Б. Орешин, А. Рубцов

Сталинизм: идеология и сознание

В кн.: Осмыслить культ Сталина. М., Прогресс, 1989


Границы и структура исторического поля

С первого этапа десталинизации и до недавнего времени сталинизм как проблема был жестко локализован вначале в границах 1937-1938 гг., затем – 1929-1953 гг., вырезан из текущей истории и в таком виде представлен для дальнейшего обозрения. Сейчас основные интеллектуальные усилия в обществе направлены на то, чтобы вставить его «на место» и попытаться реконструировать нарушенные исторические связи. Но выйти с проблематикой сталинизма в ближайшие периоды не всегда просто: здесь до сих пор действует какая-то сдавливающая сила, стремящаяся так или иначе удержать проблему в предустановленных границах.

Механизм такой локализации для нас обычен: новый политический курс, обрушиваясь на своего непосредственного предшественника, одновременно проводит и более или менее явную реабилитацию периода, еще вчера бывшего под основным ударом. Эти восстановительные работы, начинаемые сразу же после переноса огня, позволяют локализовать ошибки и осуществить очередную нормализацию большой истории; тем самым поддерживается версия правильности и единства генеральной линии и иллюзия возможности быстрого, не слишком болезненного и достаточно радикального избавления от издержек текущих отклонений. Сталин, разгромив оппозиционеров и перекрасив нэп из оттепели в эпоху «гримас», одновременно полностью высветлил послереволюционный период, трагические ошибки которого еще в 20-х годах почти открыто признавались (а заодно и большую часть российской истории эпохи самодержавия). Хрущев, ударив по сталинизму, заметно снизил тональность в критике предсталинского периода. Критика Хрущева Брежневым сопровождалась явным выравниванием официальной линии в отношении к сталинизму. Происходящая сейчас особенно решительная десталинизация другим своим «плечом» как бы приподнимает 20-е годы, вызывая неосознанную потребность в известной идеализации политики и не слишком дискредитировавших себя деятелей того периода. Отчасти здесь сказывается удивительно последовательная смена точек притяжения в политической истории, но срабатывает и более универсальная схема: общая линия должна быть вне подозрений, для чего все негативное хронологически должно быть сосредоточено в своего рода концентрационных зонах – враг и в истории должен быть локализован.

Перестройка дала, кажется, небывалый для нашей истории эффект многошагового критического углубления в прошлое. Ограничившись поначалу исключительно критикой «застоя» и практически не затрагивая сталинский период, она довольно скоро вышла на неожиданные даже для самих радикалов масштабы деструкции сталинизма. Качество переоценки прошлого – критерий, по которому косвенно можно судить об основательности намерений. На настоящий момент процесс «отрастания» истории не жестко, но ощутимо блокирован в ретроспективном плане не полностью открытым ленинским периодом; в перспективном плане он ограничен нашим крайне прямолинейным и поверхностным пониманием того, что следует считать рецидивами сталинизма в настоящем. Тем не менее первые бреши пробиты: собственно сталинский период уже сейчас перестает доминировать, уступая место анализу «причин» и «истоков» происшедшего.

Внимание первоначально сосредоточилось на технологии сталинского переворота и на том, что ему непосредственно предшествовало. Однако хроника оппозиционной борьбы и искоренения уклонов была нами воспринята с таким драматизмом именно потому, что мы видели ее из современности, уже зная, кто идет к власти и что за этим последует. Кульминация была найдена, и причины всех дальнейших событий сосредоточились в одном: как оказался у власти этот.

Постепенно приходило осознание того, что далеко не все, происшедшее впоследствии, было предопределено борьбой за власть, победой Сталина и его личной волей, что многое в формах консолидации режима, штампах идеологии, стереотипах действий власти, реакциях масс и т.д. имело более глубокие исторические основания. Буквально на глазах сформировалось направление, рассматривающее сталинизм в сравнительно широких временных контекстах.

Диапазон попыток обнаружить истоки сталинизма в более или менее отдаленном прошлом уже сейчас достаточно велик. В зависимости от широты исторического видения проблемы и от того, что в ней акцентируется – репрессии, культ, содержание и стиль идеологии, политэкономическая и социальная ориентация, – выстраиваются те или иные системы объяснений, по-разному соотносящие сталинизм с общим историческим процессом и вписывающие его в разной длительности исторические периоды. Соответственно, меняются точки отсчета, и началом предыстории сталинизма оказываются самые разнообразные моменты.

Пока мы более или менее всерьез добрались, кажется, до Маркса, но уже возникает ощущение некоторой необязательности такого рода экскурсов: исторические траектории прослеживаются как нельзя более убедительно, но это в то же время как-то отдаляет нас от существа трагедии, мало что прибавляет качественно нового в понимании собственно сталинизма и даже как бы оправдывает его причастностью к великим идейным системам и духовным ориентациям. Этот эффект Рой Медведев отметил, когда в нашей официальной литературе не было даже намека на какие бы то ни было «истоки»: становясь на этот путь, «для объяснения сталинизма мы должны будем обращаться ко все более ранним эпохам нашей истории – едва ли не до татарского ига... Но это был бы неправильный путь – исторического оправдания, а не осуждения сталинизма»(1).

На это можно было бы возразить, что в науке надо искать истоки явления везде, где они действительно есть, независимо от соображений политического свойства и морализации в терминах «осуждения» и «оправдания». В истории понять отнюдь не значит простить, и иная привязка к прошлому может прозвучать как обвинение, не менее сильное, чем критика в контексте современности.

Но в любом случае проблема остается: где здесь пределы морально оправданного и продуктивного углубления в прошлое? И есть ли они? Вряд ли эту проблему можно решить чисто эмпирически, не обращаясь к анализу более общих представлений.

Время всякого события не вмещается в отрезок, ограниченный его «началом» и «концом»: ему всегда предшествует и за ним следует нечто, более или менее непосредственно с ним связанное; «за» или «под» ним всегда можно обнаружить некоторую более длительную историческую реальность, в которую событие включено как одно из ее порождений – и как нечто порождающее. Войны начинаются не в тот момент, когда их объявляют, и не заканчиваются подписанием мира. Каждое событие -если смотреть на него с точки зрения исследователя – как бы захватывает определенную эону исторического поля, специфически ее окрашивает и организует в нашем понимании.

В зависимости от исторической значимости событий различны и территории прилегающих к ним исторических полей. Не слишком значимые, частные события без потерь описываются на языке непосредственных причин и ближайших следствий, т.е. на уровне простой событийной каузальности. И хотя именно в этом языке и сейчас осуществляется большинство наших попыток осмыслить сталинизм в истории, интуитивно ощущается, что это явление принципиально иного порядка, вмещающееся лишь в гораздо более обширные временные пространства и вписываемое в историю не простой причинностью или прямой идеологической преемственностью. Порядок этого события и его «вес» в истории принципиально несоизмеримы с тем историческим горизонтом, в котором мы его рассматриваем; мы постоянно становимся во времени слишком бл,изко к сталинизму, чтобы разглядеть действительный масштаб этого события и его причастность к осевым тенденциям истории общества. И наоборот, мы все время оглядываем исторические горизонты где-то из середины трагедии, не решаясь подняться в теории на ее действительную высоту. Из тех обрезков идеологического процесса и политической хроники, которые мы сейчас готовы предпослать сталинизму, последовательно и строго можно вывести лишь его усеченное и ослаб ленное подобие, почти невинное в сравнении с действительными масштабами трагедии. Объясненным оказывается объяснимое, укладывающееся в более или менее повседневную логику, тогда как «необъяснимое» и невыводимое из ближайших предпосылок опять же остается переадресовывать деяниям демонической личности. Но и это не снимает вопросов: что произошло в истории, если общество буквально во всех сферах своей жизнедеятельности вдруг утратило всякую способность к спонтанному самосохранению и оказалось просто парализованным перед лицом индивидуального демонизма? Как долго копились силы, которые общество с такой страстной исполнительностью употребило против самое себя? Наконец, какие сознания, какие эпохи, отголоски какого варварства и какого титанизма здесь пробудились, чтобы, соединившись с энергиями XX века, произвести эту разрушительную работу?

Вопрос о границах предыстории сталинизма – проблема отнюдь не только интеллектуальная: это вопрос об исторических инерциях, которые приходится реально преодолевать. Приближенные горизонты прошлого ограничивают видение будущего и глубины сегодняшних проблем, и хотя симметрия здесь не зеркальная, но она есть, и это сильное предостережение против поверхностной десталинизации. Укороченная предыстория, поджатая к судьбам известной идеологии и конкретной политики, создает иллюзию того, что проблема решается идеологическим откровением и политическим действием – столь же революционно, как и возникла. Но сталинизм не был чисто событийным привнесением в большую историю. В первой половине XX века лишь катастрофически соединились его основные компоненты, сами же они были вынесены сюда историческими волнами другого масштаба, приведшими в движение другие глубины сознания. Фундаментальная ретроспектива перестраивает и перспективу события: с этой точки зрения, оказывается крайне наивным видеть отголоски сталинизма лишь в известных газетных статьях и судебных исках.

Для работы в этих временных масштабах нужны специальные техники – другая «оптика зрения». Выйти на большую историю обычно мешает сугубо событийно-хронологическое восприятие исторического процесса, схватывающее лишь непосредственно видимые изменения, перемежаемые выдающимися историческими происшествиями. Аналогично воспринимается и история сознаний и идеологий – как череда «событий духа», соединяемых выраженными переходами. Это сильно укорачивает историческое видение, поскольку все, уже опосредованное несколькими звеньями, начинает восприниматься как неактуальное.

Современная методология истории, прежде всего в представлениях Школы Анналов, преодолевает это отсвечивающее, порой просто слепящее воздействие событийности, столь же яркой, сколь и поверхностной. История, говорит Фернан Бродель, «учит нас бдительности в отношении событий. Мы не должны мыслить исключительно категориями краткосрочной перспективы...»(2). Он настаивает на «особой ценности длительных хронологических единиц»(3). Под рябью событий проходят волны медленных изменений, развиваются вековые процессы. Эти непосредственно не наблюдаемые движения обнаруживаются не только в экономиках, рутинных обстоятельствах быта, одним словом, в материальных структурах, но и в истории сознаний и идеологий. Здесь также есть сверхмедленные движения и устойчивые структуры, охватывающие последовательности, казалось бы, совершенно разных или вовсе не совместимых образований. Наверное, не надо доказывать, что сталинизм не был простой реализацией свежих идей, но покоился на чрезвычайно мощных инерциях, вынесших его в современность и благополучно продолжающихся в будущем.

Но сталинизм как конкретный исторический эпизод – это во многом и случайность, задавшая новую линию необходимости. Здесь представления о параллельном сосуществовании событийной и медленной историй оказываются недостаточными.

Уже ближайшие последователи Броделя видели ограниченность представлений о коллективном сознании как о «заповеднике длительных процессов» (выражение самого Броделя). «Это вело к отрицанию созидательных способностей текущего времени, внезапных резких изменений, когда прошлое и будущее подчас как бы сливаются, а настоящее бывает исключительно насыщенным»(4). В результате этой переоценки энтузиазм в равной мере был распределен между исследованиями рутинных противостояний революционным изменениям и изучением резких нововведений. «Таким образом, создается история, которая... находит наконец в самом моменте разрыва, революционного слома великолепное поле для исследования»(5).

Однако для понимания сталинизма (как и других социальных катаклизмов, специфических для современности) недостаточно отделить рутину от слома и обозначить между ними границу. Суть происшедшего сводится здесь к такому взаимодействию рутинных и революционных тенденций, когда устойчивое и даже архаичное в сознании создавало среду для дальнейшей ломки традиционных структур, а революционное сознание вдруг впадало в немыслимую архаику. Здесь проявился особый тип взаимодействия событийной и медленной историй. Стало важным, что характер этого взаимодействия вообще не универсален во времени: меняется глубина этого взаимодействия, причем меняется принципиально. Медленные ритмы эпох, описываемых Броделем, и в самом деле почти не подвержены событийным воздействиям, во всяком случае это воздействие происходит на других глубинах. Но постепенно такое воздействие становится все более глубоким и в конечном счете подводит современность к ситуации, когда соединения, казалось бы, совершенно частных событий и случайных стечений обстоятельств могут резко деформировать ритмы медленной истории, а то и вовсе ее прекратить.

Здесь мы выходим на уровень своего рода метаистории: наряду с событийной историей и историей больших длительностей есть и история того, как они друг с другом соотносятся – эволюция характера их взаимодействий. Эта история происходит не где-то «вовне» или «сбоку», она непосредственно погружена в течение событийной и медленной историй, вероятно, это просто история тех же самых событий. Но у нее есть своя логика, и именно она в наше время привела к возможности такого соприкосновения событийной и медленной историй, которое допускает необратимые последствия труднопредставимых масштабов – конструктивные или трагические.

Отнесение сталинизма как исторического события к большим временным длительностям лишь задает предельный масштаб, очерчивает границы исторического поля. Но внутри себя это поле оказывается неоднородным: здесь обнаруживается целый ряд промежуточных масштабов. Если исторически локальные события принадлежат только непосредственно соизмеримому с ними времени, то события, относящиеся к большой истории, не только принадлежат длительным временным ритмам, но и относятся к целому ряду ритмов, к множеству времен(6) разной длительности: начиная от совсем быстрых, событийных, непосредственно прилегающих и связанных с ними самым очевидным образом; включая средние ритмы, исподволь подбирающие компоненты события и создающие уникальную атмосферу, в которой эти компоненты смогут соединиться и дать эффект исторически значимого происшествия; и заканчивая макроисторическими ритмами, тенденциями цивилизационного порядка, вписывающими событие в ряд имеющих общечеловеческое значение. Большое время, в которое вписывается такое событие, оказывается внутри себя заполненным и структурированным, в нем обнаруживается множество различных, но взаимосвязанных точек отсчета, множество начал все более ускоряющихся ритмов: «некогда, позавчера, зчера»...

Это дает еще одно основание отказаться от чисто линейных представлений об истории (тем более об истории сознания) как о цепочке событий, сменяющих друг друга, т.е. начинающихся и необратимо кончающихся. Прошлое – и прежде всего прошлое сознания – отзывается в будущем не так, как толчок локомотива передается через состав последнему вагону. Настоящее, как правило, испытывает иллюзию, что достаточно отцепиться от соседнего вагона, чтобы изолировать себя и от всех предыдущих инерции. Но в истории сознания прошлое непосредственно продолжается в будущем, и всякое исторически значимое событие становится как бы фронтом, на который прямо, едва ли не «физически» проецируются предыдущие времена. То, что исчезает в событийном, непосредственно наблюдаемом времени, продолжает невидимую жизнь в более медленных временах, изменения в которых непосредственно не воспринимаются, подобно движению часовой стрелки. Поэтому переосмыслить ближайшую предысторию еще не значит отделить себя от прошлого, которое породило саму эту предысторию, а с ней и ее последствия, включая настоящее и будущее; это не значит выйти из потока, в русле которого так и событийные водовороты бывают, т.е. запрограммированы хотя бы как вероятные.

Здесь недостаточным оказывается не только образ истории как цепочки событий, но и образ сложной системы «истоков», сливающихся в русла и разветвляющихся в устьях по поверхности времени, хотя и «пересеченной», но имеющей как бы одну глубину. В представлениях о множественности времен история сознания обретает толщу, пронизанную множеством «идееносных» слоев, пролегающих под каждым временем. Чем глубже они залегают, тем отдаленнее их начала, больше длительности и мощнее инерции. Но в любой момент могут произойти события, способные пробить эту толщу и выпустить на поверхность современности сколь угодно отдаленную и, казалось бы, бесповоротно ушедшую архаику.

Иллюзия укороченной и «плоской» предыстории возникает еще и потому, что преемственность сознания видят лишь в передаче «содержаний» – постулатов, выводов, множеств утверждений. Но на больших глубинах и в масштабах больших длительностей транслируются уже не столько содержания, сколько логики сознания, устойчивые схемы его работы. Еще глубже в недрах сознания – и в прошлом – залегают фундаментальные установки сознания, выражающие его ориентацию в мире и мирочувствие, тип отношения к действительности и предрасположенность к тому или иному способу взаимодействия с ней. («Внешним» здесь может быть все: мир в целом, природа, общество – другие люди.) На поверхности и в короткой перспективе всегда кажется, что близкие и конкретно-содержательные установки, воспроизводимые на уровне фразеологии и готовых формул, оказывают наиболее непосредственное и сильное влияние. Но содержательные фрагменты селекционируются, просеиваются, тасуются, с изменением контекста меняется их смысл, вследствие чего «доктринальные истоки» сплошь и рядом становятся прямым обоснованием практики, совершенно им чуждой в целом. Здесь сказывается инерционное и в конечном счете определяющее влияние других логик, в свою очередь также отбираемых в зависимости от фундаментальных ориентации. В этих слоях инерции сознания срабатывают уже не на уровне текста (в обычном смысле этого слова), а на уровне чисто эстетических предрасположенностей, интуитивных движений сознания, его стереотипных реакций – «бессознательных», но оттого не менее действенных и определяющих. Инерции такого рода относятся к длительностям поистине эпохальным.

Это заставляет нас преодолеть в себе готовность видеть истоки сталинизма лишь там, где это обозначено соответствующими вывесками, причем обозначено самой сталинской идеологией. Глубже истоков, преемственная связь с которыми непосредственна и даже декларируется, есть духовные традиции, имеющие куда более удаленные точки отсчета. С ними соотносятся «в целом», в «общекультурном плане», не замечая, как эти общемировоззренческие ориентации проникают в поры повседневной политики, освобождаются от сдерживающих культурных напластований, гипертрофируются, становятся все более опасными – и в критические моменты оказываются решающими. Еще глубже залегают структуры сознания, которые часто воспроизводят, вообще никак с ними не соотносясь или соотносясь сугубо негативно. Архаика сознания, с такой силой возрожденная сталинизмом в XX веке, будучи внешне модернизированной, тем не менее не перестает быть архаикой. Эти точки отсчета необходимо определять однозначно: одно дело сегодня преодолеть формы архаики сталинизма, впадая в новую архаику, другое – отслеживать и рефлексировать ее в многократно подтвержденной и регулярно подтверждаемой способности истории вновь и вновь воспроизводить эту архаику в самых неожиданных и ультрасовременных формах.

У исторического поля, которое мы соотносим со сталинизмом, недостаточно только отодвинуть горизонт – необходимо также существенно расширить его «по фронту». Сейчас луч, направленный в предысторию, предельно сконцентрирован: он высвечивает только те зоны, которые связаны со сталинизмом видимой преемственной связью, непосредственно генетически. В свою очередь, в этих «истоках», например в том же марксизме, анализируются только те их составляющие, которые непосредственно впадают в сталинизм, – то, что вело в других, а то и в прямо противоположных направлениях, попросту отбрасывается как несуществующее. Но без анализа этих купюр искажаются не только отношения преемственности, но и идеологический облик самого сталинизма. Сознание – индивида или общества – целостно и тотально по своей природе; представление о нем как о микрокосме – не метафора, а позитивное и работающее утверждение. Для того, чтобы понять какое-то сознание, мало знать, что для него является «своим». В не меньшей мере его характеризует и объясняет его реакции все то, что оно считает несущественным, нежелательным, неправильным, чужим и враждебным: зона отторжения не зеркальна зоне приятия, это не то же самое, только со знаком минус; поэтому анализ этой зоны не менее, а иногда и более продуктивен. Бывает и родственная враждебность: фашизм внятно выговорил за сталинизм многое из того, что сам сталинизм в своих представлениях о себе целомудренно опускал. Наконец, остается неназы-ваемый враг – целый корпус духовных содержаний: идей, взглядов, конкретных текстов, в рамках сталинской идеологии и структуры сознания вообще как бы не существовавших, но не по незнанию или небрежению, а по причине, возможно, еще большего неприятия. Иногда для ответа на вопрос «кто ты?» необходимо знать не только тех, кто «друг» или «враг», но и тех, с кем не могут сосуществовать даже в пространстве полемики, кого не в состоянии принять даже как врага и кого как бы вообще не должно быть. То, чего в сознании нет, – тоже характеристика этого сознания: зона опущенного остается, и независимо от того, заполняется она чем-то другим или пустует, само ее место даже своей пустотой продолжает активно воздействовать на соседние зоны и на целостное поведение сознания – здесь и ноль величина значимая. Значимым здесь было бы даже «нейтральное», если бы таковое могло существовать в этом черно-белом и насквозь идеологизированном сознании.

Общие представления о границах, структуре и ориентациях исторического поля сталинизма нужны отнюдь не только для того, чтобы иметь в виду зоны, в которых можно обнаружить нечто важное для понимания. Здесь главное – порядок задачи и качество целого. Сейчас сталинизм лежит перед нами огромным спутанным клубком, из которого мы время от времени вытягиваем отдельные нити, редко – несколько сразу. Как этап это вполне естественно. Но независимо от претензий авторов каждый раз в большей или меньшей степени возникает иллюзия относительной полноты понимания целого. Отдельные истоки – по одиночке или сравнительно случайными группами – обособляются и, изолированные от других, хотим мы этого или не хотим, принимают на себя тяжесть объяснения того, что им в принципе несоразмерно. Тем самым искажа ется общая картина подготовки сталинизма в истории. По мере того, как подкладываемые основания в очередной раз не выдерживают нагрузки, незаметно облегчается сама ноша: сталинизм уже сейчас начинает казаться как-то все же доступным пониманию и объяснимым посредством не слишком сложных построений. Объясненный из ограниченного набора истоков, он неизбежно оказывается ослабленным даже по сравнению с тем, каким он предстал перед обществом в первых оглушающих, хотя и чисто событийных хрониках.

В действительном своем трагизме происшедшее не может быть осмыслено как продолжение тех или иных истоков вне целого своей предыстории. Оно может быть понято лишь как результат принципиально сверхсуммативного взаимодействия, т.е. такого соединения множества истоков, когда опасным становилось само по себе безобидное, а потенциально опасное удесятеряло свою опасность и в полной мере, на пределе ее реализовывало. Сталинизм в сути своей был ненормальным чудовищным сростком сознаний, в котором варварство и цивилизация в невозможности соединиться вызывали друг в друге худшее, и это худшее неизмеримо друг друга усиливало.

Можно предположить, что наиболее чреватым такое взаимодействие было по оси времени, в наложении истоков разных времен, и в конфликтном и усугубляющем друг друга взаимодействии. В известном смысле сталинизм был многоэтапным срывом в прошлое сознания – с сохранением пафоса и энергий современности. Последовательность этого срыва через времена и эпохи определенным образом характеризует сталинизм и как историческую структуру сознания, как нечто внутри себя организованное. Пока мы вообще обходимся без какого-либо принципа, по которому можно было бы упорядочить бесчисленное множество отдельных составляющих и свойств сталинизма как сознания, хотя этот каталог уже огромен и чем дальше, тем больше выходит из поля зрения как целое

В известном смысле в качестве такого упорядочивающего начала может выступать генетическая программа сталинизма. Разные исторические ритмы выводят и на строго определенные слои реальности самого события: оно оказывается разобранным по уровням исторической укорененности уже самой структурой своего исторического поля. Иными словами, генетическая структура предыстории есть не что иное, как опрокинутая в прошлое структура самого события сознания. Таким образом, предыстория сталинизма, представленная как система отдельных предыстории разной длительности, уже позволяет наметить наиболее крупные и иерархически выстроенные членения.

В данном случае мы, естественно, можем претендовать лишь на самый общий набросок контуров этой задачи – без претензии на полноту, но с обозначением некоторых, на наш взгляд, существенных, акцентов.

 


(1) Р. Медведев. К суду истории. Нью-Йорк, 1974, с. 1040-1042.

(2) Ф. Бродель. История и общественные науки. Историческая длительность. – В кн.: Философия и методология истории. М., 1977, с. 134.

(3) Там же, с. 117.

(4) М. Вовель. К истории общественного сознания эпохи Великой Французской революции. – В кн.: Французский ежегодник. 1983. М., 1985, с. 132.

(5) М. Вовель. К истории общественного сознания эпохи Великой Французской революции. – В кн.: Французский ежегодник. 1983. М., 1985, с. 132.

(6) Уже у самого Броделя, хотя и сосредоточившегося на изучении прежде всего больших длительностей, была идея «множественности времен»: «Любая современность включает в себя различные движения, различные ритмы: «сегодня» началось одновременно вчера, позавчера и «некогда». «И разве не чрезвычайно важно знать, имем ли мы дело с новым и бурным процессом или с завершающей стадией старого, давно возникшего явления, или же с монотонно повторяющимся феноменом».-Ф. Б роде ль. Указ. соч., с. 117,129,134.