А.В. Рубцов

Структура исторического процесса
и слои реальности*

Полигнозис. 2011, № 1.


 

…Я попробовал «ухватить»

закономерности и механизмы, своего рода

всеобщую экономическую историю

(как есть всеобщая география).

Фернан Бродель  «Игры обмена»

В совокупности модных ныне хронополитических подходов важен сам набор «героев» анализа, каковыми прежде всего являются темпоральные характеристики.

В свое время Ф.Бродель, воспользовавшийся выражением В.Эберхарда и назвавший третий том своего капитального исследования материальной цивилизации «Время мира», оценил это как вызов. «Вызов, – писал он, – заключается в том доверии, какое я питаю к столь возможно широкому обращению к истории, которая на сей раз берется в ее хронологическом развертывании и в разнообразных ее временных характеристиках»(1). Однако при этом надо учитывать, что всякое историческое время – быстрое или медленное – имеет и свою особую историческую материю, в которой оно реализуется. С методологической точки зрения, это – особый предмет исследования, особый фрагмент, срез социально-политической или социокультурной реальности, который позволяет именно «на себе» увидеть длительности долгие и короткие, изменения сверхмедленные или, наоборот, сверхбыстрые (когда в силу быстроты часто бывает трудно сразу и в должной мере осознать, что, собственно, произошло).

Известно, что медленное время и длинные волны истории были выявлены в исследовании практик повседневности. Ф.Бродель увидел под пеной событий особые слои исторического движения. Сам он говорит о том, что представления о множественности времен потребовались ему, чтобы хоть как-то организовать бесконечность и неисчерпаемость исторического знания. «Однако во всей истории мира есть от чего прийти в уныние самым неустрашимым и даже самым неискушенным. Разве это не безбрежный поток без начала и конца?»(2). Хотя скорее всего последовательность здесь была другая: сначала полноценное введение в предмет исторического исследования всего океана несобытийного, повседневного (на что прежде не обращали внимания), потом потрясение безбрежностью этого потока, а уже затем расчленение самого исторического времени на его разные темпоральные составляющие. Событийная история как раз не бесконечна и не безбрежна. Только подключение к ней истории повседневности делает историческое исследование необозримым и даже безграничным. Бродель сам нашел то, что сделало историю неисчерпаемой.

Далее Ф.Бродель, еще раз демонстрируя академическую скромность, ставит идею множественности времен в один ряд с делением исторического предмета на области специализации и свидетельствует о том, что эта идея подсмотрена у экономистов. Он даже дает понять, что это было сделано вовсе не им: «К счастью, историки уже имеют опыт того, как противостоять избыточности. Они упрощают ее, расчленяя историю на секторы (история политическая, экономическая, социальная, культурная). Главное же – они научились у экономистов тому, что время можно расчленить на базе разнообразных временных характеристик и таким образом приручить его, сделав в общем поддающимся изучению: существуют временные характеристики длительной и очень длительной протяженности, изменения конъюнктуры замедленные и менее замедленные, сдвиги быстрые, а иные и мгновенные, причем зачастую самые кратковременные обнаруживаются легче всего»(3).

Вслед за этим Ф.Бродель сделал следующий шаг: он связал время мира не только с отдельными срезами исторической реальности, но и с отдельными фрагментами пространства. Иными словами, он сообщил нам, что время мира исполняется не только не на всякой исторической материи, но и далеко не везде в самом простом, географическом смысле этого слова. В качестве примера он привел Индию, которая, по его словам, представляет собой «континент», в котором только четыре оживленные линии были активизированы временем мира – на остальной территории время мира отзывалось «то тут, то там», но «также и отсутствовало»(4). И то, что происходило в масштабах Индийского «континента», повторялось во всех населенных областях земного шара, даже на Британских островах времен промышленной революции. Повсюду имелись зоны, где мировая история не находила отклика, зоны молчания, спокойного неведения. «В нашем [Неаполитанском] королевстве, – писал экономист Антонио Дженовезе, – есть области, в сравнении с коими самоеды показались бы просвещенными и цивилизованными. На первый взгляд такие зоны нас затопляли: вот перед нами в некотором роде облегченная карта мира, облегченная, потому что она усеяна бесчисленными белыми пятнами, откуда не доносится отклика…»(5).

Эти белые пятна Бродель воспринимает как регионы «на окраине торжествующей истории». Но в данном случае имеется в виду не банальное деление мира на передовые и отсталые страны или группы стран, а нечто накладывающееся на карту мира поверхполитических, государственных границ, независимо от них, по своей собственной сетке. Зоны «молчания» и «спокойного неведения» присутствуют в том числе и в странах, находящихся в состоянии самых интенсивных реформаций.

Возможно, Ф.Бродель здесь немного не договорил. Наряду с быстрой и медленной историей во времени человечества обнаруживается история настолько медленная, что ее впору было бы назвать своего рода историей неподвижности(6). Это, конечно, крайне условное обозначение (поскольку «совершенно неподвижное» в реальной истории может быть только предельной абстракцией), однако в ограниченных замерах, выделенных методологически корректно и политически значимо, такая «неподвижность» может быть почти или даже вполне реальной. Что на материале новейших реформаций в России можно показать более чем достоверно.

Однако здесь мы опять должны вернуться на уровень метаисторического рассуждения. Вправе ли мы сейчас утверждать, что определенные реальности и определенные территории, на которые распространяется действие времени мира, находятся в прежнем соотношении с теми реальностями и территориями, которые оно не затрагивает? Если раньше подобное ограничение, достигавшееся изъятием «зон молчания», позволяло создать «облегченную карту» времени мира, то насколько корректным будет такое ограничение теперь и, соответственно, насколько «облегченной» такая карта получится на конец ХХ – начало ХХI века? Не должны ли мы говорить о том, что теперь сами структуры повседневности становятся на порядок более подвижными, а «зоны молчания» – более коммуникативными?

Как иногда выражаются, «ответы на эти вопросы могут быть только риторическими». Действительно, сейчас мы переживаем стремительную экспансию времени мира. От обычной «глобализации» этот процесс отличается тем, что идет не просто по поверхности, по территориям, но и вглубь, постепенно затрагивая те слои сознания и те практики, которые прежде, причем до самого недавнего времени, и в самом деле были «заповедниками медленных процессов».

В то же время сами эти изменения не континуальны, не повсеместны. Экспансия времени мира распространяется на территории и структуры, прежде ему не подвластные, но сама эта экспансия фрагментарна, имеет пропуски и разрывы. Что создает дополнительные напряжения метаисторического характера. Если раньше мы говорили об опасностях соприкосновения передовых технологий с архаикой сознания в самом общем виде, имея в виду достаточно четкую границу между тем и другим, то теперь эта граница как бы режется на куски, и отдельные ее части в разорванном состоянии переносятся либо вперед либо назад. Отчего она становится все более условной и легко проницаемой. Фрагменты и без того не простой структуры времени все более спутываются и перемешиваются. Там, где раньше были крупные переходы и четко очерченные конфликты, возникает дробный коллаж, нашпигованный множеством конфликтов мелких и локальных, каждый из которых, впрочем, в состоянии перерасти в конфликт крупный, стать инструментом тотального столкновения. Малоподвижные или вовсе неподвижные (в прошлом) структуры повседневности теперь фрагментируются, делятся на все более измельчающиеся части, одни из которых так и продолжают оставаться малоподвижными или вовсе неприкосновенными, но зато другие вдруг неожиданно обновляются и включаются в общий оборот времени мира. Это может быть опасным или обнадеживающим, но это явно из другой карты, расчерчивающей реальности и территории быстрых и медленных изменений в совершенно ином, чем прежде, стиле. Человечество пока – и, будем надеяться, это сохранится в дальнейшем – миновали основные опасности соприкосновения, например, ядерных технологий с «обычным» террористическим фундаментализмом. Однако осенью 2001 г. мы в полной мере ощутили, что проблема перемещается от противостояния больших фронтов изменений к множеству малых фронтов, перемешивающихся и почти диффузных. Это уже не прежние радикалы-фундаменталисты, мечтающие о ядерном оружии, но имеющие серьезные проблемы с некоторыми «деталями» такого проекта, например, со средствами доставки. Это среда фанатичных самоубийц, будто раскопанных в каком-то давно ушедшем прошлом, материализовавшихся из литературы, из ретроспективной фантастики.., но при этом свободно и почти незаметно, не привлекая особого внимания перемещающихся в современном мире, свободно пользующихся компьютерами и кредитными картами, обучающихся на авиатренажерах управлению Боингами и даже внимательно, не без «пользы» для себя, рассматривающих сцены катастроф в голливудских фильмах. Кстати, этот образ современного, внешне вполне цивилизованного террориста был гораздо раньше воспроизведен в фильме «Миротворец», где в качестве камикадзе, намеревающегося взорвать себя и Нью-Йорк с помощью портативного ядерного устройства в рюкзаке, пришлось вывести не фанатика с Ближнего Востока, а цивилизованного югослава, одухотворенного преподавателя музыки, брата высокопоставленного чиновника, кажется, министра финансов. Скорее всего, это было сделано лишь отчасти для остроты сюжета, но в значительной мере и для убедительности: уже тогда было понятно, что детонатором катастрофы конца ХХ – начала ХХI века может быть как раз не ископаемое с бомбой, а нечто, в чем архаика и цивилизованность переплетены в единой личности, представлены в том числе и множеством малых внутренних фронтов. Вот монолог, записанный героем-самоубийцей на видео и предназначенный для трансляции после теракта: «Я и серб, и хорват. И я мусульманин. Вы посмотрите на то, что я сделал, и скажете: “Ну, конечно, тут все ясно. Они все животные. Они убивают друг друга веками”. Но дело в том, что я не убийца. Я мирный человек. Я такой же, как вы. Нравится вам это или нет».

Это пронзительное «такой же, как вы», в свете представлений о мультиплицировании и перемешивании конфликтов заслуживает особого внимания. Обаятельный мирный «неубийца» шел взрывать Нью-Йорк еще в прошлом, ХХ веке. И если бы не дежурный американизированный герой…

Множественности времен соответствует столь же неоднородный, многослойный характер движущейся в них реальности. Как уже говорилось, разным временным масштабам и разным скоростям могут быть сопоставлены определенные срезы реальности: структуры повседневности принадлежат по преимуществу медленному, долгому времени (longue durйe), тогда как пласты, например, оперативной политики – времени более скоротечному или даже сверхтекучему времени революций. Здесь уместно еще раз подчеркнуть, что время и материя истории не связаны только лишь прямо пропорциональными зависимостями «больше – больше, меньше – меньше». По этой (чисто количественной) логике рассуждает в частности Иммануил Валерстайн, приписывая большим или меньшим длительностям Броделя, соответственно, большую или меньшую географию их исполнения в материале. Он берет событийную историю (l’historie йvйnementielle, shot term), конъюнктурную историю (l’historie conjoncturelle, medium-term) и долгосрочное время (longue durйe, long-term) и далее утверждает, что каждое время реализуется в своем масштабе ареала, начиная от событий совершенно локальных, местных и заканчивая такими вселенскими, почти надгеографическими нормами, как запрет на инцест, о котором уже говорилось выше. Проще говоря, по этой логике быстрое мало, длительное велико, а вечное – безмерно. Однако если посмотреть на время Броделя через оптику Фуко, окажется, что медленное время реализуется как раз в малом, в микромире политики, в микрофизике власти. Это, естественно, не оспаривает наблюдений Валерстайна, но показывает возможность и другого ракурса, не столь прямолинейного, но, как мне кажется, более продуктивного при анализе сверхсовременных процессов.

Слоистая структура реальности имеет и свою собственную логику, связанную уже не только со структурой времени. Например, это может быть структура взаимоотношений между сознанием общества, с одной стороны, и относительно независимыми от сознания социальными процессами и образованиями, с другой. С точки зрения задач познания это может быть структура взаимоотношений сознания и его объективаций, «материализаций». Возможно, главным философским откровением К.Маркса как раз и была идея исследовать сознание не по тому, что оно само о себе декларирует, а по той материи и по тем его объективациям, которые в известной степени живут своей собственной – «бессознательной» – жизнью, а потому не лгут. Трудно перечислить всех, кто потом брался теми или иными способами трактовать сознание через «иную реальность», через то, что стоит за ним – будь то экономические отношения, согласно вульгарным марксистам, структуры быта повседневности школы «Анналов» или вовсе не материальное бессознательное по З.Фрейду.

 


(*) Из книги «Испытание свободой. Смысл и перспективы либеральных тенденций в постсоветской России. Книга первая. «Философия и история» (готовится к печати).

Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика и капитализм ХV–XVIII вв. Т. 3. Время мира. М., Прогресс. 1992. С. 7.

(2) Бродель Ф. Цит. соч. С. 8.

(3) Идея придать особое значение структурам существенным и устойчивым, крайне медленно изменяющимся, видимо, вызвана велением времени и, что называется, витала в воздухе. Так, М.Бахтин в исследовании истории литературы тоже обнаружил нечто столь крупное и устойчивое, что с близкого расстояния и для обычного нашего бегающего взгляда оказывается в некотором смысле невидимым. Это жанры. Все понимают, что такое жанры, но далеко не все обращают внимание на то, что жанры, с одной стороны, образуют устойчивый каркас литературного процесса, а с другой – сами возникают и эволюционируют, но столь медленно, что их конфигурация кажется извечной и неизменной. Бахтин рассматривает жанр как «наиболее устойчивые», «вековечные» тенденции в общем литературном процессе (Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1972. С. 178). Подобно тому, как Бродель заставил нас видеть сверхмедленно изменяющиеся структуры повседневности, Бахтин настаивал на необходимости исследовать «большие и существенные судьбы литературы и языка, ведущими героями которых являются прежде всего жанры» (Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975. С. 451).

(4) Там же.

(5) Там же.

(6) Тот же Бродель выделяет особые, почти вечные длительности, считающиеся «временем мудрецов». В обычной жизни с этими длительностями все несколько проще, как, например, с запретом на инцест.