Новая газета

№ 27 от 16 марта 2016

Александр Рубцов

Дух постмодерна и тупики постмодернизма

Власть объединила монополию на насилие с монополией на иронию

Норильск. Фото: РИА Новости

В предыдущей статье мы попытались попрощаться с Модерном в его наиболее опасных проявлениях. Сейчас уже впору прощаться со следующим персонажем драмы, с постмодерном, а многие с ним еще даже не познакомились и не считают нужным. Это неосмотрительно. Модерн начинался как «рассвет», а закончился трагедией целой эпохи. Теперь рассеиваются иллюзии и надежды постмодерна. Расслабленность и легкий дискомфорт сменяются повышенной тревожностью. Такие «недомогания» опасно переносить на ногах, не озадачившись диагнозом и возможными осложнениями.

 

История болезни

Симптоматика известна. Напряженное отношение к правилу, норме, порядку и однозначности, к бинарным оппозициям (высокое — низкое, истина — заблуждение, правда — ложь, красота — уродство). Самодостаточные языковые игры, в которых означаемое (референт, реальность) исчезает либо неинтересно. Критика фундаментализма и всякой одержимости; ирония, всегда готовая опустить любой пафос и порыв. Неприятие иерархий, в том числе «горизонтальных» (децентрация), культура маргинального — интерес к «краям» и «полям», к малому и второстепенному. Отрицание прогресса как идеи и опыта, признание самой истории «закрытым проектом». Презрение к глянцевой новизне, ко всему слишком свежему, неношеному. Воинствующая эклектика, смешение всего со всем в синхронии и диахронии — обломков из любой живой или мертвой культуры, из любой точки современности или ставшего равноценным прошлого. В целом это дух веселый и принципиально несерьезный, свободный и жестко отвязанный. Что, впрочем, не мешает его не менее жесткой эксплуатации в политике новой тотальности — и с весьма тяжкими последствиями. В этом Россия опять образец.

Однако простого перечисления симптомов здесь мало: важно понять «с чего вдруг». А для этого надо вписать постмодерн в некую логику и историю. Причем здесь сразу две истории: внешняя история, в которую вписан постмодерн (до и после), и внутренняя история постмодерна, его собственного развития и периодизации. То есть надо создать тот самый «метанарратив» (большой всеобъясняющий рассказ о главном), который постмодерн исключает в первых же строках своего кредо. Однако приходится.

Здесь многое проясняет архитектура, с которой, собственно, и начался постмодерн (и Модерн тоже). Постмодерн — это прежде всего реакция на господство тотального проекта, восстание против идеалов в мечтах и совершенства во плоти. С мегапроектами, утопиями и идеальными городами не было проблем, пока их не сподобились реально воплощать, начисто вытесняя спонтан — стихийную среду с ее совершенно особыми эстетическими и человеческими качествами. Проекты идеального общества тоже не страшны, пока в жизни не превращаются в лучезарные лагеря, из которых нет выхода. Человек грезит планомерным порядком, пока эта его «инструментальная рациональность» не уничтожает на корню хаотизм живой жизни, будь то архитектура, социум или политика. Далее по списку: экономика, технологии и любая инженерия (включая генную и социальную), экология, воспитание, идеологии, манипуляция сознанием, экспансия культур, медиа и мода…

Современная архитектура в лице «Modern Movement» и его производных на такое вытеснение отважилась — и тут же спровоцировала радикальную переоценку ценностей, развернув вкусы от правильных красот мастерства и высокого стиля к потертым прелестям старого города, всего «исторически сложившегося». Там, где государство достигло тех же высот регулятива, зарвавшийся Модерн быстро приучил всех ценить приватное и непредрешенное, неподконтрольность и самоорганизацию, ускользание от нормы и власти во всех ее ипостасях и агрегатных состояниях.

Эта реакция понятна и нормальным, живым людям близка, вплоть до манеры пить, говорить и одеваться. Но постмодерн непонятен без главного: это ответ именно на тотальность «произведений» архитектуры или политики, а не на стиль. Жить в проекте (будто в изделии 3D-принтера) невыносимо, каким бы гениальным жизнеподобием и какой бы авторской свободой он ни блистал. Это не проблема смены формы от «слишком жёсткой к более органичной», это вообще не художественная проблема — это проблема взаимоотношения искусства и неискусства, произведения (проекта) и среды. Это не проблема жизни в искусстве, но проблема пропорции искусства и жизни. Этой проблемы нет в музыке и живописи, потому что всегда можно выключить или отвернуться, но это решает все в архитектуре и политике, от мегапроизведений которых деться никуда.

В теоретической эстетике есть понятие маятника Вёльфлина: история стилей раскачивается между полюсами порядка и свободы, регулярности и органики, строгости и манеры (например, от Ренессанса к барокко). Однако под тяжестью мегапроектов Высокого Модерна этот маятник оборвал подвеску, пробив оболочку искусства и власти. Постмодерн — не просто раскованный стиль, в котором мы отдыхаем от геометризма архитектурных построек или построения человека политикой. Утрачена не условная свобода в искусстве и социальной гармонии, а сама жизнь вне искусства и вне организованной социальности. Поэтому подлинный, понимающий постмодерн увидел альтернативу не в иных, более раскрепощенных стилях профессии, а именно в стихии городского спонтана, в эстетике и особой человечности кривого и узкого — «архитектуры без архитектора».

 

Постсовременность, постмодерн, постмодернизм

Путаница в этих понятиях и словах порождает рваное отношение к теме в целом.

Историческое место, в котором тотальные проекты уже отметились своими кошмарами, и есть та самая «постсовременность» (postmodernity), существующая здесь и сейчас «объективно», как ландшафт или климат. Гигантская воронка, оставшаяся после взрыва Модерна. Можно всех нас эвакуировать в другое время или пространство — эта историческая «яма» и излучаемая ею «радиация» останутся. Если сюда десантировать любое другое племя или поколение, обнаружатся те же напряжения, с той же наводкой идей и вкусов. Это чтобы «простой народ» и отдельные непростые искусствоведы не выступали со своим провинциальным снобизмом: постсовременность всех касается, мы все в ней прописаны, и лучше это знать, дабы не удивляться собственным вкусам и ощущениям, буквально за полвека изменившимся и всё изменившим до неузнаваемости.

Постмодерн (postmodern) — это уже не просто историческая конфигурация, но сам дух постсовременности, культурная программа, с биологической заданностью вырастающая на этой почве и в этом особом климате. Такой тип умонастроения и мирочувствия задан всем грузом усталости от Модерна. Поэтому каждый из нас уже «человек постмодерна» — в той мере, в какой мы спокойно и даже с расположением впускаем в свою жизнь немыслимую прежде мешанину одежды, кухни и еды, бытовой техники и всякого дизайна, «этнонауки» и «этномедицины», образовательных практик, оживших исторических аллюзий, легенд и мифов всех времен и народов. Уважение к легкой (или нелегкой) небрежности и потертости проявляется в симпатиях туризма к старым городам и в сходных настроениях моды — в ретро и Casual. Это тоже не для отвлеченной теории, а для понимания втянутости в постмодерн всех, в том числе тех, кто этого слова не выносит, не выговаривает или не слышал. «Люди постмодерна» ходят по городу толпами и трутся друг о друга плечами, даже не подозревая, насколько этим общим духом пропитано всё, насколько он специфичен и как сильно отличается от того, что было до эпохи postmodern.

Если климат постсовременности естественно порождает атмосферу постмодерна, то из нее так же естественно конденсируется активная, экстремальная фракция постмодерна — постмодернизм (postmodernism). И это тоже куда более распространенное явление, чем принято считать, — как и дух постмодерна. Постмодернисты — непризнанная элита «народа постмодерна», но это не только философы, архитекторы и художники, литераторы и музыканты, идеологи и политики; это и обычные люди, не впадающие в истерику негодования от размытости гендерных и прочих связей, ценящие элементы хаоса и случайности превыше плана и единства. По стилю это ближе к all-out-casual, по духу — к путанице, самоиронии, приколу и веселой анархии. Это не обязательно творчество — это еще и оттенки стиля жизни, еще недавно казавшиеся диковатыми.

Постмодернизм — это «партия» постмодерна, его авангард, однако граница этой партийности размыта, что позволяет постмодернизму вести за собой вперед (и назад) самые широкие слои населения. Это уже не классический постмодерн, в котором культ исторической среды города повторяется в «исторически сложившейся» линялости мирно стареющих джинсов. Постмодернистов в архитектуре, нагло имитирующих историческое и спонтанное, не так много, зато в этой жизни полным-полно «стихийных постмодернистов», носящих искусственно состаренные швейные изделия с изящной бахромой и дизайнерскими дырами. Этот дух универсален, он проявляется во всем, будь то мебельный винтаж, искусственно состаренные клипы с ретрозвездами или вареные штаны о главном.

Здесь есть и своя динамика, история. Человечество последовательно эволюционирует: от красивых брюк в стиле правильного модерна или авангарда к классическим, реально стареющим джинсам постмодерна и лишь потом к дизайнерской потрепанности галантерейного постмодернизма. История логичная, но и в ней уже видны тупики.

 

Восторги симуляции

Если постмодерн — это реакция на проблему Модерна, то постмодернизм претендует на решение этой проблемы новым, альтернативным проектом. Однако это «решение» само слишком реактивно. Оно понятно как ответный жест, но постоянно жить в такой жестикуляции тоже тяжело.

Прежде всего постмодернизм не возвращает, а лишь имитирует утраченное, будь то живая спонтанность в архитектуре или реальная свобода в политике. Сложность и пластика непредсказуемости старого города происходит от реальной жизни; если это наслоения, то это наслоения истории, а не фантазии, процесса, а не проекта. Постмодернизм лишь изображает хаотизм живой среды — он «проектирует спонтанное», «вычерчивает естественное», и эта фальшь всегда видна либо ощущается нутром.

То же в политике. Политтехнологи проектируют политическую «жизнь»: дискуссии, массовые демонстрации поддержки, фиктивное народовластие. Эта фальшь становится всеобщей — от голосований, сборищ и бесконечных ток-шоу с несущими пургу аналитиками до постановочных, экранных сцен руководства страной и всем подряд прямо из кабинета.

Далее, постмодернизм выворачивает саму логику связи порядка и спонтанности. В старом городе пространства власти и общественного центра строги, упорядочены и подчинены логике проекта, тогда как пространства приватной жизни, наоборот, являют собой полюс органики, естества и спонтанности. В постмодернизме же все наоборот: в архитектуре общественного центра есть деньги, заказ и креатив, поэтому здесь концентрируется вся имитация «живого и интересного», оставляя архитектуре жилых районов стилистику лагеря. Эстетика «мехом внутрь».

То же в политике: свобода от норм, правил и принципов порядка концентрируется в коридорах власти, тогда как внизу, в пространствах приватной жизни, все более уплотняется система мелочных, маниакальных запретов. Эстетика и функция произвола и зажатости меняются местами: власть ведет себя как независимое частное лицо, а частные лица втискиваются в регламенты, будто это сплошь служивое чиновничество.

Таким же перевертышем оборачивается в политическом постмодернизме когда-то демократичная ирония постмодерна. Постмодернистская ирония есть, но она приватизирована наверху и проявляется в отношении власти и политтехнологов к управляемой массе, которую специально обученные люди разводят весело и с фантазией. Теперь власть сочетает монополию на легитимное насилие с государственной монополией на иронию, причем еще неизвестно, что в этой политике важнее. Тексты официоза захлебываются от совершенно отвязанных фантазий, от залпов безбашенных орудий прессы и ТВ. Там понимают, что в логике идеологического и пропагандистского постмодернизма теперь свое «правило Геббельса»: чем смешнее аргумент, тем серьезнее он будет воспринят. Внизу всё воспринимается буквально — распятые мальчики, норковые дамы, мерзнущие на Болотной за копейки Госдепа, вражеские фрегаты, удирающие от одного вида наших расчехленных железок.

Все это захватывающе интересно, но только как эксперимент на обществе и живых людях, временный, хотя и долгоиграющий. Это занос, из которого рано или поздно все равно придется выходить. Все чаще мы ощущаем себя на пороге какого-то другого, сверхнового времени...

 

Александр Рубцов – руководитель Центра исследований идеологических процессов Института философии РАН

 

Источник: http://www.novayagazeta.ru/comments/72246.html