Институт Философии
Российской Академии Наук




  Глава III. Религиозные искания.
Главная страница » » Лазарева А.Н. Духовный опыт Гоголя. М.: ИФ РАН, 1993. » Глава III. Религиозные искания.

Глава III. Религиозные искания.

 
 
– 98 –
 

ГЛАВА III

РЕЛИГИОЗНЫЕ ИСКАНИЯ

 

§ 1. Характер гоголевской религиозности

 
Итак, в сфере художественного творчества Гоголь перешел к постановке нравственных проблем, в области морали пытался решать вопросы и задачи литературного творчества. Художественное и нравственное у него, таким образом, взаимодополняли друг друга и оказывались взаимоопределяющими. Еще на этапе, когда в творчестве Гоголя превалировало эстетическое представление о мире, он пытался ставить в виде «маяка» религиозное усмотрение основ эстетической целостности, но тогда это было «заданием», а не исходным пунктом и способом подхода, программой, а не ее практическим осуществлением. Религиозная вера «нечувствительно» руководила писателем в его этических исканиях. То обстоятельство, что он открыто для всех стал выявлять собственные недостатки и трудиться над искоренением их, и призывал других к тому же, было не случайностью, а основанном на обостренном чувствовании и принятии всерьез и в полной мере того положения, что человек греховен и не всегда сознает свою греховность. А ведь вера учила и даже заставляла человека безжалостно вглядываться в себя и не обольщаться видимой беспорочностью. Гоголь принял этот христианский взгляд и даже расширил его. В отличие, например, от Чаадаева, который с объективностью внешнего наблюдателя воздал России ее греховность, сам оставаясь как бы поодаль, только судящей и осуждающей стороной, Гоголь почувствовал себя сопричастным всем порокам и недостаткам и, как

 

 
 
– 99 –
 
истый христианин, опрокинул все грехи прежде всего на себя, взвалил на себя вину и ответственность за российские несовершенства и неурядицы, услышав «болезненный упрек себе во всем, что ни есть в России» [T. 8. С. 291]. Он вознадеялся, что и каждый услышит в себе этот упрек, и все вместе устремятся «к свету». Но твердо установив, что путь эстетический и моральный, взятые каждый в отдельности, в обособленности, в высших точках их напряжения резко конфликтуют между собой, он стремится выявить пункты не только положительной их связи, но и органического единства. Религиозный путь представляется ему тем общим и высшим началом, которое способно вобрать в себя и эстетическое, и этическое. Подход к религиозному как синтезу эстетического и этического был подготовлен развитием предшествующих ступеней духовной эволюции писателя. В «Развязке Ревизора» он вложил в уста комического актера призыв не смущаться смехом «над собой». Да, над собой смеемся, смеемся, потому что слышим «приказанье высшее быть лучшими других!». Комический актер служит – как и все должны служить – земле своей. Он – не какой-нибудь пустой пересмешник, но «честный чиновник великого божьего государства», готовый добросовестно служить «тому же, кому все должно служить» и призванный явить вместе со всеми свою устремленность «к верховной вечной красоте» [Т. 4. С. 132, 133].
Гоголь ищет не просто нравственной красоты, но стремится достичь «почти небесной красоты нравов. Без того не защитишь ни самого искусства, ни все святое, которому оно служит подножием» [Т. 12. С. 384]. Оценивая эстетическое с достигнутой теперь точки зрения, он пытается угадать и постигнуть в красоте божественное начало. «Припомни только, – пишет он в «Размышлениях о Божественной литургии», – и собери в памяти своей все прекраснейшее, что ни видал ты на земле и чем восхищался, и представь себе только то, что

 

 
 
– 100 –
 
потому было оно прекраснейшее, что было некое отражение великой небесной красоты, мелькнувший край одной только ризы Божией, и вознесется душа твоя сама собой к источнику и лону вечной красоты...!»[1].
В детстве Гоголь воспринял от набожной матери веру в Бога, сотворившего мир и управляющего им. В молодости во всех своих действиях, неудачах, болезнях и т.д. он видел проявление воли Божьей. И все же в 30-е годы писатель был традиционно верующим человеком, религиозность которого не играла определяющей роли в его мироотношении.
Нет надобности объяснять перемещение в центр внимания Гоголя помыслов о Боге «внезапным поворотом» к религии. «Резкого перелома» в жизни Гоголя не было – была эволюция, но только с первой половины 40-х годов можно говорить о религиозном, в тесном смысле слова, периоде жизни Гоголя[2]. Началась серьезная внутренняя перестройка, связанная с возвышением миросозерцания на новую ступень. Появились близкие к экстазу переживания, восторженное видение мира, полного Божьей благодати, ощущение, что сам Бог руководит его жизнью. Постепенно «стояние перед Богом» перерастало у писателя в настоящую потребность.
В начале 40-х годов Гоголь углубляется в религию не только из потребности в веровании, но и в познавательных целях – и как художник, и как моралист. Прежде чем продолжить писательский труд, он ставит задачу глубже осознать свою всеобщую человеческую

 

 
 
– 101 –
 
природу, более основательно изучить достоинства и недостатки соотечественников, познать «природу человека вообще и душу человека вообще», и на этом пути, как признавался позже в «Авторской исповеди», «нечувствительно», почти «не ведая как», пришел ко Христу, увидевши в нем «ключ» к душе человека.
На том основании, что существует христианская мораль и что истоки морального сознания Гоголя христианские, Зеньковский соединял моральный и религиозный этапы его духовной эволюции в один морально-религиозный, а выражаясь точнее, не проводил различения между ними. Но от чего бы ни зависела мораль по своему происхождению, по бытию своему она со времен Канта понималась как особая, независимая от религии, самостоятельная форма сознания. Я связываю с нею особый этап в гоголевском духовном развитии на том основании, что она, как показано во II главе, играла определяющую роль и выступала основным способом отношения к миру как раз в то десятилетие, которое Зеньковский называет «переходным» периодом между эстетическим и религиозным.
Выделяя этическую ступень в развитии мировоззрения писателя, я не отрицаю в ней наличия связи религиозного и нравственного; но выясняя конкретный характер этой связи, нахожу, что прежде чем Гоголь стал рассматривать искусство, его назначение и цель с религиозной точки зрения, в сопряженности с религией, религия уже была у него предметом нравственного подхода, испытания и выверения нравственным критерием.
В «Выбранных местах» этический настрой Гоголя явно переходит в религиозный. Он указывает на этот переход как на итог и вывод из своей книги: «Мне кажется, что если кто-нибудь только помыслит о том, чтобы сделаться лучшим, то он уже непременно потом встретится со Христом, увидевши ясно, как день, что без Христа нельзя сделаться лучшим, и, бросивши мою книгу, возьмет в руки Евангелие» [Т. 13. С. 303]. Такой же

 

 
 
– 102 –
 
ориентир обозначился у него и во взгляде на искусство: общество нельзя лишать, например, театральных развлечений, но «надобно так распорядиться с ними, чтобы у человека возрождалось само собою желание после увеселения идти к богу» [Т. 13. С. 300].
Идея «чистой» религиозности – это тот пункт, который Гоголь безусловно прошел на своем пути, прошел, но не задержался на нем[3]. Здесь важно отметить ряд моментов, аналогичных уже встречавшимся на предшествующих ступенях. «Чистый» эстетизм, как показал писатель, в обособленности от нравственности, не состоялся; не состоялся и «чистый» морализм; искусство для искусства, как и долг ради долга – абстрактны и формальны; всепоглощающий эстетизм (вспомним «государство муз») терпит крах; вездесущность добродетели превращается в назойливость. Вопросы преобразования в сфере искусства и морали он решает сначала на индивидуальном уровне. Так же и религиозную реформу жизни он начинает с себя, но имеет в виду в перспективе «общее дело»: «Не воскреснет, аще не умрет» – смысл этих апостольских слов Гоголь реализовывал на себе: и в писательском акте (в сожжении собственных рукописей), и в акте гражданской ответственности за несовершенство своих художественных созданий, и в христианском расставании с ветхим человеком в себе ради того, чтобы стать лучшим, возродиться к новой жизни в подражание смерти и воскресению Христа.
Пафос созидания определял у Гоголя и эстетическую критику прошлого и современности, и этическую.

 

 
 
– 103 –
 
Этот опыт продолжен им на религиозной ступени: не только показать неправду в жизни, но и путь к божественной правде, к осуществлению ее на земле. Раскрыть человеку «всю глубину его настоящей мерзости» и указать «тут же ясно, как день» каждому дороги «к прекрасному и возвышенному» – задача художника и моралиста, но такова же и извечная задача христианского вероучения. «Слово, исшедшее от Бога и к Нему же возвратившееся»[4] или: от Бога к миру и от мира к Богу – разве это не воспроизведение внутренней рефлексии как методологического принципа восхождения в познании, восхождения ко все большей одухотворенности и целостности, что уже проявлялось на эстетической и этической ступенях гоголевского развития?
Без типологически сходных моментов на всех трех ступенях духовной эволюции Гоголя вряд ли было бы возможно связать в предполагавшееся им единство эстетическое и этическое через религиозную сферу.
Переход писателя на религиозную позицию неоспорим. Однако, читая сочинение Гоголя «Размышления о Божественной литургии», нельзя не заметить, что внутри самой религиозной формы он находит и специально подчеркивает как необходимую посылку или предварительное условие светский момент, без которого христианский ритуал не может состояться и истинное набожное настроение не может быть вызвано. Например, чувство любви к Богy проистекает из взаимной любви мирян друг к другу. «...Не полюбивши друг друга, нельзя полюбить Того, Кто весь одна любовь, полная, совершенная». Ибо и по слову самого Христа: «Остави ту дар твой пред олтарем, и шед прежде смирися с братом твоим, и тогда принеси дар твой!», И по слову апостола: «Аще кто речет, яко люблю Бога, а брата своего ненавидит,

 

 
 
– 104 –
 
ложь есть: ибо не любят брата своего, егоже виде, Бога, Егоже не виде, како может любити?»[5].
В тех же «Размышлениях» замечаем, что в молитве, этом религиозном акте, этом священнодействе Гоголь выявляет этический смысл: «...поминает иерей о всех живущих, начиная с тех, которые поставлены во главы прочим, которых призвание высшее и обязанности труднейшие, и ответственность страшнее»[6] и т.д.
Было бы несложно выявить особенности его религиозной точки зрения, если бы он «стоял» на ней, но он «исходит» из нее, выходит за ее пределы, создавая трудность для статичного ее определения, в котором не улавливается сама суть: эволюция в его религиозном воззрении, а также выходы на путь секуляризации религии. Но не в том смысле, в каком христианские церкви отступают от собственных начал или в каком духовенство уклоняется «от прямой жизни во Христе», так что церковь на деле оказывается не такова, какой ей надлежит быть. Он строит свое отношение к церкви не на фактах уклонения от ее посылок и принципов, а на непреклонном претворении этих принципов в душах и делах христиан. Отсюда понятна позиция, с которой Гоголь выдвигает возражение на критику Белинского: «Отчего вам показалось, что я спел тоже песнь нашему гнусному, как вы выражаетесь, духовенству? Неужели слово мое, что проповедник восточной церкви должен жизнью и делами проповедать. И отчего у вас такой дух ненависти? Я очень много знал дурных попов и могу вам рассказать множество смешных про них анекдотов, может быть больше, нежели вы. Но встречал зато и таких, которых святости жизни и подвигам я дивился... Итак, я вовсе не думал воздавать песнь духовенству, опозорившему нашу

 

 
 
– 105 –
 
церковь, но духовенству, возвысившему нашу церковь» [Т. 13. С. 439].
Стремясь к возвышенному и одухотворенному, призывая усматривать во всем прежде всего суть, а не внешнее проявление, Гоголь должен был бы, по-видимому, в различении церкви небесной и земной предпочесть одну другой. Однако у него дело обстоит сложнее. Высшие христианские начала он находит не столь уж далеко отстоящими от земных. Они существуют в первоначальных церковных постановлениях, в настоящем не исчерпаны как императивы, как внутренние побуждения и ориентиры деятельности верующего, которому, чтобы быть поистине таковым, недостаточно пребывать в Церкви, надо заключить ее в себе: «Церковь наша должна святиться в нас, а не в словах наших. Мы должны быть церковь наша и нами же должны возвестить ее правду» [Т. 8. С. 245]. Здесь у Гоголя звучат протестантские настроения[7].
В протестантизме его привлекает активизм, стремление претворять высшие религиозные и нравственные начала в земной жизни. В известном отношении именно это способствовало переходу его от моральной к религиозной позиции, но не с тем, чтобы отказаться от морали, а чтобы сделать ее более действенной силой против зла. В реальной жизни нередко добродетель «ораторствует», а порок «действует». В протестантизме Бог в качестве недремлющей совести в человеке побуждает к действию, к борьбе со злом, к осуществлению добра в мире. Гоголь понимает протестантизм как воинствующую добродетель под знаменем Христа, вступающую в схватку с моральным злом. Он вдохновляется

 

 
 
– 106 –
 
этой установкой: «...Призваны в мир мы вовсе не для праздников и пирований. На битву мы сюда признаны»[8].
Находя в протестантизме новоевропейские начала – достоинство и нравственное самосознание личности, – Гоголь обращает их против средневеково-католичсской приниженности мирянина перед церковнослужителем; обнаруживая в протестантизме односторонность и фанатизм, он принимает в этом вопросе сторону католицизма, защищая целостность, единство. «Односторонний человек не может быть истинным христианином: он может быть только фанатиком. Односторонность в мыслях показывает только то, что человек еще на дороге к христианству, но не достигнул его, потому что христианство дает уже многосторонность уму» [T. 8. C. 277]. Писателя очень и очень привлекала протестантская устремленность к очищению и обновлению души. Его приводит в восторг поэтическое выражение духовного преобразования людей в стихотворении Н.Языкова (к Д.Давыдову), в котором описано неслыханное самопожертвование: предается огню столица со всем, что ни есть в ней священного для каждого русского, –
 
Это жертвенник спасенья,
Это пламя очищенья,
Это фениксов костер.
 
Гоголь реализовывал и испытывал в творчестве этот восторг перед «фениксом из костра», т.е. делал его не только внешним созерцанием, но и внутренним переживанием, когда предавал огню рукопись второго тома «Мертвых душ». «Как только пламя унесло последние листы моей книги, ее содержанье вдруг воскреснуло в

 

 
 
– 107 –
 
очищенном и светлом виде, подобно фениксу из костра» [Т. 8. С. 297]. Но энтузиазм жертвования, без которого невозможно преображение души, проявляется теперь у Гоголя и в собственно религиозной форме. И доводится до резкого противопоставления телесного и духовного настолько, что второе, как высшее, он полагает достижимым лишь ценой утраты (или отказа от) первого, как это видно из его суждений о Боге: «Отнимая мудрость земную, даст он мудрость небесную; отнимая зренье чувственное, даст зренье духовное, с которым видим те вещи, перед которыми пыль все вещи земные; отнимая временную, ничтожную жизнь, дает нам жизнь вечную, которая перед временной то же, что все перед ничто» [Т. 12. С. 482–483].
Будь это последним словом религиозного воззрения Гоголя, он мог бы впасть в монашеский аскетизм и проповедовать умерщвление плоти, к чему и склонял писателя притязательный ржевский протоиерей о.Матвей, т.е. впасть в одну из тех односторонностей, против которых сам же предостерегал. Но Гоголь воспротивился «идти в монастырь». Его взгляд на религию и на отношение ее к светской жизни оказался достаточно широк, чтобы избежать «экстремизма».
Пафос религии, по Гоголю, состоит в любви к Богу. «Без любви к богу никому не спастись... Да и как полюбить того, которого никто не видал?.. Один Христос принес и возвестил нам тайну, что в любви к братьям получаем любовь к богу. Стоит только полюбить их так, как приказал Христос, и сама собой выйдет в итоге любовь к богу самому. Идите же в мир и приобретите прежде любовь к братьям» [Т. 8. С. 299–300]. К тем ли братьям, что изображены в «Ревизоре» и «Мертвых душах»? Как полюбить таких «братьев»? Гоголь идет навстречу этим трудным вопросам: «Душа хочет любить одно прекрасное, а бедные люди так несовершенны, и так в них мало прекрасного! Как же сделать это? ... Для русского теперь открывается этот путь, и этот путь есть

 

 
 
– 108 –
 
сама Россия... К этой любви нас ведет теперь сам бог. Без болезней и страданий, которые в таком множестве накопились внутри ее и которых виною мы сами, не почувствовал бы никто из нас к ней состраданья. А состраданье есть уже начало любви» [Т. 8. С. 300]. Следовательно, любовь к Богу есть любовь к ближним, любовь к России, порождаемая болью за ее страдания; эта любовь есть одновременно ненависть к социальному злу, понятому как проявление морального зла в себе и в своих соотечественниках [см.: Т. 8. С. 300]. Что это? Придание ли светским вопросам религиозного смысла и подчинение их религиозным целям или придание религиозности светского смысла и постановка ее на службу возвышенно мирским целям? Не будем спешить с ответом.
Высшая христианская забота для верующего – спасение своей души. Поскольку это часто понимают как стремление отрешиться от волнений и тревог, достичь бесстрастного, созерцательного состояния духа, заботиться о таком состоянии и видеть в нем блаженство, Гоголь переводит эгоизм этих забот в разумный эгоизм, по существу – в альтруизм. Он предлагает, «оставя на время собственное положение и обстоятельства, как бы они тревожны ни были, заняться положеньем других, близких нам людей и именно таких, которых обстоятельства еще труднее наших... когда я, бросивши свои трудные обстоятельства, принимался за таковые же другого или даже за размышление о них, душа моя приобретала покой среди беспокойства и мои собственные обстоятельства представлялись потом в яснейшем виде, и я легко находил средства чрез то помочь самому себе. Так тесно мы связаны друг с другом в этом мире!» [Т. 12. С. 282, 283].
Характер религиозности Гоголя еще более проясняется в приложении им высших христианских интенций к решению светских проблем. Как верующий христианин он отдает дань почтения монашеству («нет выше званья»), но стремится осмыслить ситуацию «удаления

 

 
 
– 109 –
 
от Бога» с нравственной точки зрения. «У вас есть богатство, – пишет Гоголь графу А.П.Толстому, – вы его можете раздать нищим; но что же мне раздать? Имущество мое не в деньгах. Бог мне помог накопить несколько умного и душевного добра и дал некоторые способности, полезные и нужные другим – стало быть, я должен раздать это имущество неимущим его, а потом уже идти в монастырь. Но и вы одной денежной раздачей не получите на то права. Если бы вы были привязаны к вашему богатству и вам было бы с ним тяжело расставаться, тогда другое дело; но вы к нему охладели, для вас оно теперь ничто, – где ж ваш подвиг и ваше пожертвование? Или выбросивши за окошко ненужную вещь – значит сделать добро своему брату, разумея добро в высоком смысле христианском? Нет, для вас так же, как и для меня, заперты двери желанной обители. Монастырь ваш – Россия!» [Т. 8. С. 301]. И Гоголь зовет облечься «умственной ризой чернеца» и, всего себя «умертвивши для себя, но не для отечества, подвизаться в нем»; писатель напоминает своему адресату, что когда в годину бед Россия взывала к сынам своим, тогда из монастырей выходили монахи и становились в ряды с другими спасать ее.
Собственно монашеский путь душеведения и совершенствования знаком лишь с религиозной сферой и отдален от мирской. Поэтому в критике архимандрита Сергиева монастыря Игнатия (Брянчанинова) против «Выбранных мест» Гоголь имеет основание усматривать односторонность монашески уединенного человека, защищенного от страданий мирского существования. С этой же позиции защищает писатель свою книгу от критики ржевского протоиерея М.Константиновского [см.: Т. 13. С. 303].
Гоголь знает и светскую форму ухода от мирской жизни. Отрешение это совершается ради самой же жизни и расставание – не навсегда. Писатель и сам отдалялся на время от светского общества для того, чтобы

 

 
 
– 110 –
 
«воспитать себя». Самовоспитание, «строение себя» означает для него внешнее отстранение даже от дружеских общений, и опять-таки ради более основательной дружбы. «Чтобы быть кому-либо другом, нужно прежде сделаться достойным дружбы. А до того времени едва ли не лучше бы отталкивать от себя, чем привлекать к себе» [Т. 12. C. 385].
Небезынтересно отметить приведенную мысль как извлечение мирского следствия из книги Фомы Кемпийского «О подражании Христу». Гоголь рассылает эту книгу средневекового автора (выдержавшую к 1844 г. четыре издания в русском переводе) друзьям с подробными наставлениями, как читать ее и размышлять о ней. И рекомендует не монашеское, а мирское, не религиозное, а нравственное прочтение и применение ее идей – не в делах благочестия, а в житейских: «Отдалите от себя мысль, что многое тут находящееся относится к монашеской или иной жизни. Если вам так покажется, то значит, что вы еще далеки от настоящего смысла и видите только буквы. Старайтесь проникнуть, как это все может быть применено именно к жизни, среди светского шума и всех тревог» [Т. 12. С. 249–250].
Эти указания Гоголя могут послужить исходным пунктом к рассмотрению его некоторых религиозных по форме – «по букве», как он выражается, – суждений и выявить их более общий смысл. Монашество для Гоголя – символ бесспорной преданности человека делу, к чему он призывал каждого на светском поприще. Высоко ценя людей, которые «не помышляют о сертучках да о пирушках с товарищами, но отдались своему делу, как монах монастырю» [Т. 8. С. 336], Гоголь пишет «об истинном труженике искусства» художнике Иванове, который «плюнул на все приличия и условности светские, надел простую куртку и, отогнавши от себя мысль не только об удовольствиях и пирушках, но даже мысль завестись когда-либо женою и семейством или каким-либо хозяйством, ведет жизнь истинно монашескую,

 

 
 
– 111 –
 
корпя день и ночь над своей работой и молясь ежеминутно» [Т. 8. С. 337].
Итак, уподобление монаху – не то же, что превращение в монаха и истинно монашеская жизнь – не то же, что жизнь монастырская. Христианское удаление от мира с целью спасения своей души оборачивается у Гоголя скорее возвращением и погружением в мир. Само монашеское уединение имеет смысл для него только как путь к преодолению духовно-нравственного несовершенства, не ради одного «отечества небесного», но и земного. К небу – влечение, а Россия еще и призывает: «она зовет теперь сынов своих крепче, нежели когда-либо прежде. Уже душа в ней болит, и раздается крик ее душевной болезни» [Т. 8. С. 301].
Аналогичное превращение претерпевает у Гоголя смысл другого религиозного акта – молитвенного обряда. Прежде всего молитва есть собственно религиозный акт. В храм Божий стекаются верующие, чтобы творить молитвенный обряд и отсюда же разносятся в мир его благодатные духовные плоды. Особенно уверенно и ясно в «Размышлениях о Божественной литургии» Гоголь проводит мысль о том, что религиозный момент в чистом и наиболее возвышенном виде должен быть установлен, воспринят и глубоко прочувствован, прежде чем он будет внесен в индивидуальную и общую повседневную жизнь. «Благоговейно преклонив главы и внимая Евангельскому чтению с амвона, как Самому Христу, говорящему с горы блаженств, все стараются принять сердцами семя святого слова, которое устами служителя сеет Сам Сеятель небесный... Всяк верный стремится быть там и слушающим и творящим вместе, которого Спаситель уподоблял мужу мудрому, строящему храмину не на песке, но на камени, так что если бы тут же, по выходе из церкви, набежали на него дожди, реки и вихри всех бедствий, его духовная храмина осталась бы неподвижна, как твердыня на

 

 
 
– 112 –
 
камне»[9]. Во время молитвы нужна отрешенность от мирской суеты (не то же, что отречение от мира) с тем, чтобы приблизиться к тому свежему, бодрящему источнику, из которого Гоголь стремился почерпнуть и как писатель, и как моралист внутреннюю силу слова, его действенность, правдивость, чистоту, доходчивость, ибо нужно искреннее, прекрасное и возвышенное «золотое» слово, пророческое и могущественное.
Но молитвенное слово не должно оставаться только словом и внутренним настроением. Оно должно переходить в дело. Труд и молитва должны быть соединены. «Я уважаю очень угодников божиих, – пишет 25-летний Гоголь собравшейся было на богомолье из Васильевки в Воронеж набожной матери, – но молиться богу все равно, в каком бы месте вы ни молились. Он вездесущ, стало быть, он везде слышит нашу молитву, и ему столько молитва нужна, сколько нужны дела наши» [Т. 10. С. 330–331]. В христовом возрасте сын повторяет матери ту же мысль: «Молитва – святое дело, но помните, что она ничтожна, если не сопровождена святыми делами. Молитвы дел, а не молитвы слов требует от нас Иисус» [Т. 12. С. 101]. В данном случае религиозный контекст у Гоголя повторяет светский, в котором также «дела более значат, нежели слова» [Т. 8. С. 204]. Он склонен представлять добрый поступок как само благочестивое дело молитвы, так что молитвенные слова становятся почти излишними. Стоит ли подтверждать, что свою религиозность он отделяет от ханжеской набожности? Молитва, по Гоголю, есть не что иное, как процесс мобилизации духовных сил и способностей человека к самоважнейшему делу. Для поэта она означает деятельную подготовку вдохновения. «Молитва не есть словесное дело, – повторяет писатель в письме Н.М.Языкову, – она должна быть от всех сил души и всеми силами души; без того она не возлетит. Молитва есть восторг.

 

 
 
– 113 –
 
Если она дошла до степени восторга, то она уже просит о том, чего бог хочет, а не о том, чего мы хотим. Как узнать хотение божие? для этого нужно взглянуть разумными очами на себя и исследовать себя: какие способности, данные нам от рождения, выше и благороднее других, теми способностями мы должны работать преимущественно, и в сей работе заключено хотение Бога» [Т. 12. С. 233].
В такой активизации человеком высших духовных способностей, во взгляде на них «разумными очами», в изучении их и сознательном управлении ими нет ничего сверхъестественного, и Гоголь подчеркивает, что его подход не противоречит опытному подходу: «Естествоиспытатели скажут, что это немудрено, что постоянное напряжение сил может разбудить силы человека. Но пусть будет по-ихнему, пусть это произошло именно оттого, что одна нерва толкнула другую, как оно, впрочем, и справедливо, но когда дойдешь, наконец, до результатов, тогда увидишь ясно, как и в силу чего это возникло. А известное дело, что теории те только не ложны, которые возникли из опыта» [Т. 12. С. 233, 234][10].

 

 
 
– 114 –
 
В том же письме Языкову Гоголь переходит к анализу «чуда»: оно должно быть понято и истолковано как естественное явление. Естествоиспытатели занимаются этим в своей сфере, опираясь на опыт и эксперимент, с использованием также того, что называют интеллектуальным опытом и мысленным экспериментом. Гоголя очень привлекает перенесение естественнонаучного подхода в духовную сферу. Такое чудо, как творческое вдохновение, он пытается объяснить естественной причинностью и закономерностью. Чудом называют то, полагает он, что превосходит наше понимание причин явлений вследствие их сложности.
В понимании Гоголя Бог, «который в стройном чине повелел двигаться мирам, от Него созданным», является внутренней причиной мира. Гоголевский Бог не волюнтарист, он действует разумно и законосообразно. И не только в природе, но и в сознании. «Бог никуда не входит незаконно; всюду несет он с собой гармонию и закон, нет и мгновенья беспричинного, все обмыслено и есть уже самая мысль. Чудеса, по-видимому, беспричинные, не случались с умными людьми» [Т. 12. С. 234]. Ум на то и дан, считает он, чтобы постигать сложную связь причин явлений и событий и действовать законосообразно, а не ожидать чуда.
Идею возможности в интеллектуальной интуиции охватить связи явлений в целом Гоголь прилагает к осознаванию художественного процесса: «Вы будете мучить себя, – рассуждает он в письме Иванову, – и биться несколько дней около одного места, до того, что от частностей обессилеет у вас даже мысль о целом, которое тогда только, когда живо носится беспрестанно пред глазами и говорит о возможности скорого выполнения, тогда только двигает работу» [Т. 12. С. 273]. Речь идет, как видим, не о сверхъестественном наитии, а о неутомимой творческой деятельности, осуществляемой усилиями самого художника.


 
 
– 115 –
 
Вдохновение, по Гоголю, есть результат собранности всех сил человека для выполнения художественной задачи, поначалу кажущейся чрезмерной, и решимость довести дело до конца. «Пока не соберешь всего себя,.. – подбадривает писатель упавшего духом Иванова, – не знаешь даже, что именно в тебе есть, потому что мы никогда не принимаем того в соображение, что хотя мы и не работали руками, но мысли у нас в то время все-таки созревали, наблюденье и ум совершенствовались, хотя и не на чем было их испробовать» [Т. 12. С. 273]. Значит, способность художественного воплощения, – то, что нередко считают чудом, – писатель объясняет не только как действие одной благодати, но и как результат мобилизации человеком собственных сознательных и подсознательных сил.

 

 
 
– 116 –
 

§ 2. Страдание и творческая деятельность

 
Одним из важных пунктов расхождения просветительской и религиозной идеологий является отношение к несчастьям и страданиям. Позиция Гоголя в этом вопросе особая. Оценивая страдания с точки зрения их полезности, он следует просветительской установке, но подчеркивает не столько отрицательные, сколько положительные стороны; не отвергает, как просветители, а утверждает полезность несчастий и страданий. Польза бед и страданий в том, что человеку предстоит самостоятельно разгадать и постичь их положительный смысл, заключающийся в том, чтобы от ощущения подавленности и ничтожности он перешел бы к осознанию своего высокого назначения в мире и к деятельному его осуществлению.
Собственные болезни и свое предстояние смерти Гоголь воспринимает как предупредительный знак, напоминающий, что жизнь дана для общеполезного дела, а не для времяпровождения. «Слыша ежеминутно, что жизнь моя на волоске, что недуг может остановить вдруг тот труд мой, на котором основана вся моя значительность, и та польза, которую так желает принесть душа моя, останется в одном бессильном желании, а не в исполнении, и не дам я никаких процентов на данные мне богом таланты, и буду осужден, как последний из преступников... Слыша все это, смиряюсь я всякую минуту и не нахожу слов, как благодарить небесного промыслителя за мою болезнь» [Т. 8. С. 229].
Взгляд Гоголя находится как бы в ином измерении по сравнению с той, знакомой ему, точкой зрения, что в здоровом теле здоровый дух, что болезней следует избегать, а не призывать на свою голову для того, чтобы «постигать их значение». Он не пренебрегает банальными житейскими истинами: несчастье, которое предстает прежде всего нежелательным моментом на жизненном пути человека, следует преодолевать, главное же –


 
 
– 117 –
 
стараться предусматривать и пытаться предотвращать. Но за подобными суждениями здравого смысла следует взлет размышлений: утраты материальные, если отнестись к ним соответствующим образом, восполняются приобретениями духовными. Если «проразуметь» смысл и значение несчастья, можно распознать в нем и хорошую, благодетельную сторону. «Страданьями и горем определено нам добывать крупицы мудрости, не приобретаемой в книгах» [Т. 8. С. 282].
В случае неотвратимой беды – болезни или утраты дорогих и близких людей – Гоголь не утешает словами о вечном покое потусторонней жизни, но призывает энергичнее и добросовестнее приниматься за земные дела. Узнав о кончине жены М.П.Погодина, Гоголь пишет ему: «Друг, несчастия суть великие знаки божией любви... Что было прежде свято душе твоей, то должно быть отныне святее. Слово: Россия, для которой ты никогда не жалел трудов своих, должно быть отныне еще ближе твоему сердцу» [Т. 12. С. 400, 401]. Горе служит для такого «перелома жизни» человека, который при иных обстоятельствах не мог бы совершиться. Пострадавшему нужно объяснить «истинное значение» несчастья, чтобы он видел, что оно послано ему затем, «дабы он изменил прежнее житие свое» и стал как бы другим человеком – «и вещественно и нравственно» [Т. 8. С. 236].
Как в художественной форме Гоголь осуществлял «разгадывание» человека посредством юмора, в нравственной – разгадывание своего назначения в мире, так и в религиозной он пытался разгадать смысл божественного творения. По его представлению, под религиозной оболочкой «вековыми усилиями» происходит историческое развертывание разгадки человеком своей сущности: мир полон божественных знаков, «говорящих событий»; явления и события в нем суть письмена, постепенная расшифровка которых открывает человеку в этих таинственных начертаниях их смысл. Поэтому надо вдумываться во внутренний смысл и значение

 

 
 
– 118 –
 
происходящих событий: они суть Божьи слова, обращенные к нам. Случившееся несчастье есть знак, указывающий на необходимость определенного действия, выводящего за его пределы. Оно служит лишь указанием на то, что не есть несчастье. Благо есть смысл и содержание, указываемые с помощью того, что само по себе не есть этот смысл, не есть это содержание, но что есть только знак, знак высшей и лучшей реальности, которую он означает, но которою сам по себе не является. Для Гоголя несчастья суть лишь «знаки» благости Божьей.
Если мы воспринимаем лишь скопление мазков на полотне художника, мы отрешены от смысла и значения картины, от общего замысла ее. И наслаждаемся красотой, когда в мазках кисти видим не более как знаки, через которые постигаем общий смысл и замысел произведения искусства. Так и с событиями жизни, особенно с критическими моментами и потрясениями, которые в разрозненности и отдельности кажутся несчастьями – в целокупности же их открывается глубина, прочитывается благостный смысл ниспосылаемых бед и лишений. Возникает «коварный вопрос»: есть ли вообще огорчения на свете? «Мы их назвали огорчениями, – резюмирует писатель, – тогда как они суть великие блага и глубокие счастия, ниспосылаемые человеку. Они хранители наши, и спасители души нашей. Чем глубже взгляну на жизнь свою, и на все доселе ниспосланные мне случаи, тем глубже вижу чудное участие высших сил во всем, что ни касается меня» [Т. 12. С. 134]. Конечно, не все и не всегда воспринимают божественные знаки должным образом. В «черствости души», в невосприимчивости к «знакам» на жизненном пути, по мнению Гоголя, заключается настоящее несчастье людей, и нужно какое-нибудь страшное потрясение, чтобы заставить их пробудиться.
Чичиков сам устроил себе и во втором томе «Мертвых душ» претерпел именно такую судьбу, жестокую

 

 
 
– 119 –
 
напасть (арест и ожидание заслуженного суда), но это не было воспринято никем из читающей публики с тем возмущением, которое вызвало изречение, явившееся логическим завершением круга тех же мыслей: «О, как нам бывает нужна публичная, данная в виду всех, оплеуха». Воспринятое в отрыве от общего контекста воззрений писателя, в совсем иной системе понимания, изречение вызвало много шуму и даже было принято за издевательство и оскорбление. Нападки, обрушившиеся на «Выбранные места», заставили писателя вспомнить и заново, со всей остротой, прочувствовать и пережить сказанное им о «публичной оплеухе». Ему пришлось на собственной судьбе испытать – и предоставился случай на самом себе проверить, т.е. подтвердить на деле, – свой взгляд на несчастье. И проверку эту он выдержал.
Едкие и критические выступления против «Выбранных мест» были восприняты Гоголем как благостный знак, суровые и недоброжелательные критики – как истинные благодетели: «Без них я бы никогда не осмотрелся пристально вокруг себя, не взвесил самого себя и не созрел бы для моего труда. Ничего не бывает без смысла у бога» [Т. 13. С. 396]. Без резкой и гневной отповеди Белинского, обрушившейся на «Выбранные места», не «изъяснилось бы», по признанию писателя, многого, необходимого для дальнейшей работы над «Мертвыми душами».
Но кто усомнится, что критика, тем более несправедливая, не причиняла ему страданий? Страдание индивидуализирует, замыкает человека в себе. Оно возбуждает внимание к внутреннему миру, что издревле было известно отцам церкви. Вновь открыв это на собственном опыте (страдания суть «крылья», переносящие нас к внутренней жизни), Гоголь задается вопросом, какою же должна быть сосредоточенность на себе самом, каково этическое содержание этого самоуглубления. В беде и горе человек обычно ропщет: «Господи, за что терплю? Почему приходится страдать? Ведь никому не причинил


 
 
– 120 –
 
зла!». Но что, если и перед самим бедолагой встанет вопрос, рушащий шаткую посылку, что страдание всегда право: «А что сделал ты добра?» Страждущему или потерпевшему предъявляется возражение: «Разве ты призван затем, чтобы не делать только зла?». Может быть и тот, кто находится при смерти (берется предельный случай), тоже не имеет права быть эгоистом, а должен помышлять о том, «как и самыми страданьями своими быть полезну брату», т.е. не отрешаться от своих христианских обязанностей; «может быть, оттого так и невыносимы его страдания, что он позабыл о своем брате» [Т. 12. С. 262].
Стоит ли говорить, что для поэтов постижение смысла душевных страданий должно быть предметом особых забот? Может быть, на то и дано поэту «восчувствовать» страдания «во всей их страшной силе», чтобы он мог представить себе то, что испытывают другие, находящиеся в подобном положении. Только так можно избежать фальшивых нот в произведениях, выражающих со-чувствие, со-страдание людям.
Пристальное внимание к страданию не означает, что писатель призывает утвердиться в нем. Свой опыт в преодолении страданий он ставит в поучение и на службу другим, замечая при этом, что ободрение ближних, укрепление в них силы духа помогает ему вывести из уныния и себя. «Мы все так странно и так чудесно устроены, что не имеем сами в себе никакой силы, но как только подвигнемся на помощь другим, сила вдруг в нас является сама собою. Так велико в нашей жизни значение слова: другой и любовь к другому» [T. 12. С. 424]. И в этом же одна из тайн великих творений искусства – передавать чувство «ободрения» способом, аналогичным цепной реакции, источником и началом которой служит альтруизм самоотдачи, доходящей до нечувствительности к собственным страданиям, которые утрачивают смысл, «снимаются», исчезают в пламени любви к людям.

 

 
 
– 121 –
 
Страдание поэтов Гоголь приравнивает к труду, поскольку в этом процессе перерабатывается и преобразуется материал, хотя и не «вещественный». Непосредственным результатом оказывается прекрасное произведение, излучающее в душу читателей спокойствие, радость, смех, но все это выстрадано, а само страдание «укрыто» и уже неразличимо в ставшем результате. Поэтому Гоголь пишет о смехе сквозь «неведомые миру слезы». В молодости, когда силы его души еще «мало были разбужены», он видел, например, в Давидовых псалмах только восторженное состояние духа, вызываемое свободным от забот и треволнений жизни лирическим настроением. Со зрелостью души, достигнутой жизненным опытом «душевных страданий» и «страданий ума» такое представление разрушилось. «Теперь... вижу, что все это есть не что иное, как излиянья нежной глубоко страдавшей души, потрясаемой и тревожимой ежеминутно и не находившей нигде успокоения и прибежища ни в ком из людей. Все тут сердечный вопль и непритворное восторгновенье к богу. Вот почему остались они как лучшие молитвы, и до сих пор в течение тысячелетий низводят утешенье в души» [Т. 12. С. 263].
Современному человеку, убежден Гоголь, нужны иного рода поэтические творения, не похожие на «библейские», потому что «время иное, иное и чувствование», которого «еще и не знали во времена Давида» [Т. 12. С. 449]. К лиризму, зовущему к свершению благородного дела («лиризму, стремящему вперед»), побуждает он современного поэта: «Ублажи (т.е. воспой. – А.Л.) гимном того исполина, какой выходит только из русской земли, который вдруг пробуждается от позорного сна, становится вдруг другим; плюнувши в виду всех на свою мерзость и гнуснейшие пороки, становится первым ратником добра. Покажи, как совершается это богатырское дело, в истинно русской душе; но покажи так, чтобы невольно затрепетала в каждом русском природа и чтобы все, даже в грубом и низшем сословии, вскрикнуло: «Эх,

 

 
 
– 122 –
 
молодец!», почувствовавши, что и для него самого возможно такое дело» [Т. 8. С. 280, 281]. Гоголь призывает также поэта возвеличить торжественным гимном «незаметного труженика, какие, к чести высокой породы русской, находятся посреди отважнейших взяточников, которые не берут даже и тогда, как все берет вокруг их» [Т. 8. С. 280]. Вот откуда источник веры Гоголя в возрождение России, в ее преображение. Если хоть одна душа противостоит пороку, он будет в конечном счете преодолен; если хоть малая искра духовности еще теплится в обществе, все дурное и ничтожное будет преобразовано и называемые всеми мертвыми души воскреснут. Если жив будет «хоть один пиит», слава Пушкина не умрет, а будет жить во всей Руси великой. Установка размышлений та же самая, принцип понимания – тот же.
Да, в минуты душевной подавленности Гоголь сокрушается: «Все глухо, могила повсюду. Боже! пусто и страшно становится в твоем мире» [Т. 8. С. 416]. Но покуда есть кому так заговорить, не все «могила», не все «глухо и пусто»; есть надежда, что Россия воспрянет. В самих страхах и ужасах в отечестве писатель прозревает ту пользу, что посреди них приобретается воспитание, какого не дадут никакие школы. Он пророчествует, что не «умрет из нашей старины ни зерна того, что есть в ней истинно русского и что освящено самим Христом», что непременно «рванется у нас все сбрасывать с себя позорящее и пятнающее нас... всякие ссоры, ненависти, вражды» – все будет позабыто и «брат повиснет на груди у брата», и вся Россия будет «один человек». В этих пророчествах выражено просветленное и оптимистическое усмотрение того, что должно осуществляться: конструирование будущего как должного, нравственно обязательного. Претворение их в действительность связано с утверждением долга как священного императива. Пренебрежение долгом, отступление от него ведет к утрате ясного взгляда на вещи, к самоослеплению: «Закрыты очи такого человека, и он пугается действительности и


 
 
– 123 –
 
бежит от настоящей минуты; все в непонятной путанице представляется глазам его» [Т. 12. С. 170]. Забывает человек о долге, отступает от дела, к которому призван, – и появляются страхи. Эта тема была поднята Гоголем еще в ранний период творчества и уяснялась сначала в художественной форме. Отвлекся на момент философ Хома (в «Вие») от выполнения того, что надо было делать в верно очерченном круге, и погиб от страшных видений.
Виновны и заслуживают упрека те, кто поддается страху от внешних обстоятельств. Гоголь и в этом вопросе применяет испытанный метод внутренней рефлексии. Уж если предаваться страху, то не по поводу каких-либо внешних событий, но взглянувши на себя, «вперивши внутреннее око во глубину души своей», где предстанут все погребенные способности души, «которых не только не употребили в дело во славу божью, но оплевали сами, попрали их и отлученьем их от дела дали ход волчцам и терниям покрыть никем не засеваемую ниву» [Т. 12. С. 422].
Страхи появляются и исчезают. Они превращаются в радость и веселье как субъективным усилием, так и более основательным фактором: практической деятельностью, осмысленной с точки зрения ее высшего религиозного назначения – служить Богу и людям. Многие дворяне забыли о таком труде. Но только он один есть «родник душевного веселья, твердого стояния в мире, непоколебимого покоя душевного, ясного воззрения на мир, светлого стремления к богу» [Т. 12. С. 172].
«Уныние – грех, и кто не весел, тот грешит» [Т. 12. С. 321], а потому веселитесь, веселитесь душою. Это удивительное для многих христианство Гоголь проносит через всю свою жизнь и незадолго до кончины повторяет: «Не быть радостну, не ликовать духом – даже грех» [Т. 14. С. 263]. Гоголевская религиозность – не религия скорби, в ней просвечивает языческий эвдемонизм юношеского настроения.

 

 
 
– 124 –
 
«Неужели не очевидно, что весь смех Гоголя был преступен в нем, как христианине?!»[11]. Нет! Очевидно как раз обратное. Радость и ликование не чужды христианину и его вере. Не чужды они и Гоголю как христианину. В конце его «Размышлений о Божественной литургии» не раз встречаются выражения: «Церковь устами своих священнослужителей повторяет сии ликующие песни», а в них: «се бо прии́де крестом радость всему миру»; «Ликуй ныне и веселися, Сионе! ты же, чистая, красуйся, Богородице, о возстании рождества Твоего!» И далее: «лик (хор. – A.Л.) восторгающим песнопением и звуками, взыграющими веселием духовным, стремит просветленные души всех предстоящих к произнесению, вслед за ним, сих слов самой радости духовной...». В конце литургии священник и диакон выходят из храма, «неся сияющую свежесть в лице, радость ликующую в духе»[12]. Вопреки уверению Розанова, гоголевское чувствование вполне согласуется с Евангелием, – Гоголь ссылается на Нагорную проповедь: «Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах» (Матф. 5,12)[13].
В системе художественных воззрений Гоголя эволюция смеха развивалась по линии возрастания его светлой, очищающей силы. В.Д.Носов довольно удачно выявил некоторые моменты свободного смыкания эстетической

 

 
 
– 125 –
 
формы смеха с этической и религиозной формой[14]. Этапы этого восхождения и сжатое руководство к действию по этому пути представлены и у самого Гоголя в недавно обнаруженной новой его рукописи «Правило жития в мире», где сказано: «Бог – есть верховное веселие, а потому и мы должны быть также светлы и веселы. Веселы именно тогда, когда все воздвигается противу нас, чтобы нас смутить и опечалить»[15]. Истинно гоголевские слова! Не только в миросознании художника, но и в самом христианском учении существует связующая нить, благодаря которой христианская скорбь соединяется с ликованием духа, печаль уживается с жизнерадостным смехом и пересиливается им, по слову Писания: «Блаженны плачущие ныне, ибо возвеселитесь» (Лук. 6,21). В переживании страдания заключено зерно исцеления, высшее начало, спасительное.

 

 
 
– 126 –
 

§ 3. Светское призвание и братство в миру

 
В христианстве целью всей деятельности верующего является спасение души. Просветители, особенно французские, свели это стремление к эгоистическому мотиву, «сорвали» с него спиритуализированный покров и показали всю его прозаичность. Высвободив понятие эгоизма из контекста «скверных толкований», Гоголь находит, что «в основанье эгоизма легла сущая правда». Во-первых, «иметь всегда в предмете себя прежде всех не предосудительно, потому что каждый должен позаботиться сначала о том, чтобы уберечь свою душу от дурного и низкого. Во-вторых, забота о себе должна состоять в том, чтобы не остановиться на низшей ступени эгоизма, а перейти к эгоизму более разумному. «Эгоистов бы не было вовсе, если бы они были поумнее и догадались сами, что стоят только на нижней ступеньке своего эгоизма и что только с тех пор, когда человек перестает думать о себе, с тех только одних пор он начинает думать истинно о себе, и становится таким образом самым расчетливейшим из эгоистов» [Т. 12. С. 424].
Таким же образом Гоголь выправляет обычное представление о спасении. Пусть соотечественники помышляют о сохранении личного достояния и тревожатся о своей выгоде, о собственном спасении, но, продолжает он, настал другой род спасения: «Не бежать на корабле из земли своей, спасая свое презренное земное имущество, но, спасая свою душу, не выходя вон из государства, должен всяк из нас спасать себя самого в самом сердце государства» [Т. 8. С. 344].
Как видим, мысль о бегстве из мира писатель отвергает. Спасение обретается на земном поприще, гражданским служением на благо людей, родины. «Служить же теперь должен из нас всяк не так, как бы служил он в прежней России, но в другом небесном государстве, главой

 

 
 
– 127 –
 
которого уже сам Христос ... нужно помнить только то, что ради Христа взята должность, а потому должна быть и выполнена так, как повелел Христос, а не кто другой. Только одним этим средством и может всяк из нас теперь спастись» [Т. 8. С. 344]. Спасаться можно только всем миром, со всеми братьями. Гражданским подвижничеством, воспламененным любовью к людям, решается и вопрос о личном спасении. В том же духе трактует Гоголь и христианский аскетизм: самоотвержение – не ради личного спасения, а для гражданского подвига. Вопрос о спасении души переходит в вопрос о светском призвании.
У Гоголя идея светского призвания связана со своеобразной секуляризацией им самой религии: Бог ожидает от людей не столько молитвенных слов, сколько дел, которые в сущности и есть истинная молитва и истинное богослужение, деятельность в миру на пользу людям и есть угодное Богу дело. Ведь каждый человек способен приносить какую-нибудь пользу и каждый призван активизировать свои способности. Берегущегося лени Бог бережет: принудишь себя на какое-нибудь полезное дело и «убежит лукавый дух, слыша, что сам бог идет к нам на помощь». Оставаясь же в покое, мы не пробуждаем своих способностей и остаемся в совершенном неведении насчет их и добра, которое можем делать и себе, и другим. Всякий человек нужен миру, но нужен на «своем месте». Представление о призвании сочетается у Гоголя с идеей осуществления каждым своего призвания на месте, определенном ему чуть ли не от рождения. Свое общественное призвание (сословное, должностное, профессиональное) человек не выбирает, оно открывается как определенное свыше, т.е. совпадает с «божественным» призванием. Мы еще раз убеждаемся, что Гоголь – не сторонник радикальной перестройки отработанной веками феодальной системы распределения социальных ролей в обществе. Но с этим связано его гуманистическое представление о том, что ни один человек

 

 
 
– 128 –
 
не «заброшен» в мир, и мир для него не бесприютен.
Гоголь признает «божественную» санкцию прикрепления человека к «месту» в социуме. Бросается в глаза ближайший идеологический вывод из этого: апология крепостного строя и оправдание тех, кто стремится достичь, говоря словами Белинского, «небесным путем чисто земных целей». Именно это возмутило критика и заслонило от него совершенно другой, необходимо вытекающий из гоголевского взгляда вывод, противоположный первому: коренной подрыв идеи подчинения человека человеку, подрыв отношений личной зависимости, поскольку он признает высшим авторитетом авторитет совести, подчиняться которой требует более, чем человеку, или, в религиозных терминах, послушаться больше Бога, чем людей, и божественный закон предпочитать человеческим установлениям. Гоголь напоминает, что место в земном государстве взято затем, чтобы служить на нем государю небесному; только имея в виду Его закон, можно «угодить всем: государю, и народу, и земле своей». Так что нарекание Белинского опрометчиво. В «Выбранных местах» подчеркивается, что «ради Христа» взята должность, а потому должна быть и выполнена так, как повелел Христос, «а не кто другой» [T. 8. С. 344], Подчинение Богу означает, следовательно, моральную свободу человека. Относительно ее Гоголь непреклонен: поступать нужно, сообразуясь с тем, что скажет о нас Бог, а не люди. «Пусть погибнет эта обманчивая, заводящая человека в бездну и в погибель философия: соображаться с тем, что скажут люди! С нею и людям не угодишь и бога потеряешь навеки... соображающий свою жизнь с тем, что скажет бог, сделается потом неминуемо любезен всем людям» [Т. 14. С. 223]. Действуя целеустремленно и с пониманием «своего места» и назначения в мире, развивая в деле свои способности, человек живет «в Боге», жизнью внутренней. Гоголь противопоставляет ее жизни «внешней», вне Бога,

 

 
 
– 129 –
 
когда нет духовной собранности и сосредоточенности в делах, «когда человек под влиянием страстных увлечений влечется без борьбы потоками жизни, когда нет внутри его центра». И такую внешнюю жизнь может вести даже самый умнейший человек, если, «блуждая вечно в лабиринтах ума, меняет поминутно во мненьях и системах и не стал на неподвижном якоре» [Т. 12. С. 196]. «Внутренняя» жизнь вовсе не означает у Гоголя замыкание в себе, это есть жизнь, всецело направленная на пользу ближним, когда человек, «позабыв о себе, начинает жить для других». При сосредоточении всех усилий на выполнении понятого таким образом долга у человека не останется стремлений, не совпадающих с его божественным призванием. И его воля сольется с волей Всевышнего. И в этом счастье. Оно зависит от нас самих, «от исполнения наших обязанностей и от уменья возлюбить бога больше всякой светской дряни, к которой мы так охотно привязываемся» [Т. 12. С. 176].
Религиозный взгляд Гоголя устремлен к миру, а мирской – к религии. Сущность его концепции заключается в движении, в ориентации то от мира к Богу, то от Бога к миру. Сосредоточение на одном из крайних пределов без направленности к другому не свойственно установке художника. Поэтому когда о.Матвей настаивал, чтобы Гоголь «бросил имя литератора и пошел в монастырь», писатель возражал, считая, что закон Христа можно внести повсюду и исполнять, пребывая во всяком звании и сословии, можно исполнять его и в звании писателя. И в монастыре, убежден Гоголь, тот же мир окружает людей, словом, нет поприща и места, на котором человек мог бы уйти от мира [см.: Т. 13. С. 390]. Но и пребывание в мире без устремленности к Богу Гоголь не принимает![16]. Поэтому во время поездки в Иерусалим

 

 
 
– 130 –
 
он при всем желании, подогревавшемся о.Матвеем, не может обрести такого душевного состояния, при котором все земное должно бы в нем сгореть и остаться одно небесное [см.: Т. 14. С. 167].
Исходная точка религиозных взглядов о.Матвея: мир есть отрицание Бога, Бог есть отрицание мира. Бесплотная святость полагается несовместимой с греховной плотью. Нельзя быть живым, не отрешившись от Христа, и нельзя быть христианином, не отрешившись от жизни. Но если это так, то христианство либо невозможно, либо не требует ухода от мира. Мир лежит во зле – одно из начал христианства, из которого вытекает мироотрицание, но есть и другое: «Бог так возлюбил мир, что сына своего единородного принес за него в жертву». Бог не может любить зло, значит, кроме того мира, «который весь лежит во зле» или, по выражению Гоголя, «идет к чорту», есть и другой мир, который «идет к Богу» [Т. 13. С. 300]. Значит, есть грешная плоть, но есть и святая. Святое искусство, святая Русь, святое братство и т.д. – это не пустые слова для Гоголя. Он признает подлинной сущностью христианства не отрицание, а утверждение мира, не умерщвление, а воскресение плоти, не бесплотную святость, а святую плоть[17]. Человеческое и земное бытие Гоголь ценит очень высоко, возносит прямо-таки до христианского «неба»[18]. Но все земное он понимает и принимает в неразрывной органичной

 

 
 
– 131 –
 
связи с универсумом, подобно тому как христианство он истолковывает не как уединяющее, но соединяющее, вселенское.
Взгляд на единящую функцию религии отражен в записной книжке Гоголя 1846–1851 гг., где к достоинству религии он относит превозможение ею хаоса и разброда в обществе, подчинение своеволия закону, сдерживающему разъединение и розни между людьми. «Без нее (религии. – А.Л.) общество не может существовать, потому что всякий человек имеет свои идеи, и что ни человек, то и думает инако и хочет строить по своему плану все общество». Христианская религия имеет то преимущество перед другими, что дает свои «внутренние законы», с которыми человек может ужиться во всяком обществе. Эти законы учат «любить всех как братьев, прощать обиды» [Т. 7. С. 383].
Религия Гоголя – соборная. Люди – братья, живущие друг для друга, связанные ответственностью за общее дело. Индивидуализм и эгоистическая обособленность – от дьявола.
В повести «Страшная месть» самым ужасным преступлением выставлена измена побратимству, влекущая за собой череду роковых бед. Обычай братских союзов – не кровных, а духовных, скрепляемых клятвой, благославлялся церковью. Существовал обряд богослужения, называвшийся «Последование о братотворении», посвященный единению братавшихся. Несмотря на постепенное редуцирование церковной санкции, братание сохранило в народной (и не только в простонародной) среде значение святости духовного союза, более возвышенного, чем родственный. Тягчайшим грехом считалось нарушение «крестного целования» (при братании обменивались крестами и целовались троекратно).
Обстоятельства собственной жизни напоминают Гоголю, «во сколько раз родство по душе выше всякого кровного родства» [Т. 8. С. 346]. Но в то же время он наблюдает в современном обществе нечто совершенно

 

 
 
– 132 –
 
противоположное такому родству: не взаимопонимание, симпатии, дружбу, а недоверие, распри, враждебность. Далекий от понимания социальных корней расторжения дружеских уз между людьми, он видит в этом сплошные недоразумения. Тем ценнее на этом фоне представляются ему взаимопонимание и дружба, которые он пытается спасти, как духовные ценности, путем возвышения их в идеальную форму, христианизированную. Истинная дружба не в союзе единомышленников, «христианин не станет так отыскивать дружества, стараясь деспотически подчинить своего друга своим любимым идеям и мыслям и называя его потому только другом, что он разделяет наши мнения и мысли» [Т. 12. С. 440–441]. Истинная дружба есть то, что превыше всякой дружбы, – братство: «Христос не повелевал нам быть друзьями, но повелел быть братьями» [Т. 12. С. 441]. Только через живую духовную связь и братскую любовь, утверждает писатель (в статье «Светлое воскресенье»), достижимо индивидуальное и общее нравственное пробуждение и обновление общественной жизни.
В странах Западной Европы Гоголь не усматривает перспектив к подлинной общности между людьми. Тем сильнее его упования на Россию, где «еще брезжит свет» и пока что видны пути и дороги «к спасенью», т.е. еще различима возможность иного – как мы назвали бы теперь – внебуржуазного развития. «Мы (русские. – А.Л.) еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму; еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя все, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней... еще нет у нас непримиримой ненависти сословья противу сословья и тех озлобленных партий, какие водятся в Европе и которые поставляют препятствие непреоборимое к соединенью людей и братской любви между ними» [Т. 8. С. 417]. Мысли Гоголя по этому вопросу очень важны для понимания и оценки не только общественно-политической, но и всей его мировоззренческой

 

 
 
– 133 –
 
позиции. В самой по себе идее внебуржуазного направления развития нет ни консервативности, ни реакционности, так же как этого нет и в идее братства между людьми. Гоголь выступает как великий гуманист своего времени, и гуманизм его не индивидуалистический, а коллективистский. Его суждение об отсутствии в России «непримиримой ненависти сословья противу сословья» небесспорно. Конечно, традиционное общество предполагает и требует для своей стабильности гармонию связей между сословиями, которые взаимно обусловливают друг друга и ни одно не существует без другого. В межсословных отношениях он выделяет лишь сторону согласованности, связанности «семейственными узами», т.е. патриархальным бытом, идеализированными отношениями любви между помещиками и крестьянами[19].

 

 
 
– 134 –
 
Что в русской общественной мысли нет противоположных направлений («озлобленных партий»), – это заблуждение, перечеркиваемое самим писателем в тех же «Выбранных местах» ламентациями о рознях («мутные события») и непримиримости. Воззрения его на этот счет не останутся без уточнений и корректив. Но заслуживает внимания другое.
Он относится к феномену братства не как к «событию» и не как к «состоянию», но как к способу возрождения, как динамичному принципу устремленности целого народа или нации к общественному, пусть неясно очерченному, идеалу. Для Гоголя братство – это духовно-нравственное прозрение и устремленность всех к лучшему будущему своего Отечества, это «прозрение прекрасного нового здания», которое дано увидеть сначала, как в зерне плод, поэтам или духоведцам, потом и другим людям. Покуда видение не созрело, мысли также еще только «глупые ребенки» и поспешно вырывающиеся, не выношенные слова кажутся бредовыми. Велика ли беда в том, что «нынешняя молодежь, бредя славянскими началами и пророча о будущем России» второпях несет вздор? Стоит ли косо смотреть на это общее условие пробуждения сознания? «И в еврейском народе, – напоминает Гоголь, – четыреста пророков пророчествовали... вероятно, наговаривали много лишнего, но тем не менее они слышали неясно и темно то же самое, что избранники умели сказать здраво и ясно» [Т. 8. С. 251].
Посредством знакомых современникам образов и символов, почерпнутых из Библии, писатель стремится выразить земные, и, как теперь принято говорить, актуальные общественные вопросы российской действительности. Он понимает братство как процесс национального пробуждения, сопровождающегося постепенным

 

 
 
– 135 –
 
осознанием общественных проблем. Решение их зависит от людей и должно приниматься с ясным сознанием, которое искусство призвано пробудить. «Всякое истинное русское чувство глохнет, и некому его вызвать! Дремлет наша удаль, дремлет решимость и отвага на дело, дремлет наша крепость и сила, – дремлет ум наш среди вялой и бабьей светской жизни... Стряхни же, – взывает Гоголь к поэту, – сон с очей своих и порази сон других» [Т. 8. С. 281].
Чудо Христова воскресения писатель превращает в символ грядущего возрождения России, пробуждения общих чувств, просветления народного духа. В этом для него современная разгадка новозаветного события, его мирской, этический, общественный смысл. Относительно празднования Светлого воскресенья автор «Мертвых душ» недвусмысленно отмечает, что не в «видимых знаках» дело, не в поцелуе, данном инвалиду, но в том, чтобы взглянуть в этот день на человека, «как на лучшую свою драгоценность», и связывает этот взгляд с гуманистическими устремлениями века, «когда мысли о счастии человечества сделались почти любимыми мыслями всех; когда обнять все человечество, как братьев, сделалось любимой мечтой молодого человека; когда многие и грезят о том, как преобразовать все человечество, как возвысить внутреннее достоинство человека... когда стали даже поговаривать о том, чтобы все было общее – и дома и земли» [T. 8. С. 410, 411].
Но трезво оценивая грозный натиск совсем иных тенденций – партикуляризации, эгоизма, обездушивания отношений между людьми, – Гоголь возлагает все большие надежды на религию как на последнюю опору своей мечты о братстве. В «Размышлениях о Божественной литургии» он выступает страстным борцом за свою заветную идею. «Если общество не совершенно распалось, если люди не дышат полною, непримиримой ненавистью между собою, то сокровенная причина тому есть Божественная литургия, напоминающая человеку о

 

 
 
–  136 –
 
святой, небесной любви к брату»[20]. Божественная литургия «нечувствительно» строит и создает человека, «равно действуя на все звания, на все сословия, от Царя до последнего нищего, всем говорит одно, одним и тем же языком: всех научает любви, которая есть связь всего общества, сокровенная пружина всего, стройно движущего жизнь всеобщую»[21].
Тема Божественной литургии входит в самый внутренний круг гоголевских религиозных воззрений. Проблема оцерковления жизни с исключительной силой была поставлена впервые в русской мысли XIX в. именно Гоголем. Он вплотную подошел к ней. Эта проблема стала основной для дальнейшей истории русской религиозно-философской мысли[22].
Православная церковь «как бы снесена прямо с неба для русского народа» и «одна в силах разрешить все узлы и недоумения и вопросы наши», одна способна «дать силу России» создать «согласную стройность» государственного организма; эта церковь создана для жизни, и надо, чтобы «ввели ее в нашу жизнь» [Т. 8. С. 246]. Таково теперь русло гоголевских размышлений. Жизнь должна быть оцерковлена. «Церковь наша должна святиться в нас... Мы должны быть церковь наша и нами же должны возвестить ее правду [T. 8. С. 245]. Но «мы»-то пока не такие, так что судя по «нас» и о церкви логично заключают, что она «труп». Поэтому оживотворение и упрочение ее жизненности зависит от «нас», от «нашего» образа жизни. Значит, не словесная защита нужна той церкви, какою она теперь существует, а нечто другое. «...Одна пропаганда – жизнь наша. Жизнью нашей мы должны защищать нашу церковь, которая вся есть жизнь; благоуханием

 

 
 
– 137 –
 
душ наших должны мы возвестить ее истину» [Т. 8. С. 246].
Неверно будет понимать, будто Гоголь призывает уместить всю церковную жизнь в светской или светскую жизнь загнать в церковь. «Римско-католические попы, – напоминает он о порочной практике такого рода, – именно оттого сделались дурными, что чересчур сделались светскими» [Т. 8. С. 247]. Надо соблюдать меру. В православии очерчены «законные и точные границы» в соприкосновениях духовенства со «светом и людьми». «Нет, это даже хорошо, что духовенство наше находится в некотором отдалении от нас» [Т. 8. С. 247]. По той же самой причине православному человеку нет надобности искать истинной жизни непременно в монастыре.
Братство в его наиболее духовной форме должно осуществиться сначала в церкви и через церковь – в миру. Если священники живут не так, как «повелел Христос», не способствуют, более того, препятствуют установлению братских отношений между людьми, а это явление Гоголь находит распространенным, – то не следует ли сделать радикальные выводы о таких священниках и о такой церкви? Исходный пункт его отношения к существующей реальной церкви – внутреннее принятие, но принятие критическое.
В отличие от Гоголя, для Белинского православная церковь «всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма... поборницею неравенства, льстецом власти, врагом и гонительницею братства между людьми» [Т. 8. С. 503]. Белинский не отвергает идеи братства, утвержденного на основе учения Христа, но это учение он отделяет от церкви и интерпретирует в духе лозунгов Просвещения и деятелей Французской революции. «Христа-то зачем Вы примешали тут, – возмущался критик в письме к писателю. – Что Вы нашли общего между ним и какою-нибудь, а тем более православною церковью? Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил


 
 
– 138 –
 
истину своего учения. И оно только до тех пор и было спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принципа ортодоксии»[23].
Итак, православная церковь не воплощает идеи братства, но Гоголь уверен, что должна воплощать, Белинский же указывает на принципиальную невозможность этого. Критик разумеет под православною церковью историческую, прошлую и настоящую, а писатель – грядущую и сверхисторическую церковь.
По вопросам о самодержавии, крепостничестве у того и другого расхождения такого же порядка. Гоголь рассуждает о власти государя в терминах долженствования, рассуждает о необходимости подчинения действий монарха высшей – божественной, а не личной воле, о его обязанностях заботиться о «спасении всех до единого, как бы о спасеньи своей собственной семьи», иначе его власть «явление бессмысленное» [Т. 8. С. 679]. На то он и государь, чтобы крепить в народе узы любви и семейной привязанности, мира и братства, вносить «примиренье во все сословия»; задача его – превратить государство в «стройный оркестр». Белинский же считает, что братство и крепостничество несовместимы: «Вы написали бы ему, –  пишет критик об адепте Гоголя, помещике, – что так как его крестьяне – его братья по Христе, а как брат не может быть рабом своего брата, то он и должен или дать им свободу, или хоть, по крайней мере, пользоваться их трудами как можно льготнее для них, сознавая себя, в глубине своей совести, в ложном в отношении к ним положении»[24]. Гоголь хорошо знает эту сторону дела и дает советы помещику именно в таком духе [см.: T. 8. С. 492, 493]. Считая братство критерием оценки прочих отношений в обществе, мерилом их истинности, писатель подводит к тому, чтобы люди сами судили и делали выводы о существующих отношениях. Опыт Французской

 

 
 
– 139 –
 
революции был уже налицо. В знаменитой триаде ее лозунгов братство стояло на последнем месте, а в ходе событий вовсе выпало и забылось.
Почему Гоголь, искатель правды, какой бы горькой она ни была, не ставил вопроса об уничтожении института крепостничества? Почему он сумел проникнуть в слой отношений, более глубокий, чем тот, где чинят издевательства и произвол над живыми людьми, сумел обнажить жизненный срез, где идет торг самими душами (даже душами умерших), и не показал, не выставил на суд нечто более ощутимое и очевидное, возмущающее ум и совесть, – крепостное право? Но что шире: Россия или крепостное право в России? Что чем объемлется и что чему подчинено? И что чему должно быть подчинено? Что – подсистема, а что – целостная система с ее культурой, историей, традициями, с ее нравственными нормами, которые сами по себе противятся отклонению от них, противоборствуют социальной несправедливости и угнетению? Было бы весьма грубым извращением представлять дело так, что основу существующего социального строя Гоголь защищал будто бы во имя классово-эгоистических интересов. Он полагал, что разрушение какого-либо элемента системы повлечет за собой разрушение и всего устройства, и нет гарантий, что это не приведет к хаосу или приведет к замене устройством более свободным и разумным[25].







Примечания


[1]Гоголь Н.В. Размышления о Божественной литургии // Наше наследие. 1990. № 5. С. 50.
[2]См.: Гиппиус В.В. Гоголь. С. 169. Еще раньше М.Гершензон решался настаивать на том, что религиозность Гоголя практически не отразилась в его «Выбранных местах»: «Где же религия Гоголя, в чем заключается «религиозная драма», о которой столько говорят? Я нигде не нашел ее следов» (Гершензон М. Исторические записки. М., 1910. С. 88).
[3]Е.И.Анненкова убедительно доказала это на примере сравнения 1 и 2 редакций повести «Портрет»: «Во второй редакции собственно христианские мотивы явно усечены, сжаты, на первый план вынесено именно творчество, но творчество, вобравшее в себя те начала веры, которые способны противостоять антихристову началу в мире и утвердить созидание» (Анненкова Е.И. Гоголь и декабристы. М., 1989. С. 87).
[4]См.: Гоголь Н.В. Размышления о Божественной литургии. С. 46.
[5]Матф. 5,24; Первое посл. Иоанна Богослова 4,20 Гоголь приводит в «Размышлениях о Божественной литургии».
[6]Там же. С. 51.
[7]О своеобразном «протестантизме» Гоголя см.: Т. 8. С. 297, 299, 300; 338, 341, 341–345; 461; Т. 13. С. 214 и в других местах.
[8]Странным образом письмо «Напутствие», откуда приведен данный отрывок, редакторы Полного собрания сочинений Гоголя отнесли к числу таких писем, которые «проникнуты настроением религиозной покорности и выражают реакционную мысль о смирении как высшей добродетели» (T. 8. C. 789).
[9]Гоголь Н.В. Размышления о Божественной литургии. С. 45, 46.
[10]Не многим известно, что в «Мертвых душах» заключен не только поэтический, но и религиозный «опыт», что поэма есть плод и художественного, и молитвенного вдохновения. Каждый раз работу над нею Гоголь начинал молитвой: «Боже, соприсутствуй мне в труде моем, для него же произвел меня в мир, да, свершая его, пребуду весь в Тебе... верю, яко и сие самое дело рук моих, над ним же работаю ныне, не от моего произволения, но от святой воли Твоей. Ты поселил во мне и первую мысль о нем; Ты и возрастил ее; возрастивши и меня самого для нее; Ты же дал силы привести к концу Тобой внушенное дело, строя все спасенье». – Цит. по: Мочульский К.В. Духовный путь Гоголя. С. 67.
Мы видим также, что стремление к объективности при создании произведения (независимости его от личного «произволения») у Гоголя не меньше, чем у стремящегося к ней натуралиста или интеллектуала.
[11]Розанов В.В. О сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира. С. 561.
[12]Гоголь Н.В. Размышления о Божественной литургии. С. 53, 54.
[13]Понять христианское преломление гоголевского смеха помогает творчество философа-аскета первых веков нашей эры – Исаака Сирина, с произведениями которого Гоголь познакомился в Оптиной пустыни. Исаак Сирин трактует духовные радости и веселия с точки зрения постепенного совершенствования человеческой души, возрастания ее в добродетелях. Уже в молитве полагается такое движение, в котором «сердце с радостью источает слезы». Веселие достигается не одними избранными и не в далеком будущем, а возможно и доступно сейчас, – обращение к миру «Верховной красоты» способно «озарять ум светом веселия и утешения», нужно только «всегдашнее погружение» в писания подвижников жизни (Творения Исаака Сирина. Изд. 3-е. С.-Пос., 1911. С. 303, 311, 342, 357).
[14]«Отталкиваясь от «подземного», отрицательного по своему влиянию на душу скоморошества глумотворцев-просмешников, как звали их на Руси, и оставляя внизу розановское хихиканье об «исподнем», пирамида его значений выходит на поверхность, где, меняя знак на положительный, восстанавливает свое достоинство в горьком смехе гонимого пророка, о котором гласит надпись на гоголевском надгробии, и подымается далее все выше и выше к веселью и радости созерцающих град «вечной красоты» подвижников добра и правды на земле» (Носов В.Д. «Ключ» к Гоголю. С. 119).
[15]Опубликовано в извлечениях Б.Бессоновым: Новые автографы русских писателей // Русская литература. 1965. № 3. С. 198.
[16]Примечательно, что героя II тома «Мертвых душ» Хлобуева, человека в общем светского, сила обстоятельств – внешних и внутренних – побуждает идти работать на церковь, послужить вере, – нет, не уходом в монастырь, не расставанием с мирской жизнью, – он примется за богоугодное дело: будет собирать пожертвования на строительство храма. А из храма после божественной литургии растекутся верующие, чтобы с Богом в душе на «своих местах» претворять свой долг.
[17]См.: Мережковский Д.С. Гоголь: Творчество, жизнь и религия. С. 157.
[18]А что человек? Его значенье высоко: ему определено стать выше ангела небесного, любовью пострадавшего за нас Христа» [Т. 14. С. 216]. «Россия все мне становится ближе и ближе. Кроме свойства родины, есть в ней что-то еще выше родины, точно как бы это та земля, откуда ближе к родине небесной» [Т. 14. С. 203–204].
[19]В статье «Русский помещик» Гоголь соглашается, что прежние узы, связывающие помещика и крестьянина, исчезли, но полагает, что их все же можно, желательно и должно возродить: «Припомни отношения прежних помещиков-хозяинов к своим мужикам: будь патриархом, сам начинателем всего и передовым во всех делах, – советует он помещику. – Заведи, чтобы при начале всякого общего дела, как то: посева, покосов и уборки хлеба, был пир на всю деревню, чтобы в эти дни был общий стол для всех мужиков на твоем дворе, как бы в день самого светлого воскресенья, и обедал бы ты сам вместе с ними, и вместе с ними вышел бы на работу, и в работе был бы передовым, подстрекая всех работать молодцами...» (T. 8. C.324). Со временем внимание Гоголя к крестьянскому быту становится более заостренным и настороженным. Герой II тома «Мертвых душ» Муразов проявляет, по-видимому, собственную гоголевскую озабоченность и заинтересованность положением этого сословия: «...Узнаете на месте все; как там живут мужички, где побогаче, где терпят нужду и в каком состоянье все. Скажу вам, что мужичков люблю оттого, может быть, что я сам из мужиков. Но дело в том, что завелось меж ними много всякой мерзости. Раскольники там и всякие бродяги смущают их, против властей их восстанавливают, против властей и порядков, а если человек притеснен, так он легко восстает... уж тут толку не будет – только ворам пожива».
[20]Гоголь Н.В. Размышления о Божественной литургии. С. 54.
[21]Там же. С. 54.
[22]См.: Зеньковский В.В. Русские мыслители и Европа. Париж, 1955. С. 44–45.
[23]Белинский В.Г. Полн. собр. соч. М., 1956. Т. 10. С. 214.
[24]Там же. С. 215.
[25]В.В.Розанов приводит обращенный однажды к нему и поразивший его вопрос: «Ты свободен. Но какое мне дело до того, что ты освободился от ярма, если ты не сумеешь объяснить, для чего или для кого ты стал свободен?» (Розанов В.В. Купол храма // Религия и культура. М., 1990. T. 1. C. 455).