Б. Орешин, А. Рубцов

Сталинизм: идеология и сознание

В кн.: Осмыслить культ Сталина. М., Прогресс, 1989


Возрождение мифологизма

Историческое пространство, окружающее рубеж перехода к Новому времени, обнаруживает множество так или иначе подчеркиваемых антецедентов сталинистского типа сознания. Среди часто упоминаемых: осовремененное иезуитство (партия как «орден меченосцев»); «охота на ведьм» в духе классической инквизиции; макиавеллизм, возрожденный в самых своих злобных и циничных формах, если не усиленный; совершенно средневековое мракобесие; модернизированный вариант крепостного права; возврат к доэгалитаристской сословной стратификации общества, вплоть до массовых экзекуций по одному лишь признаку сословной принадлежности и т.д. и т.п. Этот ряд может быть продолжен вглубь истории, вплоть до обнаружения элементов социальности и сознания, характерных для древневосточных деспотий. В этом обычно акцентируют прежде всего структуру государственности, и в самом деле ставящей едва ли не все общество на положение рабов гипертрофированно развитого государства. Но не менее значительны здесь и повторы совсем уже архаических структур сознания – как в сознании власти, так и в сознании масс. Например, реализация сверхмасштабных природопреобразовательных проектов отличается в сталинизме не только допотопными формами эксплуатации рабского труда, но и глубинными смыслами самой этой «величественной» деятельности: в конечном счете эти сооружения, может быть, даже не столько функционально-утилитарные, сколько символические, увековечивающие деяния великой личности, а если иметь в виду почти космический масштаб этой личности, то смысл этих сооружений становится чуть ли не мегалитическим. И наоборот, макротехнические «пирамиды», возводимые в увековечение этой личности, для масс означают не что иное, как сакрализацию этой личности, персонализацию в ней связи с трансцедентным. К доживающим свой век непереубедимым сталинистам нередко относятся несколько несерьезно, хотя в сознании этих людей (естественно, за исключением циничных прагматиков) буквально рушится вселенная – которой, кстати, нынешние антисталинисты бывают просто лишены.

Подобного рода экскурсы в поистине безграничные пространства «ненового» времени можно множить до бесконечности; они отнюдь не бессодержательны, но оставляют впечатление некоторой вольности в обращении с историческими аналогиями, уводящими в дурную бесконечность видения «всего во всем». Тем не менее, невозможно даже близко подойти к пониманию многих черт сталинизма без обращения к анализу структур сознания, характерных для эпох одновременно и древних, и как бы неоконченных, продолжающихся в самом модернизированном настоящем. В сталинизме за идеологическим фасадом, скроенным по новоевропейским меркам и стандартам, обнаруживаются постройки, выдержанные в совершенно иной, подчас просто архаической стилистике. Здесь важно понять основные принципы этой архитектоники сознания и сверхустойчивые стереотипы его функционирования.

В самом общем виде эту конструкцию сознания можно охарактеризовать как мифологизм. В качестве доминирующей структуры он характерен для традиционных обществ, но в новых, а порой и в тех же самых качествах он прорастает и в самых нетрадиционных проявлениях современности. Характер его проявления зависит от социокультурной конституции конкретного общества: в одних случаях можно говорить о мифологизме фрагментарном, локализованном, функциональном, неагрессивном и даже по-своему продуктивном, в других – о мифологизме структурном, воспроизводящем самые отрицательные свои качества и по существу тотальном.

Пожалуй, основная характеристика этой структуры сознания – закрытость. В онтологическом плане она означает специфический тип взаимоотношения с реальностью, в котором собственные, хотя и небезосновательные порождения сознания безнадежно доминируют над сколь угодно убедительной объективностью. Никакой факт не является здесь аргументом, он скорее вызывает импульсы повышенной агрессивности. При всех отличиях эти черты характеризуют как архаический мифологизм, так и всякое чрезмерно идеологизированное сознание, агрессивную демагогию (все необходимое для воссоздания образа Сталина-полемиста содержится в шукшинском «Срезал»), наконец, сознание параноика. В сталинизме эти структуры сознания воспроизводятся на почве, казалось бы, совсем уже для них неблагодатной – не только в искусстве или идеологии, но и в правовом сознании и даже в естественнонаучном.

В плане функциональном мифологизм проявляется в катастрофической закрытости по отношению к другому сознанию. Отсюда – монологизм, воплощающийся в завершенной и унифицированной системе верований, которая глуха к чужому голосу и чужому ответу, «не ждет его и не признает за ним решающей силы», «претендует на последнее слово» (М. Бахтин). «Монологизм в пределе отрицает наличие вне себя другого равноправного и ответно-равноправного сознания, другого равноправного я (ты). При монологическом подходе (в предельном или чистом виде) другой всецело остается только объектом сознания, а не другим сознанием»(1). В конце концов эта логика приобретает всеобъемлющий характер, вплоть до ее крайне одиозных воплощений в идеологическом, политическом и даже военном империализме.

Мифологическое сознание закрыто и во времени, одна из наиболее заметных его черт – ничем не преодолеваемая статичность. Так, марксизм – учение, которое по несколько утопическому замыслу его создателей должно было отличаться прежде всего повышенной критичностью, революционностью и динамизмом, – обретает в сталинизме все черты идеологического мифа – замкнутой, самодовлеющей системы убеждений, застывающей в формах, претендующих на достоинство универсальности. Но это миф особого рода – не довлеющий как бы извне всякому сознанию, но контролируемый и по мере надобности заново толкуемый верховным экзегетом – держателем права на окончательную интерпретацию.

В конце концов мифологическое сознание оказывается закрытым и само от себя, поскольку отрицает индивидуальность как таковую. Не случайно миф даже как литературная форма принципиально лишен авторства. И не случайны в этом плане такие, казалось бы, необязательные кампании, как борьба с «психологизмом» – даже в литературе. «Психология в романах, – пишет Г. Федотов, – считалась чем-то вроде политического преступления. Интерес к внутреннему миру был объявлен буржуазным. Романы, в которых этот интерес сумел пробиться сквозь цензурные рогатки, можно пересчитать по пальцам. Если бы психология приносилась в жертву социально-революционной тенденции, это было бы объяснимо политически. Но в Советской России процветал и авантюрный роман. Интерес фабулы, в его чисто внешнем, синематографическом волшебстве, принимался суровым большевизмом как законный отдых бойцов. Лишь интерес к миру души признавался разлагающим»(2). Это тем более понятно в рамках мифологической структуры сознания, нивелирующий пафос которой к тому же задан устремленностью к централизованным, унифицированным принципам управления; СМ. Соловьев в свое время точно подметил: «Все выпуклое мешает централизации, ровное же представляет самый крепкий фундамент для нее»(3).

Мифологизм обнаруживает крайне сложные взаимоотношения со временем истории культуры. Его преодоление начинается в эпоху, которую Ясперс назвал «осевым временем» (XVIII-II вв. до н.э.): «Тогда произошел самый резкий поворот в истории. Появился человек такого типа, каким он пребывает по сей день»(4). Но и по сей день он пребывает не освободившимся от мифологизма и скорее обнаруживающим безнадежность упований на его окончательное искоренение. Даже наука, казалось бы, специально предназначенная для преодоления мифологизма, воспроизводит в структуре знания новые – собственные – мифы, без которых, как выясняется, ее функционирование и даже развитие практически немыслимы. Возможно, именно сам миф об окончательном преодолении мифологизма чреват наиболее тяжелыми формами мифотворчества – самыми убежденными и нетерпимыми до агрессивности. По крайней мере, в сфере социального знания миф окончательно эмансипированной «научности» уже породил социальные потрясения, несравнимые по своим последствиям с подвигами утверждения веры.

С точки зрения и чисто психологической, мифологизм достаточно функционален для сознания, он создает даже своего рода комфорт. Но, как это ни парадоксально, потребности в бегстве в миф возникают и в процессе освобождения от мифологизма. «Новое... сводится к тому, -пишет Ясперс, – что человек осознает бытие в целом, самого себя и свои границы. Перед ним открывается ужас мира и собственная беспомощность. Стоя над пропастью, он ставит радикальные вопросы, требует освобождения и спасения. Осознавая свои границы, он ставит перед собой высшие цели, познает абсолютность в глубинах самосознания и в ясности трансцедентного мира.

Все это происходит посредством рефлексии. Сознание вновь осознавало сознание, мышление делало мышление своим объектом. Началась духовная борьба, в ходе которой каждый пытался убедить другого, сообщая ему свои идеи, обоснования, свой опыт... Дискуссии, образование различных партий, расщепление духовной сферы, которая и в противоречивости своих частей сохраняла их взаимообусловленность, – все это породило беспокойство и движение, граничащее с духовным хаосом»(5). Каждый шаг в обретении свободы – духовной или социальной -сопровождается появлением новых оснований для того, что Фромм назвал «бегством от свободы». «Каждая ступень возрастания индивидуализации личности угрожала людям новыми опасностями. Первичные связи, однажды нарушенные, уже не могут быть восстановлены... Однако если экономические, социальные и политические факторы, от которых зависит весь процесс индивидуализации человека, не создают условий для самовыражения его индивидуальности... и если в то же время люди нарушили свои первоначальные связи, которые обеспечивали им внутреннюю стабильность, то в этом случае свобода превращается в невыносимое бремя... Люди всеми силами стремятся уйти от такой свободы в мир подчинения или каких-либо подобных отношений человека с действительностью, которые обещают освобождение от неуверенности, даже если это лишает индивида его свободы»(6).

В этой, мягко говоря, непростой ситуации миф поистине оказывается спасением. Мифотворчество создает особый мир, которому приписывается определенный избыток упорядоченности и интегративности, в котором недопустимы какие-либо отклонения от заданных образцов поведения и способов интерпретации реальности. Это мир сакральных формул, символов, эмблем, образов, легенд, норм и запретов, становящихся объектами веры и обеспечивающих высокую степень социальной интеграции, групповой сплоченности и устойчивости. Это тот глубинный слой сознательного и бессознательного, в котором аккумулированы ценности родовой, коллективной жизни: к нему всегда апеллируют вожди и пророки, ибо он дает уверенность в себе, в контролируемости мира, в том, что «в своих дерзаниях всегда мы правы». Обладая огромной эмоциональной насыщенностью и психологической значимостью, мифологическая ментальность позволяет преодолевать ощущение временности, случайности, шаткости, непрочности существования, культивирует стремление к самоотдаче и самопожертвованию, к идентификации с определенными социальными, познавательными, идейно-нравственными системами – этносом, государством, партией, школой и т.д. Она органично включает в себя такие черты, как чувство избранничества и превосходства, «социальный нарциссизм», нарочитое стремление к самоутверждению, нетерпимость и агрессивность. Как не без оснований пророчествует А.Кёстлер: «Всех смертных грехов опаснее восьмой -ложно ориентированная самоотдача»(7). В этой же структуре сознания вполне органичны и социально-психологические основания персонифицированных культов: «Тип героя, дорогого сердцу толпы, всегда будет напоминать Цезаря, шлем которого прельщает толпу, власть внушает ей уважение, а меч заставляет бояться...»(8).

В такого рода защитно-компенсаторных реакциях мифологическое сознание неизменно воспроизводит образы и символы, связанные с действием того, что Г. Бутуль назвал «психологическими комплексами групповой агрессивности». К ним относят, в частности, комплекс «козла отпущения», в котором внутренние трудности и негативные качества переносятся на «образ врага», воплощающего вселенские силы зла и разрушения, и само существование которого, по словам Юнга, является огромным облегчением для собственной совести. Это также «комплекс Авраама», выражающий готовность приносить самые дорогие жертвы во имя общественных идеалов («за ценой не постоим») – со всеми положительными и отрицательными последствиями такой готовности. Это, наконец, комплекс «дамоклова меча», провоцирующий ощущение постоянной и повсюду подстерегающей опасности в целях укрепления собственной стабильности, мобилизации сил и способности самому нанести «упреждающий удар». В этом контексте сталинизм выглядит оригинальным только беспрецедентной силой проявления такого рода реакций. Впрочем, отчасти и это не совсем оригинально: «Роль эгоистических, агрессивных побуждений в исторических катастрофах, – пишет Кёстлер, -сравнительно невелика: массовые убийства всегда мотивировались как жертвоприношения богам, царям, народу или будущему счастью человечества. Преступления Калигулы меркнут рядом с опустошением, учиненным Торквемадой. В какую угодно историческую эпоху число жертв, пострадавших от разбойников, грабителей, насильников, гангстеров и прочих преступников, ничтожно в сравнении с неисчислимым множеством тех, кого торжественно заклали во имя истинной веры, справедливого общества или правильной идеологии»(9)

Здесь сталкиваются извечная и неодолимая жажда справедливости, стремление обрести смысл и истину – и трагическая невозможность достичь этого здесь и сейчас, в этом мире и в данном реальной историей настоящем. Отсюда нескончаемые срывы сознания, вновь и вновь соблазняемого, казалось бы, ничем не замутненными идеалами. Это, в конечном счете, старая, как мир, проблема зла, множащегося самим стремлением к добру, проблема прошлого, в которое неизбежно отбрасывает всякое неосмотрительное устремление к будущему. Спасение, видимо, не в качестве идеала и уж тем более не в малореальном выходе за пределы собственной несовершенной истории, но в самой способности соизмерять усилия с объективным сопротивлением реальности, жить не только в проекте (что в известном смысле есть атрибут сознания), но и в этом безнадежно относительном, пусть даже несовершенном, мире.

В какой мере это свойственно нам, нашей национальной традиции? Рассматривая феномен сталинизма в контексте предельно широкой макроэволюции сознания, видишь, что все это уже неоднократно и едва ли не везде было. Но вместе с тем это, пожалуй, далеко не везде и не всегда было с такой ни с чем не соразмерной безудержностью. Инерции истории не преодолеваются в одночасье, и все это не только было, но и будет – даже если мы сведем счеты с издержками нашей революции, пересмотрим Маркса или еще раз проклянем рабство в собственной истории. Вопрос в том, в какой мере, с какими последствиями, за недостатком каких усилий и какого понимания?

 


(1) М. Бахтин. Эстетика словесного творчества. М., 1986, с. 336.

(2) Г. Федотов. Ессе Homo. – В кн.: Образ человека в XX в. М., 1988, с. 53.

(3) Исторические письма СМ. Соловьева. Избранное. М., 1983, с. 222.

(4) К. Ясперс. Истоки истории и ее цель. М., 1977, с. 29.

(5) Там же, с. 30.

(6) Erich Fromm. Escape From Freedom. New York, 1971, p. 52.

(7) A. Koestler. The Ghost in the Mascine. London, 1971, p. 272.

(8) Г. Лебон. Психология народов и масс. СПб., 1896, с. 190.

(9) A. Koestler. Op. cit.. p. 268-269.