 1975, с.361.

[26] Грибоедов А.С. Сочинения. М. - Л., ГИХЛ, 1959, с. 380-381.

[27] Тынянов Ю. Сюжет «Горя от ума». В его кн.: Пушкин и его современники. М., Наука, 1969, с. 375-377.

[28] Лотман Ю. М. Декабрист в повседневной жизни. В его кн.: Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (ХVIII - начало ХIХ века). – Санкт-Петербург, Искусство - СПб, 1994, с. 331-384.