Институт Философии
Российской Академии Наук




  Глава II. Нравственное воззрение.
Главная страница » » Лазарева А.Н. Духовный опыт Гоголя. М.: ИФ РАН, 1993. » Глава II. Нравственное воззрение.

Глава II. Нравственное воззрение.

 
 
– 58 –
 

ГЛАВА II

НРАВСТВЕННОЕ ВОЗЗРЕНИЕ

 

§ 1. Этика долга

 
Этическую ступень в развитии мировоззрения Гоголя как самостоятельную, отличную от эстетической, имеет смысл выделить постольку, поскольку в решении как нравственных, так и эстетических проблем этический подход становится определяющим. Писатель выдвигает требование создания нравственно-прекрасного (а не просто прекрасного) творения, оценивает произведение в категориях добра, общественной полезности. С переходом от эстетической к этической ступени предмет художественного познания и воспроизведения – жизнь – остается для писателя тем же, но анализируется с иной точки зрения. Поприще писателя должно определяться, как ему теперь представляется, общим человеческим призванием, назначением человека как нравственного существа. В «Авторской исповеди» Гоголь уже не утверждает категорически, что его высшее призвание – быть писателем. Он вспоминает, что в юности, когда задумывался о будущем, мысль стать писателем «не всходила на ум» ему, пленяли мечты об известности, в которых со временем укреплялась и вытесняла тщеславие идея служения общему благу.
Служение Гоголь понял тогда как «службу государственную». Но протекли годы («и трудов, и опытов, и размышлений») и он составил себе более возвышенное, идеализированное понятие служения как «жизненного поприща», на котором можно было бы наилучшим образом применить свои способности. И Гоголь решил, что «на всяком месте» можно сделать много доброго, если

 

 
 
– 59 –
 
деятельность проникнута верностью долгу, преданностью нравственному идеалу, любовью к человеку, к родине, которой можно быть полезным и в литературном деле: «Словесное поприще есть тоже служба» [Т. 14. С. 34].
Автор «Петербургских повестей» принял следование долгу как безусловный нравственный императив, определяющий всякую человеческую деятельность, как высший закон, «которого не может стеснить или остановить никакая власть» [Т. 8. С. 461]. «Долг – святыня, – писал он, – человек счастлив, когда исполняет долг. Так велит долг, говорит он, и уже покоен» [Т. 9. С. 24]. Гоголь конкретизирует условия осуществления долга, который «нельзя исполнять на воздухе: нужно для того стоять хоть на каком-нибудь земном грунте» [Т. 3. С. 461]. Он имеет в виду общественно определенное место человека в социуме: поприще или должность. В реальной жизни отношение к обязанностям на службе слишком уж часто не соответствует возвышенному представлению о долге и обращается во зло. Причину этого люди усматривают в чем угодно, только не в самих себе. Между тем куда ни обратишься, видно, что «виноват применитель, стало быть, наш же брат», потому что редко кто «положил самому себе в непременный закон – служить земле своей, а не себе», помня, что «взял место» для счастья других [Т. 8. С. 290].
В соответствии с этим представлением писатель пытается раскрыть структуру российского общества (фрагмент «О сословиях в государстве»). Первое лицо в государстве – монарх. В его власти устанавливать аристократическую или демократическую форму правления, он – господин и «отец» для своих подданных. Первая из ипостасей – деспотизм, своеволие, насилие, угнетение – это то, каким монарх бывает, но каким не должен быть, то, что противоречит его назначению, его истинной сущности, которая совсем иная и согласно которой он «должен отречься от себя и от своей собственности, как монах, его пищей должно быть одно

 

 
 
– 60 –
 
благо его – счастие всех до единого в государстве» [T. 8. С. 490–491].
Гоголь, призывавший в «Выбранных местах» к ответственности каждого члена общества за свое дело, имел определенные основания недоумевать, когда Белинский обвинил его в лести царю и правительству: «Как мне защищаться против ваших нападений, когда нападенья невпопад? Вам показались ложью слова мои государю, напоминающие ему о святости его званья и его высоких обязанностей. Вы называете их лестью» [Т. 13. С. 437]. Но еще важнее для характеристики его позиции попытка отвести от себя упреки в «похвальной песне» правительству: «Я нигде не пел, – возражал Гоголь. – Я сказал только, что правительство состоит из нас же. Мы выслуживаемся и составляем правительство. Если же правительство огромная шайка воров, или, вы думаете, этого не знает никто из русских?» [Т. 13. С. 438]. И он пишет о том, каким надлежит быть монарху, а не каков есть или каким бывает, о его долге, «высшем значеньи». Он рассматривает не правовую сторону обязанностей и значенья государя, а нравственную. Если государь – только высший чиновник в государстве, то между ним и народом, полагает писатель, устанавливаются превратные отношения.
Народ представлен у Гоголя гражданами, но лишь постольку, поскольку они входят в сословия. Гражданин в государстве является таковым отчасти непосредственно, преимущественно же – через принадлежность к своему сословию. И в этом раскрывается подлинный смысл гоголевской идеи исполнения долга «на своем месте». Компонентом нравственного воспитания должно стать культивирование чувства причастности к определенному «месту»: «В воспитанье человека, с самого начала, должны войти обязанности того сословия, к которому он принадлежит, чтобы он с самого начала почувствовал, что он гражданин и не без места в своем государстве» [Т. 8. С. 492]. Сословное деление на помещиков и

 

 
 
– 61 –
 
крестьян, отношение зависимости между ними Гоголь признает «разумным» и нравственным началом: «Право над другими, если рассмотреть... в основании, основано на разуме» [Т. 8. С. 492]. Мы узнаем, что крепостные в сущности являются жертвами благородства и заслуг «цвета населения»: «В награду за доблести, за испытанную честную службу даются ему (дворянину. – А.Л.] в управленье крестьяне, даются ему, как просвещеннейшему... в предположении, что такой человек, кто лучше других понял высокие чувства и назначение, может лучше править...» [Т. 8. С. 492].
Однако указание на то, «как было» или «как повелось» совсем еще не означает для Гоголя, что так и «следовало бы быть». В Театральном разъезде после представления новой комедии» герой пьесы подчеркивает разделительную грань между сущим и должным в вопросе о наградах: «Нет, по мне, кто не в силах быть благородным без поощрения – не верю я его благородству; не стоит гроша его мышиное благородство» [Т. 5. С. 149]. Логично предположить, что носитель такой морали должен отрицать и награды душами, а значит и крепостное состояние, которое у Гоголя не есть главный предмет рассмотрения (как в социальном, правовом и политическом критицизме у Белинского в 40-е годы), а является частью нравственной проблематики[1]. Причину

 

 
 
– 62 –
 
угнетенного положения крестьян писатель усматривает не в социально-экономическом строе российского общества, а в забвении помещиками своего долга перед крестьянами, обязанности заботиться не о своем, а об их благосостоянии. Он напоминает, какими им надлежит быть. Помещики обязаны пресекать в своей среде того, кто жесток и несправедлив, так как «он делает им всем пятно... Дворянство должно быть сосудом и хранителем высокого нравственного чувства всей нации, рыцарями чести и добра, которые должны сторожить сами за собою» [Т. 8. С. 493]. Гоголь страстно верил в возможность и способность этого сословия исполнить долг перед крестьянами. В слове, обращенном к дворянам, у него слышится предвосхищение позднейшей народнической идеи «возвращения долга» народу: «Разве не для того получили мы лучшее перед ним (крестьянином. – А.Л.) образование, чтобы быть ему вожатым и привести его к лучшему?» [Т. 12. С. 169].
Гоголь – сторонник воссоздания идеализированных «исконных» отношений помещика к крестьянам в противоположность отношениям «фальшивым», которые образовались во время «позорной беззаботности» господ о своих поместьях, переданных в руки «наемников и управителей». Он выступает за отечески-покровительственные отношения. Такую же форму отношений он пропагандирует для начальников к подчиненным в чиновнической среде. Таким образом, им противопоставляются две системы отношений во всяком управлении: одна основывается на нравственно-семейных связях патриархального типа, предполагающих доверие к исполнителю должности и заботы о нем; другая – на бюрократических,

 

 
 
– 63 –
 
формальных отношениях, устанавливающихся там, где существует недоверие и взаимная отчужденность между людьми, процветают корысть, эгоизм, жульничество и взятки, не устраняемые системой регламентации [см.: Т. 8. С. 358–362, 451].
Гоголь негодует на «бесчестных плутов, продавцов правосудья и грабителей, которые, как вороны, налетели со всех сторон клевать еще живое наше тело и в мутной воде ловить свою презренную выгоду» [Т. 8. С. 361]. Его ошеломляет «вихрь запутанностей», которые отняли почти у каждого простор делать добро и приносить истинную пользу своей земле. Гоголь – не холодный, сторонний наблюдатель, а живой соучастник событий, переживающий все, что совершается в жизни, как свое личное. Отсюда – чувство стыда и вины за пороки в социальной действительности и принятие на себя ответственности за все. Четкое различение «должного» и «существующего» у Гоголя поможет понять, как среди горестных переживаний и отчаяния от положения дел в Отечестве появляется иной душевный настрой. Подавленное состояние сменяется душевным подъемом, с юных лет знакомым Гоголю по пушкинскому «Пророку», и побуждением к интенсивной деятельности. Россия представляется ему теперь необъятным поприщем дел и свершений, исполненных возвышенного смысла и значения.
В шкале ценностей у Гоголя заключены моменты, трудно поддающиеся однозначному толкованию. Пафос духовного возрождения и национального обновления сочетается с идеей укрепления традиционных основ жизни. Его художественные произведения часто использовали для осуждения и отвержения тогдашних социальных порядков. Сам же он полагал, что люди, склонные их отвергать, не только не превзошли эти порядки в идее, но и не возвысились до них: высокопарно осуждают принципы общественного устройства, еще недостаточно полно освоив их, не поняв в существе.

 

 
 
– 64 –
 
В неотправленном письме Белинскому Гоголь разъясняет, что в его произведениях насмешки были не над коренными государственными установлениями, а над «извращеньем, над уклоненьями, над неправильными толкованьями, над дурным приложеньем» [Т. 13. С. 436]. Идея Гоголя состояла в том, чтобы возвратить всякую должность в ее «законный круг», т.е. сообразовать «с первообразом ее, который уже почти вышел у всех из головы» [Т. 8. С. 354]. Прежде чем возмущаться системой должностей и званий, выработанных мудростью веков, историческим развитием, нужно осознать, считал он, достойны ли сами люди (вспомним персонажей «Ревизора») своих «мест» в социуме. В «Переписке» вопрос ставится даже резче, используется оборот: «подлец перед своей должностью». Потому ли реальное положение дел в обществе не соответствует идее существующего порядка, что он перезрел, или потому, что люди не приложили достаточно усилий, чтобы осуществление его было сообразно сущности? Ответ Гоголя однозначен: нужно определить каждому, как быть ему на «собственном» месте и как на нем «исполнять» все в соответствии с нравственным законом. Человеку нужно дорасти до собственной должности и для этого необходимы величайшие нравственные усилия от каждого. Гоголь рельефно выражает эту мысль: «Каждый из нас опозорил до того святыню своего званья и места (все места святы), что нужно богатырских сил на то, чтобы вознести их на законную высоту» [T. 8. С. 291–292].
Критики идеи привязанности человека к «месту» или сторонники высвобождения его от уз средневеково-феодального строя сводят этот вопрос прежде всего к крепостной зависимости, к прикрепленности крестьянина к земле и помещику. Для Гоголя такой подход был бы слишком узок, тесен, односторонен, слишком социологизирован или слишком смещен в политико-правовую сферу. Для него здесь заключен в первую очередь вопрос этики и в ней он должен получить свое основное

 

 
 
– 65 –
 
решение. Таково было в то время убеждение многих людей, придерживающихся даже антикрепостнических настроений. В данном отношении взгляд Гоголя достаточно проясняется соответствующими размышлениями по этому вопросу В.Ф.Одоевского: «...Человек не должен ни создавать для себя сам произвольно какой-либо деятельности, ни отказываться от той, к которой призывает его сопряжение обстоятельств его жизни. Если б это правило исполнялось всеми, то каждый человек был бы если не на своем месте, то, по крайней мере, исполнял бы свое дело жизни по мере сил своих, а из суммы отдельных усилий каждого человека в сфере, образуемой общею деятельностью всего человечества, произошло бы нечто более стройное, нежели то, что существует доныне в мире»[2].
Гоголь также считал, что дело в «применителе», в отдельном человеке. При всей консервативности политического подхода к устройству общества его взгляд в известном смысле соответствует духу традиционных лозунгов крестьянских бунтов и восстаний в России – против плохого царя и плохих помещиков, за хорошего царя и хороших помещиков. Писатель бессознательно идеализирует распространенное чаяние: не заменить существующую государственную и общественно-политическую структуру, а улучшить ее. Он хочет внешнее насилие преобразовать во внутреннее, практическую борьбу против социального гнета обратить в борьбу против собственных недостатков. Социально-политические задачи он переводит в моральный план, общественные недуги делает болью души, гнев, направлявшийся вовне, обращает внутрь, превращая его в недовольство собой и в мучение совести. «..В одном только случае может быть справедливо наше неудовольствие, – полагает он, – когда оно обращается не против кого-либо другого, а против

 

 
 
– 66 –
 
себя самого, против собственных мерзостей и против собственного неисполненья своего долга» [Т. 12. С. 297–298].
Во французской модели переустройства общества, сконструированной в теориях просветителей, идейно подготовивших буржуазную революцию, он усматривает нивелирование лиц, приравнивание всех к посредственности, так что в общественной жизни задают тон люди «неизвестные», «сброд», стаскивающий с престола короля и уничтожающий все благородное, низводя его до своего уровня, принимаемого за общую норму. Гоголь намечает иное решение: «Будем отправлять по совести свое ремесло. Тогда все будет хорошо, и состоянье общества поправится само собою» [Т. 13. С. 444]. Ведь общество складывается из «единиц» (индивидов), поэтому необходимо каждой «единице» исполнить свою должность, т.е. осуществить свое особое назначение.
Попытка развития такой концепции ведет к неожиданному следствию – к глубинному преобразованию «земного гражданства» и всего сословно-бюрократического строя. Что это за монарх, который должен «отречься от себя и от своей собственности»? Что это за помещик, который должен нанимать крестьянина, как «вольного», да еще заботиться о его благополучии пуще, чем о своем? Что это за крепостной, которого помещик опекает как отец родной? Гоголь – противник насильственных социальных действий, его программа преобразований мирная и рассчитана на личное начинание, на инициативу каждого... «В этом много значит государь, – считает писатель. – С государя у нас все берут пример. Стоит только ему, не коверкая ничего, править хорошо, так и все пойдет само собою. Почем знать, может быть, придет ему мысль жить в остальное время от дел скромно, в уединении, вдали от развращающего двора, от всего этого накопленья. И все обернется само собою просто. Сумасшедшую жизнь захотят бросить. Владельцы разъедутся по поместьям, станут заниматься делом.

 

 
 
– 67 –
 
Чиновники увидят, что не нужно жить богато, перестанут красть. А честолюбец, увидя, что важные места не награждают ни деньгами, ни богатым жалованьем, оставит службу» [Т. 13. С. 444].
Крепостной строй – это не только экономическое и социально-политическое, но и психологическое состояние. Щупальца его завладевают душами людей. Постыдно то, что духовное закабаление, пронизывающее все слои общества, не сознается как позорное, а принимается за нормальное состояние. Идею крепостничества (прикрепление человека к «месту») Гоголь доводит до крайности. Он настаивает на закрепощении человека не принуждением извне, но по собственному согласию, настаивает на сознательном самозакрепощении и предаваться этому рекомендует с радостью и любовью. Человек должен стать, по Гоголю, сам себе крепостник. Но эта самая последняя форма закабаления – насилия внутреннего и духовного – есть вместе с тем начало власти человека над собой, начало внутренней свободы и самостоятельности. Следующий этап – борьба человека с крепостником в себе самом, со своей крепостнической (и – оборотная сторона того же – холуйской) натурой.
Писатель чувствовал, что служение «на своем месте», не формальное, а «всем сердцем и всеми силами», приведет в столкновение совесть (ведь служить требуется по совести) с целью и задачами деятельности на том «месте», без прикрепленности к которому, согласно его же представлениям, «невозможно» исполнить свой долг, свое человеческое назначение. Чтобы подчиняться больше правильно понятому долгу, чем властям, человеку пришлось бы вступать в конфликт со своей (заданной ему традиционным распределением функций) социальной «ролью» и выходить за ее границы. У Гоголя это происходит на поприще наиболее свободном – на писательском, – что же говорить о «служении» на «местах» более стесненных? Помещик без поместья, чиновник без «места», он поучает, каким должен быть помещик,

 

 
 
– 68 –
 
чиновник, каким – монарх на своем месте. Владелец тощего чемодана, он поучает, как стать хорошим хозяином; дворянин-скиталец, он поучает других, как важно каждому быть на своем «месте». Хочет женщина действовать на общественном поприще, закрепленном за мужчинами, – остановись! Знай свое место жены, хранительницы домашнего очага и уюта! «Мужья не позволили бы себе и десятой доли произведенных ими беспорядков, если бы их жены хотя сколько-нибудь исполняли свой долг!» [Т. 8. С. 224]одной стороны, вполне традиционная идея – «прикрепить» человека к установленному веками и обычаем «месту» в социуме. С другой – Гоголь благословляет женщину на многостороннюю деятельность в общественной сфере. В одном из писем он определяет жене губернатора общественную деятельность «всюду, на каждом шагу» [Т. 8. С. 309]. Гоголь высказывается в подобных советах, строго говоря, не как литератор, занимающийся «своим делом». Он заступает чужое «место», моралиста ли, политического ли мыслителя, но явно не «свое», и вместе с тем убеждает, что в этом и есть корень всех зол в обществе: «Всякому теперь кажется, что он мог бы наделать много добра на месте и в должности другого, и только не может сделать его в своей должности» [Т. 8. С. 225]. Мы ничего не поймем в возникающем здесь логическом парадоксе, если не откажемся от попыток подвести содержание мыслей Гоголя под грубые рубрики, скажем, «охранительной идеологии» в противоположность «ниспровергающей» или же «консервативной» в противоположность «прогрессивной», так же как не сможем найти объяснения из констатации двойственности «апофеозы» и «анафемы» в его взглядах. Например, в идее служения, самоотдачи должно для постороннего взгляда заключаться самоотчуждение личности, обезличение, которое так и напрашивается быть подведенным под «консервативный» взгляд и в упрек Гоголю. Но углубляясь в этот вопрос, Зеньковский приходит к выводу, что

 

 
 
– 69 –
 
идея служения подразумевала отыскание своего пути, позволяющего наилучшим образом использовать свои способности ради «общего дела». С тем, собственно, в молодости Гоголь и приехал в Петербург. У него была глубокая потребность включиться в какое-то определенное занятие, в такое, в котором можно было бы обрести самого себя. В его идее служения заключалось стремление проявить, реализовать себя. Здесь действовал мотив самостоятельности, самоутверждения[3]. Это явно не «консервативная» установка.
Феодальное распределение мест, социальных ролей и функций Гоголь обосновывает не с феодальной точки зрения. Он оперирует по отношению к крепостному строю заостренными против него категориями. Предмет его интереса – «нынешний» русский человек «во всех сословиях, на всех местах» [Т. 13. С. 363–364] и каков вообще «современный человек». Гоголь хочет «знать душу его» [Т. 13. С. 306], знать человека вообще, в абстракции от принадлежности к сословию. Но такое понятие « абстрактного человека» характерно для раннебуржуазной идеологии.
Апелляция к сознанию каждого человека независимо от его социального положения, к самосознанию, к деятельности на общую пользу, к усовершенствованию себя в своем деле, внимание к общей (помимо сословной) природе человека, энтузиазм к индивидуальному и общему прогрессу, призыв к духовному, человеческому, национальному возрождению и к всеобщей активности, обращенной на единую цель, на осуществление гуманистических идеалов, – все это составляет круг устремлений и идей раннебуржуазной эпохи. Категориями патриархально-романтической идеологии Гоголь пользуется в целях освещения и критики буржуазных отношений, а категориями антифеодальной буржуазно-просветительской (самостоятельность личности, гражданственность,

 

 
 
– 70 –
 
просвещенность, разум) – для истолкования феодальных отношений и возведения их к «высшему совершенству», к идеальной «чистоте». Здесь осуществляется встречная или двойная рефлексия. Уже было показано функционирование художественной рефлексии, направляющей деятельность внутрь. Внутренняя рефлексия у Гоголя действует и как способ нравственного пробуждения и духовного возвышения. Это можно проследить по предлагаемому им «царскому пути» просвещения, нацеленному на то, чтобы, «всех разбудивши, вооружить каждого из нас тем высшим взглядом на самого себя, без которого невозможно человеку разобрать, осудить самого себя и воздвигнуть в себе самом ту же брань всему невежественному и темному, какую воздвигнул царь в своем государстве; чтобы потом, когда загорится уже каждый этою святою бранью, и все придет в сознанье сил своих, мог бы также один, всех впереди, с светильником в руке, устремить, как одну душу, весь народ свой к тому верховному свету, к которому просится Россия» [Т. 8. С. 257]. Вполне логично завершено было это размышление Герценом: «Времена Петра, великого царя, прошли; Петра, великого человека, уже нет в Зимнем дворце, он в нас»[4].

 

 
 
– 71 –
 

§ 2. Отношение к просвещению

 
Просветительский энтузиазм играет огромную роль в гоголевской концепции нравственного преобразования. Моральная проповедь, вытекающая из художественной исповеди, перерастает в своеобразное просветительство. Гоголь понимает просвещение прежде всего как путь нравственного воспитания и совершенствования человека и общества. «Сила влияния нравственного выше всяких сил» [Т. 8. С. 460]. Религию, с которой просветители (не только атеистического направления) вели борьбу, он интерпретирует так, чтобы она могла служить выполнению той же задачи. Поэтому и евангельские заповеди выступают у него в тесной связи с делом воспитания и совершенствования души человека. Вне этого конкретного применения они, как и абстрактные лозунги Просвещения, представляются Гоголю малоценными. Уроки морали должны преподноситься, полагает он, не в том обширном смысле, в котором повторяется слово: «Не кради, соблюдай правду, или: помни, что твои подчиненные люди такие же, как и ты», но с разъяснением того, «как именно не красть» и т.д., иначе искусство морали останется таинством, известным немногим, выполнение ее требований – лишь слепым послушанием, и поступки будут лишены самостоятельности. Католическая церковь стремится закрепить такое разделение: предполагается, что паства не способна и не должна возвышаться до самостоятельных убеждений и поступков, не может распознать их смысл и нуждается в указаниях и поучениях, что есть правое, что долг, что добро и что зло, словом, нуждается в руководстве священника. В просветительской идеологии в светской форме воспроизводится аналог указанному отношению между просвещенным, который обладает знаниями, и непросвещенными. Общество, по представлению просветителей, резко разделяется на просветителей – носителей, хранителей и распространителей знаний – и просвещаемых.

 

 
 
– 72 –
 
Одни не нуждаются в просвещении, они «имеют» его, другие не могут стать до конца просвещенными и нуждаются в наставничестве. Гоголь пытается преодолеть эту модель разделенности – и для христианской общины, и для гражданского общества – тем, что одной из сторон этой разделенности придает характер всеобщности: все должны быть учениками на своем жизненном пути и в религиозном, и в нравственном отношении; не должно быть пункта в ходе нравственного и религиозного обучения и совершенствования для человека, где он мог бы счесть свое образование и воспитание завершенным.
Гоголь выступает против узкого понимания становления светского человека просвещенным: ошибочно мнение, что с получением школьного образования человек выходит из непросвещенности; даже становясь наставником и учителем, полагает он, человек должен оставаться учеником и учиться. Поприщу ученичества Гоголь придает широкие масштабы: оно должно начинаться в религии, но не должно ограничиваться ею. В ней человек «постигает всю чудную сладость быть учеником. Все становится для него учителем; весь мир для него учитель: ничтожнейший из людей может быть для него учитель. Из совета самого простого извлечет он мудрость совета; глупейший предмет станет к нему своей мудрой стороной, и вся вселенная перед ним станет, как одна открытая книга ученья» [T. 8. С. 265–266]. Ученичество имеет для писателя смысл непрестанного совершенствования, самосовершенствования. Опыт исправления собственных недостатков подсказывает ему, что «трудно помышлять об устроении души другого, когда собственная душа не устроена» [Т. 12. С. 225]. Он хочет устремить всех – и просвещаемых, и просветителей – на путь самопросвещения, осознания необходимости самому давать себе наставления, «советуясь со своей совестью», размышлять и поступать самостоятельно как в религиозных, так и в светских вопросах.

 

 
 
– 73 –
 
Гоголь, как и Белинский, приверженец просвещения, но каждый из них понимает его по-своему; каждый обвиняет другого, что тот взялся не за свое дело. Критик считает, что дело писателя – художественное творчество. Но нужно иметь в виду, что русская литература была «кафедрой», с которой раздавалось учительское слово. У Гоголя учительское слово чувствуется особенно сильно. И при всем том он совершает двойное покушение на сферу просветительства: субъекта просвещения он призывает дообразовываться, приглашает поучиться – у кого! – у простых людей; объекта просвещения хочет научить мыслить и действовать самостоятельно. Что же остается делать просветителю? Замысел, однако, состоит в том, чтобы отменить не просветительство вообще, а «отработанную» его форму.
К превратным следствиям неразвитого просвещения, или «полупросвещения», Гоголь относит типы комедии Грибоедова «Горе от ума». Его тревожит, что эта «болезнь» может распространиться от чиновников на крестьянство. Вообще вопрос о просвещении низших слоев народа, особенно крестьян, он не обсуждает с точки зрения распространения грамотности: фамусовское общество грамотно, но лучше ли оно от этого нравами по сравнению с безграмотным крестьянством? За такую постановку вопроса Белинский назвал Гоголя апостолом невежества. Но писатель выступает не против грамотности, а против извращенного приобщения к ней. «Мысль, которая проходит сквозь всю мою книгу, – разъясняет Гоголь свою позицию, – есть та, как просветить прежде грамотных, чем безграмотных, как просветить прежде тех, которые имеют близкие столкновения с народом, чем самый народ, всех этих мелких чиновников и власти, которые все грамотны и которые между тем делают много злоупотреблений... Народ меньше испорчен, чем все это грамотное население» [Т. 13. С. 445–446].

 

 
 
– 74 –
 
Писателя не удовлетворяет односторонне интеллектуальный характер просвещения. «Ум идет вперед, – считает он, – когда идут вперед все нравственные силы в человеке, и стоит без движенья и даже идет назад, когда не возвышаются нравственные силы» [Т. 8. С. 414].
Автор «Выбранных мест» отвергает те учения, согласно которым моральное зло является продуктом необразованности и невежества. Критикует наивные представления, будто рост образования и опора на интеллект ведут к искоренению злых побуждений. «Поразительно: в то время, когда уже было начали думать люди, что образованьем выгнали злобу из мира, злоба другой дорогой, с другого конца входит в мир, – дорогой ума» [Т. 8. С. 414].
Стержень просвещения, по Гоголю, составляет не абстрактный ум, а нравственность. Просветить значит «воздвигнуть» душу к добрым поступкам: «Просветить не значит научить, или наставить, или образовать, или даже осветить, но всего насквозь высветлить человека во всех его силах, а не в одном уме, пронести всю природу его сквозь какой-то очистительный огонь» [Т. 8. С. 285]. Как отвратить появление морального насилия со стороны просветителя и морального иждивенчества у просвещаемого? Если вам случится «воздвигнуть дух» человека, старайтесь не о том, чтобы сделаться ему нужной и необходимой, советует Гоголь, но о том, чтобы он не имел в вас нужды, «старайтесь возвести его к нему самому, к его собственной самостоятельности». А это уже совсем иная направленность, чем образ действия католических попов, которые «доводят человека до нерешительности и бессилия ребенка и стараются только о том, чтобы показать, что они нужны».
Вполне отдавая себе отчет в том, что система патернализма превращает человека в пожизненного школяра в вопросах морали, разумности, справедливости, Гоголь все же не разделяет стремление к ее разрушению и упразднению, а намерен активизировать ее нравственный

 

 
 
– 75 –
 
потенциал, использовать ее возможности в деле воспитания и духовного возрождения человека. Его подкупают патриархальные отношения, в отличие от формально-бюрократических, своею доверительностью, благосклонностью, добросердечностью.
Точка зрения недоверия проще. С нею обычно подходят к героям «Мертвых душ», сомневаясь, что нравственные струны в них когда-либо способны зазвучать. Считать так – надежнее, удобнее. Белинский не верит, что к помещику можно взывать как к нравственному существу. Нет. Он – не иначе как социальный тип, стяжатель, крепостник, разоритель крестьян. Совершенно в духе классовой непримиримости Белинский утверждает, будто бы Гоголь вразумляет «варвара-помещика» наживать от крестьян больше денег. Речь идет о статье «Русский помещик», где автор «Переписки с друзьями» дает наставления человеку, как видно, вполне конкретному, с вполне определенными национальными и нравственными чертами, дает лишь определенное направление его нестяжательству. «Скажи мужикам... – наставляет писатель, – что заставляешь их трудиться и работать вовсе не потому, чтобы нужны были тебе деньги на твои удовольствия, и в доказательство тут же сожги ты перед ними ассигнации, чтобы они видели действительно, что деньги тебе нуль» [Т. 8. С. 322].
Гоголь апеллирует к человечности в человеке, в каком бы званьи он ни был: лишь отнесясь к другому человеку по-человечески, можно пробудить доброе, нравственное в себе и в нем, и тогда почувствует себя человечным и один, и другой. «Нужно оказать доверье к благородству человека, – писал Гоголь, – а без того не будет вовсе благородства. Кто знает, что на него глядят подозрительно, как на мошенника, и приставляют к нему со всех сторон надсмотрщиков, у того невольно отнимаются руки. Нужно развязать каждому руки, а не связывать их; нужно напирать на то, чтобы каждый держал сам себя в руках, а не то, чтобы его держали другие;

 

 
 
– 76 –
 
чтобы он был строже к себе в несколько раз самого закона» [Т. 8. С. 357].
Суть решения вопроса о просвещении у Гоголя заключается в конечном счете в нравственном совершенствовании. Не других, в оторванности от самопросвещения и самосовершенствования, и не себя – без направленности на других, а в нераздельности того и другого. «И себя даже самих, – обращается Гоголь к своим сестрам, – вы не можете теперь сделать лучше, потому что и этого нельзя сделать, не подумавши прежде о том, чтобы сделать других лучшими, так тесно наша собственная жизнь и наше собственное образование соединены с нашими ближними» [Т. 12. С. 320]. Такая же мысль была высказана художником и в «Театральном разъезде после представления новой комедии»: «Тот, кто решился указать смешные стороны другим, тот должен разумно принять указания слабых и смешных собственных сторон!» [Т. 5. С. 138]. Считая, что писатель должен воспитывать публику, Гоголь вместе с тем в одном из писем о «Мертвых душах» утверждает, что у писателя есть один учитель – сами читатели.
Во взаимном воспитании и обучении процесс просвещения принимает внутреннюю завершенность. Писатель правильно полагает, что подлинный смысл просвещения может быть вполне уяснен лишь из его развитой формы, потому-то в первоначальном восторге от пробуждения русского народа в начале XVIII в. никто еще не уразумел, что цель пробуждения в том, «чтобы с помощью европейского света рассмотреть поглубже самих себя, а не копировать Европу» [Т. 8. С. 370]. Зрелая форма просвещения представляется Гоголю как братская взаимопомощь в соученичестве и самопознании.

 

 
 
– 77 –
 
§ 3. Этический подход и оценка эстетического
 
Стремясь показать, что его этико-просветительская установка не является надуманной или произвольно выбранной, Гоголь обращается к предпосылке, из которой оформился взгляд, дает определенное приложение, распространяя этико-просветительское видение на историю русской литературы, дает историческое обоснование и подтверждение его.
В подходе к истории отечественной литературы (в статье «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность») интересен реконструирующий взгляд на предмет. Писатель не только исследует, как литературовед, но и выстраивает историю русской литературы. Он не элиминирует себя из этого процесса, как следовало бы сделать при объективном, собственно научном исследовании, но стремится осознать себя в нем как необходимого участника. Гоголь стремится также понять направление, ступени, характер общего развития русской литературы, проявившегося вместе с тем и в его индивидуальном развитии. Анализ истории русской литературы помогает ему осознать собственную позицию и место в художественной традиции. В комедиях Фонвизина и Грибоедова, явившихся «в виде какого-то грозного очищения», автор «Ревизора» усматривает продолжение внесенной в Россию Петром I «брани света со тьмой». Высокое и низкое, констатирует писатель, стали предметом пристального внимания в русской литературе, и «борьба света со тьмой» конкретизировалась со временем в задачу отображения русского человека, с одной стороны, «в том идеале, в каком он должен быть», с другой – «в той действительности, в какой он ныне есть». Осуществление первой задачи завещано Гоголем поэзии будущего. Сатирику, считал он, необходимо выразить антиидеал – низкое и дурное, накопившееся в российской действительности, всю совокупность зла.

 

 
 
– 78 –
 
В отличие от положительных категорий, негативные – безобразное, пошлое, низкое, злое и т.д. – ни у просветителей, ни у романтиков не были предметом рассмотрения в «чистом» виде, вследствие чего зло оставалось недостаточно проанализированным и понятым в его своеобразии, самостоятельности и независимости от добра.
Зло хитроумно и каждый раз по-новому маскируется под добро. Поэтому комическому писателю очень важно поразить смехом лицемерие – благопристойную маску, под которой скрывается низость и подлость, выставить на всеобщее обозрение «плута, корчащего рожу благонамеренного человека».
Бич сатиры и слово отрицания не отдаляют от положительного, но направляют к нему и заставляют острее чувствовать его. «Разве все, до малейшей излучины души подлого и бесчестного человека не рисуют уже образ честного человека? – читаем в Театральном разъезде...» – Разве все это накопление низостей, отступлений от законов и справедливости, не дает уже ясно знать, чего требует от нас закон, долг и справедливость?» [Т. 5. С. 143]. В сатире, так же как и в лирике, возможно выразить «высокую мысль» и чем более в «чистом» виде отображено в произведении пошлое и низкое, тем эффективнее нравственное воздействие на публику, убежден писатель.
Имеет смысл если не посчитать за бесспорное, то все же принять во внимание соображение Гиппиуса о смене у Гоголя со времени «Ревизора» эстетического моральным и о том, что впервые возможность морального влияния искусства была высказана у него в статье «Скульптура, живопись и музыка».
При выделении этического этапа надо, однако, иметь в виду не «дату» его появления, а определенный способ подхода к решению проблем, способ видения у Гоголя. Верно, что он довольно рано начал размышлять о моральном эффекте эстетического воздействия, но в

 

 
 
– 79 –
 
начале творческого пути моральность была для него именно следствием эстетического, а не определяющей установкой сознания. После представления на сцене «Ревизора» Гоголь обнаружил, что комедия имела художественный успех, к чему он был почти равнодушен, нравственное же воздействие ее оказалось минимальным. Это привело его в отчаяние, ибо означало крах замысла и надежд повлиять силой художественного слова на состояние нравов. Ситуация подтолкнула писателя к более четкому выяснению автономии нравственной сферы жизни, к анализу ее изнутри.
Искусство еще не водворяет добродетели взамен обнажаемых им пороков.
У И.Золотусского проведена интересная точка зрения на Гоголя не только как на разоблачителя пороков и зла в человеке и обществе, но и такого реставратора, который соскабливанием коросты на полотне художника открывает оригинал, – нечто «чудное», «идеал прекрасного человека»[5]. Но это меткое сравнение все же недостаточно для понимания гоголевских мыслей о том, каково зло. Писатель предостерегает против успокоенности в этом вопросе: то, что сегодня кажется добром, завтра распознается как рядящееся в костюм добра зло; когда считаем, что освободились от зла – оказываемся во власти нового зла, попадаем в путы самомнения. По Гоголю, разоблачая одну форму зла, мы иногда лишь пробиваемся к другой, более глубокой; зло не только многолико, но и многослойно, под осознанным нами злом нередко скрыто зло более опасное, неосознанное.
Чтобы выявить последнее, он призывает к осмыслению так называемых безобидных и благонамеренных поступков и действий, выраженных в апологетических рассуждениях. «Красть я не краду. Живу я, конечно, роскошно, но роскошью я доставляю даже пользу, хлеб мастеровым, ремесленникам, фабрикантам; взятку я беру

 

 
 
– 80 –
 
только с богатого, который сам просит об этом, которому это не в разоренье; помогать – помогаю; ни один нищий не уходит от меня без медного гроша, ни от одного пожертвованья на какое-нибудь благотворительное заведение еще не отказывался». Гоголь указывает такому «честному, но близорукому» богачу ужасы, которые тот производит «косвенно, а не прямо»: он «вредит соблазном», вызывая в другом, менее богатом, стремление жить на барскую ногу, и чтобы не отстать от первого, грабит и пускает по миру людей; чтобы доставить взятку, богатый чиновник должен «насесть» на менее богатого, а последний со своей стороны должен «насесть» на какого-нибудь заседателя или станового пристава, а становой пристав в свою очередь грабит нищих и неимущих. Итог гоголевских размышлений над этими обстоятельствами: «Грешит нынешний человек... не оттого, чтобы хотел грешить, но оттого, что не видит грехов своих. Еще не ясно и не совсем открылась страшная истина нынешнего века, что теперь все грешат до единого, но грешат не прямо, а косвенно» [T. 8. С. 305–306].
Размышления о несправедливости и социальном зле принимают у писателя не политико-правовой характер, как у представителей революционно-демократической оппозиции, а этический. Гоголь выводит не моральное зло из социального, а, наоборот, социальное зло из морального. Чтобы преодолеть моральное зло, надо знать, полагает он, последние пределы его. На конкретных примерах анализирует Гоголь проблему радикального зла, принципиальной виновности человека, подчеркивая мысль о том, что нет человека правого, прав один Бог [См.: Т. 8. С. 433].
Гоголь отделяет серьезную сторону в смешном случае из повести Пушкина «Капитанская дочка», когда комендантша посылает поручика рассудить солдата с бабой, подравшихся в бане из-за деревянной шайки, и снабжает его инструкцией: «Разбери, кто прав, кто виноват, да обоих и накажи». По мнению Гоголя, капитанская

 

 
 
– 81 –
 
жена права в том отношении, что человек никогда не бывает ни совершенно прав, ни совершенно виноват. Но писателю ближе идея прощения, чем возмездия. Эта идея могла зародиться у него еще в Нежинской гимназии под впечатлением лекций Белоусова по естественному праву. В них есть прилежно записанный Гоголем §53 раздела «Об обидах»: «Обиженный юридически имеет право на наказание того, кто его обидел, хотя внутренно-нравственная обязанность повелевает ему примирение и великодушие»[6]. В «обидчике» писатель улавливает крик порочной, но ищущей сострадания к себе души.
Легко любить высокое и прекрасное, но нравственная сила любви испытывается на противоположном. «Полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит», – вот что пытается осмыслить Гоголь. «Что значит, однако же, что и в паденьи своем гибнущий грязный человек требует любви к себе? Животный ли инстинкт это? или слабый крик души, заглушенный тяжелым гнетом подлых страстей, еще пробивающийся сквозь деревенеющую кору мерзостей, еще вопиющий: «Брат, спаси!»» [Т. 7. С. 167–168]. В «Повести о капитане Копейкине» недвусмысленно показано, что «беленькие» сами обрекли других быть «черненькими». Когда несчастного капитана Копейкина – «на деревяшке и правый рукав пустой пристегнут к мундиру», – когда его, героя Отечественной войны, хлопочущего о средствах к жизни, чиновники лишили даже самой возможности просить о помощи, рекомендуя «самому поискать средства помочь себе», то доведенный до отчаяния обездоленный калека решил: «Хорошо, я найду средства!». Тогда и появилась в рязанских лесах шайка разбойников, и атаманом ее стал «не кто другой».

 

 
 
– 82 –
 
Писатель размышляет об отношении «беленьких» к «черненьким» на собственно моральном уровне. «Гордость чистотой своей» стала болезнью века. Может быть, затем именно порочные люди окружили гордого благоуханьем чистоты своей, чтобы при виде их он поискал бы и в себе того же самого, что так отпугивает его в них, «может, оттого развилось так много подлых и презренных людей, что сурово и бесчеловечно их оттолкнули лучшие и прекраснейшие люди и тем заставили пуще ожесточиться. Будто бы легко выносить к себе презренье!» [Т. 8. С. 413]. И что это за общество, где «чистота и белизна» одних людей может сиять лишь при условии, что есть и «черненькие», лишь на их фоне! Положительный идеал человека и общества не может быть реальностью там, где увековечивается несправедливое деление на «избранных» и «проклятых», на «благородных» и «падших». Эти падшие, эти «черненькие» должны возродиться.
Положительный идеал человека, чтобы не быть умозрительным, должен развиться из самой действительности, из такой, какая она есть. Гоголь хочет пробудить и стимулировать устремленность к идеалу. Он анализирует уже предпринимавшиеся до него в русской лирической поэзии усилия по созиданию идеала. Этот вопрос разрабатывается им (как и подход к «негативному») в двух планах: в объективном и субъективном. У Державина он отмечает стремление «начертать образ какого-то крепкого мужа, закаленного в деле жизни, готового на битву не с одним каким-нибудь временем, но со всеми веками; изобразить его таким, каким он должен был изникнуть, по его мнению, из крепких начал нашей русской породы» [Т. 8.С. 373].
В русской поэзии первой половины XIX в. обозначилась тенденция к созданию образа идеального поэта, способного увлечь за собой других, как у Языкова, «на благородное служенье во славу чести и добра». Писатель убежден, что образ идеального поэта у Языкова не вымышлен,

 

 
 
– 83 –
 
что «идеал свой он взял из своей же природы. Если бы в нем самом уже не было начал тому, не мог бы и представить он себе такого поэта» [Т. 8. С. 389]. Между индивидуальной природой «истинного» поэта и национальной «природой» народа художник усматривает различие не большее, чем между субстанциальным свойством и его особенным проявлением. «Все эти свойства, обнаруженные нашими поэтами, – подытоживает Гоголь эти мысли, – есть наши свойства, в них только видней развившиеся; поэты берутся не откуда же нибудь из-за моря, но исходят из своего народа. Это – огни, из него же излетевшие, передовые вестники сил его» [Т. 8. С. 406–407].
Другая, тоже отвечающая гоголевскому стремлению тенденция в русской поэзии – «начертать закон правильных действий человека» во всех его индивидуальных проявлениях. Из написанного Гоголем о Державине ясно, что в сопряженности с собственной «душевной историей» и со своим «делом жизни» он рассматривает историю русской поэзии; ему импонирует, что не отвлеченные науки, но «наука жизни» занимает Державина, который в своих одах обращается «к людям всех сословий и должностей». Творчество поэта Гоголь рассматривает в связи с вопросом «нравственного образованья» его: «Муж, проповедывавший другим о том, как править собою, не умел управить себя, далеко не стал собою... Придай воспитанье полное такому мужу – не было бы поэта выше Державина» [Т. 8. С. 374–375]. С этой же точки зрения писатель осмысляет лирику Пушкина и Языкова. Произведения первого – «полный арсенал орудий поэта. Ступай туда, выбирай себе всяк по руке любое и выходи с ним на битву; но сам поэт на битву с ним не вышел» [Т. 8. С. 382]. В лире Языкова послышалась «богатырская похвальба совершить какое-то могучее дело». Но дела не дождались. Оно осталось только в одном «могучем порыве» к будущему, а сам поэт «загулялся чересчур на радости от своего будущего» [Т. 8. С. 388].

 

 
 
– 84 –
 
Литературно-художественный контекст, в котором в начале творческого пути Гоголь выверял нравственное эстетическими средствами, теперь подпал под необходимость моральных оценок.
К 30-м годам XIX в. обобщенное выражение антиидеала (или, по выражению Гоголя, всего «нерусского») в отечественной комедии приблизилось к завершению. Анализируя творчество комических писателей и свои усилия в указанном направлении, Гоголь приходит к идее возможности и необходимости преодолеть негативное в его собственной сфере. Положительный идеал, полагает он, должен быть порожден в той самой действительности, что представлена в «Ревизоре» и в первом томе «Мертвых душ» и могла показаться совершенно заскорузлой и нравственно беспробудной. Именно почти безнадежное положение вселяет в писателя надежду.
Он противопоставляет (в 7-ой главе первого тома «Мертвых душ») сатирического и лирического писателя и соответственно героя у лирика и сатирика – героя, который в поэзии превратился в образ без оригинала или деградировал прежде, чем успел вполне созреть. Гоголь подсмеивается над маниловским спросом на положительного героя в образе «добродетельного» человека и сознательно дразнит читателя образом своего героя-подлеца. Иронизируя над «лирическим» писателем, он имеет в виду лишь определенный этап развития поэтического творчества и определенное – разошедшееся с действительностью – направление в литературе; действительность и такая поэзия уже не соответствовали друг другу, герой выродился, а поэт все еще его славословил. Гоголь мечтает о возрождении подлинного лирического поэта. И подлинного героя, не выдуманного, не воображаемого, а реального положительного героя.

 

 
 
– 85 –
 

§ 4. Путь к идеалу

 
В статье «О лиризме наших поэтов» Гоголь выделяет две особенности в русской лирике. Одна из них, в частности, в поэзии В.А.Жуковского, отражает «все мягкие и нежные струны» славянской природы, в другой слышны «библейские отголоски», – это духовная лирика. От «густых» и «крепких» струн этих поэтов, крещеных «огнем и духом Христовым», «проходит тайный ужас и содроганье по всему составу человека» [Т. 8. С. 258]. Он прослеживает в лирической поэзии настроения и тенденции, которые начинает чувствовать и в себе самом. Нравственный идеал этого лиризма – «суровое, высшее благородство душевное», заставляющее человека избегать признательности людской. «Собственный лучший его подвиг ему вдруг опротивеет, если за него последует ему какая-нибудь награда: он слишком чувствует, что все высшее должно быть выше награды» [Т. 8. С. 258–259].
И для своего творчества писатель намечает задачу продвижения к такого рода нравственности. Из рассуждений о духовных стихах Языкова «Блажен, кто мудрости высокой» становится очевидным то направление, которое принимают его искания. Гоголь строит концепцию духовной лирики, интимнейше связанную с его собственным «делом жизни». Духовное стихотворение он признает значительным, если оно «двигнуто» или 1) силой гнева, почерпнутого от самого гнева Божия, против всего презренного в жизни, или 2) силой любви к человеку, зажженной от «небесной любви божьей», или 3) «душевным внутренним сокрушеньем», гневом против собственных недостатков, уныния, малодушия [см.: Т. 12. С. 446].
Именно такие душевные движения могут способствовать созданию положительного образа, прозреваемого писателем, лирического героя, достойного восхвалений, «мужа, потребного современным обстоятельствам»,

 

 
 
– 86 –
 
который либо 1) «подъемлет повсюду падшего и воздвигает дух в человеке»; либо 2) отдает всего себя на служение Богу тем, что подвизается на мирском поприще не для своего счастья, а для счастья других, «ради Христа, представшего перед него в виде страждущих несчастливцев»; либо 3) «оторвавшись вдруг от разврата и от подлой пресмыкающейся жизни», пробуждается в великую минуту ее, объявляет брань самому себе, становится таким образом возвышеннее даже того, кто всю жизнь провел в честности; либо 4) тот, кто уже загорелся «небесной любовью» к людям и, позабывши о собственном своем спасении, помышляет только о их спасении [см.: Т. 12. С. 448, 449].
Гоголя привлекает теперь, как видим, не нравственность вообще, а высшая нравственность: «Нужно в пример себе брать прекрасный, святой образец, высшую натуру человека, а не обыкновенных людей» [Т. 11. С. 309]. Поиск и усилия по созиданию положительного образа привели к тому, что найден был определенный коррелят, вернее, прообраз литературному положительному герою: Христос. Художник прилежно читает «О подражании Христу» Фомы Кемпийского. Особое внимание обращает на моральные рассуждения, приводит обширные выдержки из этого произведения в письмах к друзьям, рекомендует перед совершением поступков брать в руки его как «духовное зеркало». «Примиряющую середину» или «такт» в отношении к людям он советует использовать, взяв за образец Христа. Библейский образ Христа постепенно начинает превращаться у него в некий прообраз и аналог не религиозного, но светского положительного героя, земного и человечного. Страдание за человечество, принятое на себя Спасителем, ассоциируется со столь любимой им идеей служения людям.
Нет надобности отдавать воззрения писателя, ищущего новых художественных воплощений, всецело в объятия теологов. В русской поэзии религиозный контекст


 
 
– 87 –
 
нередко использовался для того, чтобы придать романтическому образу народного заступника выразительность и силу. Например, в «Пророке» Н.А.Некрасова, вдохновлявшем главу революционной демократии Н.Г.Чернышевского, читаем:
 
Его еще покамест не распяли,
Но час придет – он будет на кресте;
Его послал бог Гнева и Печали
Рабам земли напомнить о Христе.
 
Вернемся к творческим исканиям Гоголя. Чтобы создать положительный образ, нужна особого рода речь, но для нее не окрепли слова, – вот что чувствуется из авторских признаний в первом томе «Мертвых душ». В последней главе поэмы обозначена многообещающая перспектива: «Может быть, в сей же самой повести почуются иные, еще доселе небранные струны, предстанет несметное богатство русского духа...».
Гоголю трудно раскрыть грандиозный и невполне, может быть, ясный для него самого замысел второго и третьего томов «Мертвых душ». В том, что сказано в его произведениях, есть «что-то недосказанное», он мучится противоречием в себе между настоятельной потребностью и невозможностью всей полноты высказывания [см.: Т. 12. С. 46, 213, 290–291].
Художник предостерегает (в письме Плетневу от 17 марта 1842 г.) против поспешных суждений о своей поэме на основе только первого тома ее. Этот том, говорит он, «только крыльцо к тому дворцу, который во мне строится». «Строение» это сопряжено с его собственным душевным строением. Он надеется, что своими усилиями и с помощью Божьей силы, действующей через него, ему в конечном счете удастся себя «возвести до той чистоты, до которой должен достигнуть писатель, дерзающий говорить о святом и прекрасном» [Т. 14. С. 191]. Поскольку «строение» себя не завершено, у Гоголя при

 

 
 
– 88 –
 
всем стремлении к искренности много неясного, таинственного в высказываниях о своих художественных замыслах: «Вовсе не губерния и не несколько уродливых помещиков, и не то, что им приписывают, есть предмет «Мертвых душ». Это пока еще тайна, которая должна была вдруг, к изумлению всех (ибо ни одна душа из читателей не догадалась), раскрыться в последующих томах... Это тайна, и ключ от нее покаместь в душе у одного только автора» [Т. 12. С. 504].
Один из важных моментов в раскрытии этой тайны указан Гоголем в «Развязке Ревизора», где он реинтерпретирует свою социальную комедию в нравственном плане. Читателю предлагается пристальнее всмотреться в город, изображенный в «Ревизоре». Этакого города, где чиновники все до единого были бы уроды, во всей России не сыщешь. «Словом, такого города нет. Не так ли? Ну, а чтó, если это наш же душевный город, и сидит он у всякого из нас?» [Т. 4. С. 130]. Если уездный город, тот, что изображен в комедии, оставляет в душе «что-то чудовищно мрачное», то какое впечатление произведет на нас состояние нашего душевного города! Но мы опасаемся заглянуть в себя: вдруг откроется «такое страшилище, что от ужаса подымется волос».
Без наведения порядка в душевном городе не будет лада и в уездном или в каком бы то ни было, где мы живем; ибо каждый из них – зеркало другого. Заглянув в душу себе, узришь через представленный в « Ревизоре» вещественный город и свой душевный город, где «бесчинствуют наши страсти как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей». А потому надлежит «взять ревизора и с ним об руку переглядеть все, что ни есть в нас», – не подложного, а настоящего ревизора. Ревизор этот наша проснувшаяся совесть, которая заставит взглянуть во все глаза на самих себя. Совесть – наш внутренний голос, который пробуждает в человеке чувство вины, стыда, устремляет его к преодолению в себе морального зла.

 

 
 
– 89 –
 
Безусловной преемственностью и продолжением намеченного образа мыслей и чувствования было утверждение в «Выбранных местах», что мир героев «Ревизора» это также проекция мира и самого писателя, что изображенные в пьесе пороки в обществе выявлены своеобразным анализом, произведенным автором и над собственной душой. Шокируя респектабельную публику, художник заговорил о «черноте» и в своей душе. Вместе с тем Гоголь отметил духовный переворот в себе, послуживший началом деятельности, нацеленной на самовоспитание и самосовершенствование, без сознательного осуществления которой он не мыслил дальнейшего развития себя как писателя.
Внутреннее состояние художника в этот период лучше всего, пожалуй, раскрывает следующее место из его письма А.О.Смирновой (28 декабря 1844 г.): «Душа заняла меня всего, и я увидел слишком ясно, что без устремления моей души к ее лучшему совершенству не в силах я был двигнуться ни одной моей способностью, ни одной стороной моего ума во благо и в пользу моим собратьям, и без этого воспитания душевного всякий труд мой будет только временно блестящ, но суетен в существе своем. Как бог довел меня до этой мысли, как воспитывалась незримо от всех моя душа – это известно вполне богу. Об этом не расскажешь» [Т. 12. С. 434].
Примечательна попытка писателя объективировать означенное состояние путем соизмерения его с опытом из истории русской литературы, в которой он хотел найти образцы и подтверждения своего индивидуального развития. Громаднейший труд по самосовершенствованию, полагает он, должен был происходить в Пушкине, но происходил – если не полностью, то в значительной мере – стихийно, и почти в неявной форме, поэтому трудно извлечь из его поэзии что-либо о нем самом; и тем не менее все в ней – «история его самого», т.е. личность поэта объективировалась во всех его творениях, но не персонифицировалась ни в каком из них.

 

 
 
– 90 –
 
Тонко вникая в нравственную посылку творчества и зная из собственного опыта о «невидимых миру слезах», Гоголь за «благоуханьем» поэзии чутко прозревает скрытую от многих тайну прекрасных пушкинских созданий и повторяет сказанное раньше о самом себе: «Но какие вещества перегорели в груди поэта затем, чтобы издать это благоуханье, того никто не может услышать» [Т. 8. С. 383].
Из всех проблем, которыми мучился тем временем Гоголь, мы выделим лишь одну. Предмет его художественного исследования в «Мертвых душах» – пошлость приобретательства (Чичиков), а ориентир – возвышенность самопожертвования (Христос). Писатель находится в напряженности между этими полюсами: с одной стороны, обретший художественное воплощение образ пошляка с омертвленной душой, с другой – идеал, не поддающийся художественному воплощению. Его интенция – вообразить, художественно претворить идеал, но не расставаясь при этом со своим героем. Он остерегает против безоговорочного осуждения Чичикова: «Бог весть, может быть, бедная душа его, бессильная сражаться с соблазнами, просила и молила о помощи, и готова была облобызать руки и ноги того, кто, подвигнутый жалостью душевной, поддержал бы ее на краю пропасти. Может быть, одной капли любви к нему было достаточно для того, чтобы возвратить его на прямой путь... Будто уже до того окаменела в нем природа, что никакое чувство не могло в нем пошевелиться, когда и разбойник благодарен за любовь, когда и зверь помнит ласкавшую его руку!» [Т. 8. С. 413].
Читателю, с презрением и брезгливостью отстраняющемуся от Чичиковых, предлагается последовать за автором, уже заболевшим «собственным несовершенством», и подумать, не причастен ли он сам тому образу, от которого открещивается. Из разоблачительной характеристики (в «Светлом воскресенье») поведения большинства христиан, какими видит их писатель, становится

 

 
 
– 91  –
 
ясно, почему он не порывает с неприглядным героем: влюбились в чистоту свою, не стыдятся публично хвастаться «душенной красотой» и «считать себя лучшими других», демонстрируя даже в день празднования небесной любви к ближнему презрение к падшим собратьям своим.
Писателю претит причащение к сонму «беленьких» ценой отвержения «черненьких». Для него это то же, что отступиться от постели больного и наслаждаться своим здоровьем, ничем не помогая выздоровлению ближнего. Достоинства своего ума и сердца, лучшие качества как человека и как писателя Гоголь основывает именно на способности глубже других вглядываться в мерзости – как собственные, так и бедных собратьев своих. Благодаря этому и приобрел он любовь к людям «не мечтательную, но существенную». Советует другим не пугаться мерзостей, не отвращаться от тех людей, которые кажутся почему-то мерзкими, и не гордиться собственным нравственным превосходством.
Многие интерпретаторы художественного и идейного наследия Гоголя почему-то не ставят вопроса о духовном пробуждении гоголевских героев. Им отказывают в развитии, очевидно, на том основании, что они – мертвые души.
Эта идея пробуждения и преображения души, к тому же из падения более глубокого, чем у героев «Ревизора» и «Мертвых душ», проведена уже в «Тарасе Бульбе». Во вдохновенной речи перед казаками звучит горькое признание в том, что «подло завелось теперь на земле нашей... свой своего продает». И как бы поначитавшись написанных много позже «Выбранных мест», Тарас продолжает: «Но у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и поклонничестве, есть и у того, братцы, крупица русского чувства. И проснется оно когда-нибудь, и ударится он, горемычный об полы руками, схватит себя за голову, проклявши громко подлую жизнь свою, готовый муками искупить позорное

 

 
 
– 92 –
 
дело». Как видим, проблему пробуждения и возрождения души Гоголь ставит и в художественно-эстетической, и в этической форме. Нельзя не заметить, что он решает ее – даже предрешает – положительно. Опорой тому служит знание им русской души, знание с обеих – заостренных до противоречий – сторон. Даже цензор поэмы мог понять «противоречие в основании» и возмущаться: «Души не бывают мертвыми». Но одно дело отвергнуть противоречие, другое – разрешать его. Пробуждение и возрождение душ – нравственно необходимый процесс. Но не фатальный, потому что человек свободен выбирать. Он может, например, продолжать быть Чичиковым, но не обречен до конца своих дней оставаться им; в его власти выбирать себя, быть ли ему Чичиковым первого тома поэмы или сказать себе: «Пора на другую дорогу». Великое пробуждение душ, по Гоголю, может произойти только из великого падения и должно начаться «из глубины ничтожества», с малого, на первых порах не похожего на то, к чему направлен процесс. Но важен именно этот поворот в падшем и первый шаг на «другую дорогу».
Во втором томе «Мертвых душ» даны наброски смутного пробуждения зачерствелой и огрубевшей души героя; Чичиков начинает чувствовать, что «не так» идет, и признается Муразову, что «далеко отклонился» от прямого пути. «Какие-то неведомые дотоле, незнакомые чувства, – объясняет состояние своего героя Гоголь, – ему необъяснимые, пришли к нему. Как будто хотело в нем что-то пробудиться» [Т. 7. С. 113]. Муразов подталкивает Чичикова встать на «другую дорогу», причем житейско-практический смысл его наставлений (выехать из Тьфуславля) переплетается с более возвышенным и переливается в него как в доминирующий: «Подумайте не о мертвых душах, а о своей живой душе, да и с богом на другую дорогу». И Чичиков соглашается. Критический пункт – переходное состояние души его – сравнивается с разобранным строением, которое «разобрано с

 

 
 
– 93 –
 
тем, чтобы строить из него же новое; а новое еще не начиналось». Намеки на пробуждение души очерчены в Хлобуеве и даже в Плюшкине.
Обратим внимание еще раз на гоголевскую идею: богатырь духа должен явиться не откуда-то, а возникнуть из того же мира моральных уродов. «Если бы хоть кто-нибудь, – обращается к Павлу Ивановичу Муразов, – из тех людей, которые любят добро, да употребили бы столько усилий для него, как вы для добывания своей копейки!.. да умели бы так пожертвовать для добра и собственным самолюбием, и честолюбием, не жалея себя, как вы не жалели для добыванья своей копейки!»
Чичиковской активности и деловитости не хватает доброй цели, а стремящимся к осуществлению добра в жизни недостает его терпения, упорства и энергии. Однако способен ли на доброе дело сам Павел Иванович? В его душе пробуждаются заглушенные и подавленные с детства необъяснимые чувства, подталкивающие к решению: «Нет, полно! другую, другую жизнь. Пора в самом деле сделаться порядочным». Отношение к себе и своему прошлому реализуется как критически преобразующее и развивается по очерченному Муразовым плану, по гоголевскому плану. Но вопрос о положительном направлении устремлений героя оказывается сложнее для решения. Чичиков выбирает не предусмотренную душеспасением область деятельности, хотя выбирает ее в соответствии с как бы подслушанной у Гоголя и принятой в душу заповедью – исполняй долг на «своем месте»: «Что ж в самом деле, будто я уже совсем негодный? У меня есть способности к хозяйству; я имею качества и бережливости, и расторопности, и благоразумия, даже постоянства. Стоит только решиться, чувствую, что есть. Теперь только истинно и ясно чувствую, что есть какой-то долг, который нужно исполнять человеку на земле, не отрываясь от того места и угла, на котором он поставлен».

 

 
 
– 94 –
 
Напутствие Муразова Чичикову касается благоустроения «душевного имущества», без чего не установится и благоустройство хозяйства «земного имущества». И никак не наоборот, потому что от души зависит тело! И как можно благоустроить земную жизнь, не помысливши о другой жизни? «Подумайте не о мертвых душах, а <о> своей живой душе, да и с богом на другую дорогу!» Чичиков соглашается: «Пора на другую дорогу!», но по пути предстоит еще подумать вот над чем: мертвые души – хозяйство призрачное, но ведь можно – а кому-то просто нужно и жизненно необходимо – вести хозяйство реальное. Надо также определить, в каком отношении находятся «обольщение богатством» и ведение хозяйства, приобретательство и деловая активность. Необходимо установить, в каком отношении хорошее ведение хозяйства и честное предпринимательство находятся к делу спасения души.
Допустим, что можно, подобно полуфантастическому Костанжогло, вести хозяйство вполне успешно, пусть сопутствует удача и пусть при всем этом отсутствует «обольщение богатством». Останется вопросом, во-первых, как произошло преодоление обольщения богатством или как оказалась возможной переработка этой страсти? Во-вторых, возможно ли преображение души, не знающей иных целей, кроме житейского устроения с помощью материальных средств?
Пафос обновления Чичикова составляет завороженность его мыслью о «хорошем хозяине» – это и есть «другая дорога», заветная мечта: основать свое имение, сельцо Павловское, стать зажиточным. Но с точки зрения духовного обновления, отправным пунктом которого стала для Гоголя «встреча со Христом», должно представляться, по крайней мере, на первых порах, что в идеале благополучия мало чего величественного и героического, – такого, что могло бы составить причастность или дополнение к высокому идеалу самоотвержения, самоотречения.

 

 
 
– 95 –
 
Трудность заключается в совмещении чистоты религиозного идеала с полнотой жизненного его содержания. Зеньковский верно отмечает, что Гоголь встал перед сложнейшей проблемой, далеко выходящей за пределы обрисовки образа Чичикова и относящейся к области религиозного преображения культуры: «Это... для всей темы христианской культуры есть радикальный и решительный пункт: возможно ли религиозное преображение современности, до последних глубин связавшей себя с материальными ценностями?»[7].
Писатель хорошо понимал, что невозможно ни устранить, ни игнорировать материальную основу общей жизни и не считал уход в чистую духовность, бегство в монастырь решением вопроса хозяйственной жизни. Признание правды хозяйствования не обязательно связано с признанием одного лишь делячества, иначе идея хорошего хозяина, созидателя, устроителя не имела бы смысла.
В образе Костанжогло Гоголь попытался показать возможность праведной хозяйственной активности. Пусть, что называется, первый блин комом, но очевидно, что от большей или меньшей степени «моральности» в хозяйственной активности индивида и государства, семьи и народа зависит духовное здоровье всякого общества. И обратно: от моральности и духовного здоровья индивида и общества зависит слаженность хозяйственного организма. Отдельные люди могут, конечно, держать в беспорядке свое хозяйство и в то же время достигать высокой духовности, но для широких масштабов общественно-исторического бытия правилом является скорее не эта «обратная», а «прямая» зависимость, и Гоголь неспроста проводил сопоставление беспорядка в нашем душевном городе с беспорядком в «вещественном» городе: там и здесь к расстройству организованного целого приводит бесчинство страстей. В хозяйствовании

 

 
 
– 96 –
 
это – страсть к обогащению. Она рождается на почве «неправедного хозяйства», где преследуется «свой», корыстный, исключительно частный интерес. Это и ведет к скованности души, к очерствлению ее.
Отсюда нетрудно представить по контрасту гоголевское понимание праведной хозяйственной активности: трудиться в поте лица, возделывать землю не для себя, не для выгоды, а для жизни по закону Божию. На этом зиждется равновесие, соответствие малого хозяйства каждого с душевным хозяйством его, – оба они упорядочиваются во имя «хозяйства небесного». «...Мы должны работать не для себя, а для Бога. Человечество нынешнего века свихнулось с пути только оттого, что вообразило, будто нужно работать для себя, а не для Бога».
Начала хозяйственной этики Гоголя близки к протестантской, и он сам однажды отметил, что пришел ко Христу скорее протестантским путем, чем католическим, но при ближайшем рассмотрении можно заметить, что направление, которое он придает этике хозяйственной жизни, резко расходится с протестантским индивидуализмом. Это направление можно обозначить как «общее дело», о котором так часто упоминал писатель, разумея под ним преображение самого корня разобщения людей и вражды между ними. «Работать не для себя, а для Бога» – есть призыв к борьбе против социально-экономического индивидуализма, который дробит единство общей жизни, обособляет и атомизирует людей, порождая «небратские», по выражению Н.Ф.Федорова, отношения.
Зеньковский остается до сих пор единственным исследователем, который в идее служения Богу через правильное и рациональное хозяйствование усмотрел «самую суть утопии Гоголя». Весь процесс хозяйствования берется в отношении к Богу – вот в чем кроется непознанный и непризнанный радикализм религиозно-социальной мысли писателя. Развиваемая им под конец жизни мысль, что все люди «поденщики» у Бога, ведет к

 

 
 
– 97 –
 
признанию того, что (как формулирует Зеньковский) «нет никакой «собственности» (ибо все принадлежит Богу), нет и не должно быть места для утилитарного или эпикурейского подхода к хозяйствованию»[8].
Христианская этика как нельзя лучше отвечает именно такому умонастроению и даже сама его порождает посредством идеи о братстве людей, в которой решительно отвергается принцип «каждый за себя», принцип экономического индивидуализма. Корысть, как червь, разъедает братское единение. В истории раннего христианства есть поучительный пример той неправды, которая рождается от «обольщения богатством», – история Сапфиры и Анания (Деян., гл. 5), которые хотели войти в духовную христианскую общину и в то же время утаить деньги для личного распоряжения ими. Между тем в христианском устроении общей жизни «праведное хозяйствование» – вовсе не случайный элемент, которым можно было бы пренебречь. В.Зеньковский с энтузиазмом выразил эту мысль в положительной форме: ««Все виды культурной активности (устроение семейной жизни, вопросы социальных отношений, интеллектуального, морального, художественного творчества) глубочайше зависят от организации «праведного хозяйствования»»[9]. В этом свете мечта Чичикова стать «хорошим хозяином» не кажется обыденной, обывательской, заурядной. В претворении хозяйственной активности в «праведное хозяйствование» заключена «основная и первая задача христианского преображения жизни»[10].







Примечания


[1] «Высшей задачей жизни Гоголь считал... «служение» государству, – но никогда политическая нотка... не звучала в Гоголе: идейные искания Герцена и его друзей, вся политическая напряженность, типичная для эпохи Николая I, прошли мимо Гоголя, ничем его не задев» (3еньковский В.В. Указ. соч. С. 19). Этим отнюдь не отвергается и не умаляется гражданственность позиции писателя. Напротив, писатель-гражданин – основная характеристика Гоголя; не следует только связывать понятие о гражданском строе мысли непременно с тем или другим определенным общественно-политическим миросозерцанием. С.А.Венгеров верно раскрывает русскую идею гражданственности как идею прежде всего нравственную, а не политическую: «Гражданин есть тот, который... страстно и напряженно думает о благе родины, ищет пути для достижения этого блага и подчиняет все остальные свои стремления этому верховному руководящему началу. И таким гражданином Гоголь был всю свою жизнь (Венгеров C.A. Указ. соч. Т. 2. С. 18).
[2] Одоевский В.Ф. Автобиография // Последний квартет Бетховена. М., 1982. С. 320–321.
[3] См:. Зеньковский В.В. H.В Гоголь. С. 238, 239.
[4] Герцен А.И. Собр. соч.: В 30 т. Т. 7. М., 1956. С. 248.
[5] См.: Золотусский И.П. Душа и дело жизни: Очерки о Гоголе. С. 14.
[6]Цит. по: Машинский С.И. Чемодан Адеркаса. Документальное повествование. С. 61.
[7] Зеньковский В.В. Указ. соч. С. 89.
[8]Зеньковский В.В. Указ. соч. С. 212. Очерчивая преемственность и традицию этой идеи, В.Зеньковский также отмечает, что Вл.Соловьев в книге «Оправдание добра», в главах, посвященных экономическим темам, потом С.Булгаков в «Философии хозяйства», а до них Н.Ф.Федоров в своих построениях относительно «братских» отношений именно в сфере хозяйствования, – продолжали тему Гоголя.
[9]См.: Зеньковский В.В. Указ. соч. С. 190.
[10]Там же. С. 191.