29.04.2003

С чего начинается свобода

Для будущего российских реформ либерализм в повседневности важнее либерализма в большой политике

Александр Вадимович Рубцов

Сегодня общий вектор либерального развития России сохраняется, несмотря на многие внешние Сегодня общий вектор либерального развития России сохраняется, несмотря на многие внешние признаки «подмораживания». Но в политическом отношении либерализм у нас обустроен из рук вон плохо: либеральные ценности не в моде, особенно в массах; политическая поддержка слаба; партии либерального крыла не воодушевляют; да и сами наши либералы отнюдь не вызывают тех чувств, которые надлежит испытывать при звуках этого почтенного слова.

Иными словами, меня почти устраивает то, что происходит в истории страны, в общем направлении изменения жизни, но озадачивает ситуация с либерализмом в политике и в сознании, а тем более в идеологии. Да и в отношении истории нужны оговорки. То, что получилось, пока еще очень далеко от того, чего хотелось бы, но это лучше того, что мы заслужили десятилетиями коммунистического строительства и связанного с ним разорения умов, душ и народного хозяйства. Если оживить такой орган сознания, как историческая совесть, то окажется, что мы, при всей брезгливости нашего отношения к происходящему, находимся в положении гораздо лучшем, чем то, на что имеем моральное право рассчитывать.

Правота других

Либерализм многослоен. Это одновременно философия, идеология, общественно-политическая и социально-экономическая теория, политическая и управленческая практика, мораль и, наконец, повседневная жизненная установка, способ обыденного существования. Между этими слоями у нас зияют трагические разрывы. Либеральный проект, практика власти и обычная жизнь людей – все это существует у нас отдельно друг от друга и через перегородки. Либералы по вывеске – в жизни часто страдают самовлюбленной авторитарностью, жаждой власти и манией рулить, а то и просто банальным карьеризмом. Они больше заняты собой – но хотят, чтобы их при этом любили другие. Авторитарная власть реально проводит преобразования, представление о которых у либералов вне власти если и есть, то только в самых общих контурах. Наконец, новейшая философская мысль развивается сама по себе, а идеология нашего либерализма все еще рыщет по задам отмирающей «классики».

Правда, я считаю, что на философских и научных работников лучше вовсе не возлагать специальных надежд в сфере идеологии. Это разные способности, часто несоединимые. Орнитологи не летают. Но главное в другом. Либерализм у нас пытаются строить на основе философических и околофилософических, шире говоря, гуманитарных теорий, не учитывая, что с некоторых пор изменился сам статус философии. Постсовременная философия отказывается от позиции «вне» и «над»; она, по словам влиятельнейшего американского философа Ричарда Рорти, становится «смазкой поверхностей» – между обществом и государством, между человеком и обществом, между культурой и политикой, между властью и бизнесом, между разными дисциплинами, между знанием и практикой, между разными культурами и цивилизациями… Она утрачивает прелести парения, но зато проникает всюду. Философия становится не торжественно завершаемой логической схемой, а поденной интеллектуальной работой. Мы же до сих пор носимся с взглядами более или менее высоколобых либералов из прошлого, ничего не давая людям для решения реальных жизненных коллизий.

Отказавшись от фундаментализма, либерал впервые возвращается к себе. И начинает думать о других. В том числе – о других взглядах, системах воззрений. В том числе – враждебных. Либерализм – единственная система взглядов, которая признает (должна признавать!) право на правоту других. Именно на правоту, а не на простое право высказываться, за которое один из наших даже грозился отдать жизнь, кажется, даже свою. Настоящий либерализм не может быть партийным в обычном смысле этого слова. Я только во вторую очередь хочу доказать, что либералы правы. В первую очередь мне важно добиться, чтобы либеральное проникло в поры идеологической коммуникации либералов со всеми остальными и всех остальных между собой. Я это называю металиберализмом.

Конкистадоры и коммивояжеры

Вся эта заумь имеет прямое практическое продолжение в политике. Наши либералы с трудом удерживают свою аудиторию, но вовсе не могут общаться с другими. Вся их идеология и пропаганда направлены на своих, которые уже и так свои. Им приятно быть самими собой и со своими. Но от большей убежденности голосующих избирательные бюллетени не размножаются. Работать надо на чужом поле, с чужим электоратом, отбирая голоса, а не занимаясь идеологическим самоудовлетворением. Но для этого нужны другие политтехнологии и другой либерализм.

Прежде всего – самоопределение в мире и задаваемый этим тон. Постсовременный либерализм пересмотрел позиции либерализма классической эпохи просто потому, что перешел, вынужден был перейти привычные границы. Одно дело строить национальные государства на основе права, закона, собственности, суверенитета личности и т.д. – другое дело обеспечивать триумфальное шествие либеральных ценностей, институтов и практик по всему миру, в теле других культур и цивилизаций. Сила (например, оккупация) дает плацдарм, но этого недостаточно. Нужна добровольная лояльность. Нужно обращение, но уже не в миссионерском смысле этого слова. Война уступает место торговле. Складывается рынок идеологий. Значит, надо учиться торговать! Обращение в веру сменяется обращением идей, подобно обращению товаров и денег. Духовные конкистадоры уступают место идеологическим коммивояжерам. А это уже принципиально другие нормы отношений. Пусть клиент не всегда прав, но вы не вправе доказывать ему, что он недочеловек, а вы – единственный носитель добра и правды. Не купит! Обращение в большей степени становится общением. Люди больше не хотят слышать о своей заблудшести или отсталости. Одновременно со становлением профессиональной постсовременной идеологии они сами поняли всю условность, относительность иерархии ценностей и благ, распределяемых в истории и между цивилизациями, а потому на идейные наезды отвечают уже не покорностью, а встречной агрессией, если не иронией. Боюсь, что на массовом уровне на Востоке, при всем тамошнем восточном фундаментализме, это поняли раньше, чем на Западе.

У нас нечто подобное воспроизводится в национальном масштабе. Россия – это постсовременный мир в миниатюре. К тому же в утрированном виде: боюсь, что пропасть между членом партии любителей Гайдара и приматом из отряда анпиловцев глубже пропасти между каким-нибудь британским тори и аборигеном из Южного полушария.

Кроме того, идеологическая война, которую мы несколько десятилетий, почти век вели с Западом, теперь обернулась против нас самих и превратилась в войну гражданскую. Побед на ней не видно, зато в стране разрушена идеологическая коммуникация. Каждый, срывая голос, утверждает свое, но люди совершенно друг друга не слышат, даже не пытаются расслышать. Таким образом, проблема приобретает метаидеологический характер: прежде чем выбрать приемлемую идеологию, надо договориться о том, как можно было бы об этом договариваться, как запустить процесс мирных переговоров на развалинах, оставшихся после идеологического побоища.

Для мирных переговоров нужна нейтральная территория. (Естественно, имеется в виду не адрес, а содержание.) Надо начать говорить вовсе о другом – о том, о чем в принципе можно договориться.

Эрих Соловьев точно заметил, что люди гораздо лучше договариваются относительно того, чего они не хотят. Планы, проекты, положительно сформулированные ценности – все это скорее разъединяет. Объединяют фундаментальные отрицания, системы запретов. Подобные тем, что были на каменных скрижалях.

При таком взгляде на вещи нетрудно показать, что потенциальными, непроявленными либералами являются практически все нормальные члены более или менее цивилизованных обществ.

В сфере взаимоотношений с другими людьми, коллективами и обществом главное, чего мы стремимся избежать, – это наказание. Наказание – обратная сторона преступления. Именно в этой экстремальной связке видна та критическая точка, в которой фундаментальные ценности и антиценности проступают в до неприличия обнаженном виде.

Либерализм (по самой этимологии этого слова) высшей ценностью признает свободу. Высшая мера наказания в обозримом круге обществ – смертная казнь. Если кому-то покажется демагогией, что искусственно причиненная смерть есть высшая мера несвободы, вспомним о дальнейшей градации наказаний. Человека приговаривают если не к смерти, то… к разным срокам лишения свободы. Сделав лишение свободы главной формой наказания, все более или менее цивилизованные общества расписались в своем глубинном, базовом либерализме.

Но свобода в повседневной жизни и свобода в политике – это разные полюса одного и того же, но разные полюса. У нас свободу представляют себе большей частью по Делакруа – на баррикадах, в дыму, с разинутым, как у эрделя, ртом, с голой грудью и вооруженными детьми. Это свобода для политиков и для революционизированных граждан, на время беспорядков тоже превращающихся в политиков. В повседневной жизни и для обычных людей свобода означает нечто совершенно другое. Ночной колпак обывателя может быть символом свободы ничуть не меньше, чем фригийский колпак девушки со знаменем.

Для наших либералов свобода означает возможность проникать во власть, в правительство и в парламент, выступать по телевидению, публиковать статьи, словом, свободно заниматься политикой и партстроительством, вести публичный образ жизни. Поэтому они не щадя живота борются за свободу публичных высказываний, за независимость СМИ, за избирательные процедуры, за признание выгодных им партийных конструкций. Либералы борются за права либералов – и за права простых граждан наблюдать либералов по телевидению и читать их тексты в прессе. Либералы ругают власть (в особенности либералов во власти), чтобы властью назначили их.

Либеральные ценности обычного человека начинаются с другого конца. Не с вершин политики и власти, а с нижнего предела несвободы.

Представим себе: человек отбыл срок лишения свободы и наконец откинулся из зоны (что, собственно, в массовом порядке и произошло с нашей новой исторической общностью). Людей лишили жидкой, но гарантированной баланды, и теперь им предстоит самим обустраивать свою жизнь. Теперь свобода сосредоточена для них в праве свободно работать и зарабатывать. Начиная со старушек, торгующих сигаретами в переходе или у метро, с челноков, с кустарей-одиночек, и заканчивая магнатами и олигархами. Причем начиная именно со старушек, поскольку они права олигархов на бизнес не ущемят, а крупный бизнес с «мелочью» разделывается легко, особенно если срастается с государством.

Свобода для людей начинается именно здесь. Она начинается в тот момент, когда в недоучившемся студенте или пожилой пенсионерке просыпаются инициатива и ответственность. И она заканчивается в столкновении с первым административным барьером, с бытовым беспределом представителя власти. Либерализм для людей начинается и заканчивается там, где им мешают жить. Если проблемы простых людей наших либералов не так интересуют, назовем это проблемами электората, практически потерянного для нашего либерализма. И тогда окажется, что нынешние считанные проценты голосующих за либералов – скорее аванс, чем заслуга.

Для чего вообще нужна политика

Я понимаю, что свобода в политике и в повседневной жизни неразделимы. Я понимаю связь большой политики и малой экономики. Особенно у нас, где прирастание власти по традиции почти автоматически ведет к убытию свобод на уровне бытового жизнеобеспечения. Но я не понимаю логики, по которой либералов так перекашивает в сторону макрополитических проблем и так проносит мимо реальных жизненных проблем их потенциальных избирателей.

Точнее, понимаю. Так всегда бывает, когда либералы свое место в политике пытаются выторговать у власти, а не получить из рук вдруг полюбившего их народа. А это, в свою очередь, всегда бывает, когда либералы строят свои отношения с публикой под контролем власти, когда им нужна санкция власти на более или менее свободное общение с народом и когда один только намек на партнерство с популярной властью уже добавляет в электоральной поддержке. Такое всегда заканчивается торговлей и балансированием в покусывании властей за разные места на грани дозволенного. Рычать можно сколь угодно грозно, но так, чтобы от кормушки не отодвинули, а тем более не пришибли.

Но я понимаю и относительность связи между макрополитикой и микроэкономикой. Либерализм в большой политике может игнорировать проблемы свободы маленьких людей, и наоборот, авторитаризм может реально делать для свободы в повседневности больше, чем все партийные либералы вместе взятые. Мне тоже хотелось бы, чтобы либерализм закачивался в поры повседневной жизни под либеральными штандартами и либеральными методами. Но если эту миссию берет на себя авторитарная власть, если она в этом более эффективна, – надо работать с ней.

Это вопрос даже не морального, а исторического порядка. В перспективе большой истории микролиберализм, либерализм в повседневности важнее либерализма в большой политике. Это разные горизонты, и повседневный либерализм – глубже.

Во-первых, строго говоря, политика как таковая нужна только для того, чтобы обустраивать жизнь. А не наоборот. Если бы свобода была обустроена внизу и если бы диктатуры могли удерживаться только на макрополитическом уровне, не спускаясь вниз, свобода наверху интересовала бы лишь тех, кто сам хотел бы эту свободу сторожить для других, а не пользоваться ее плодами на естественных человеческих поприщах. Поэтому критерием оценки политических усилий с точки зрения свободы должны быть именно глубинные, самые простые, но и самые важные для людей измерения свободы.

Во-вторых, эти глубинные измерения свободы в конечном итоге оказываются решающими для судьбы либеральных преобразований. Эпизоды политической либерализации в нашей истории так часто срывались именно из-за того, что не опирались на либерализацию повседневности, не успевали опереться. Например, десталинизация времен Хрущева была шокирующей на уровне политических разоблачений, но не успела закрепиться в жизненных практиках – в отношениях хозяйствования и полов, отцов и детей, в пространствах и в предметном оснащении повседневной жизни, в структурах одежды, питания, в ощущении приватности своего тела, например, в понимании границ вмешательства медицины в индивидуальную человеческую телесность. Народ, которому запрещено халтурить и приторговывать, который еще не остыл от «тепла» коммуналок и в тела которого медицина вмешивается как в объекты государственной собственности, – такой народ остается несвободным, несмотря на все брызги шампанского в разоблачении предыдущего культа. А главное – легко ввергаемым в новые циклы свертывания либеральных начинаний.

С этой точки зрения «температурная кривая», например, нашей новейшей истории выглядит более сложной, чем обычный график оттепели, сменяемой новыми заморозками и т.д., и во всяком случае не прочерчивается одной линией. Пока на поверхности цвела хрущевская весна, внизу еще только начинал прогреваться огромный материк – эта «вечная мерзлота» старой российской несвободы. И оттепель так легко оказалось сменить новыми заморозками именно потому, что в структурах повседневности и в отношениях микрофизики власти общество было еще очень стылым. Зато в период так называемого застоя внизу медленно, но верно продолжало оттаивать то, что не успело оттаять во время хрущевской весны. Мы привыкли видеть застой как эпоху политической неподвижности, но на низовом уровне именно в это время произошли тектонические изменения: Партия блюла незыблемость идейных и политических форматов, но сама новая историческая общность изменялась до неузнаваемости. Страна вошла в застой одна, а вышла из него совершенно другая. Взять хотя бы такую родную для России «мелочь», как практики употребления известного рода напитков. Или хотя бы только отражение этого славного дела в кинематографе. Либеральные тенденции такого уровня могут показаться смешными на фоне исторических докладов о культе, но это заблуждение столь же глубокое, сколь глубокие отношения оно игнорирует. Во времена Хрущева антиалкогольная кампания могла пройти болезненно, но не летально для власти; после Брежнева, в эпоху Горбачева, эта кампания окончательно подорвала компромисс между народом и властью, изолировала партию, послужила одним из дальних детонаторов распада Союза... Одно только превращение водки в универсальную теневую валюту может рассматриваться как признак тектонических сдвигов в той массовой микроэкономике, которая, собственно, и организует общество, воспитывает его в отношении базовых практик хозяйствования.

Судьба либеральных реформ в период Ельцина тоже решалась отнюдь не только идеологической символикой или танками на мосту. Буквально за несколько лет народ получил такой глоток бытовой, повседневной свободы, что развернуть страну вспять после этого можно было уже только большой кровью. (Кстати, боязнь большой крови тоже была воспитана во власти за время застоя.)

Не надо звать на баррикады

И теперь, в правление Путина, судьба либеральных реформ снова решается отнюдь не только, а может быть, даже не столько в вопросах контроля над телеканалами, над думским большинством или Совфедом. Все это только видимая часть айсберга власти. Главное таится в глубинах повседневности. Когда начинается процесс ограничения всей толщи власти, ее глубинные уровни начинают мигрировать в другие сферы. Теперь на низовом уровне власть больше не интересуется политическими взглядами людей, зато она очень интересуется содержимым их карманов. Если раньше власть шла на запах тела и крови, то теперь она идет на запах дела и денег. Бесчисленные внебюджетные схемы породили страшный симбиоз – монополии власти и извлечения средств. На низовом уровне отправление власти превратилось в процесс эксплуатации эксплуататоров, в самостоятельный бизнес, в еще одну отрасль когда-то народного хозяйства. Предпринимательское сообщество откровенно называет это государственным рэкетом, который хуже бандитского: бандиты дают нарасти новому мясу – чиновник обгладывает до кости и намертво. Так, отдельные органы государственного контроля и надзора давно превратились в доходные предприятия. С таким же успехом можно было в свое время поставить НКВД на хозрасчет и превратить в бизнес, доходность которого напрямую зависела бы от количества посаженных или расстрелянных. Мы и теперь живем в эпоху массовых репрессий, только на этот раз убивают не людей, а фирмы, дела, инвестиционные проекты, новые продукты, наконец, саму веру людей в то, что прилипшие к государству паразиты когда-нибудь от них отстанут и дадут жить и работать по-капиталистически.

Раньше законы были такими, что практически каждого можно было в любой момент взять за политику на «законном» основании. Теперь на «законном» основании можно за полчаса закрыть любое предприятие. Мера царящего здесь бесправия одних и произвола других не особенно видна из-за сложившейся системы откупов. Но это до поры: истинная незащищенность проявляется в ситуациях перехвата собственности, «заказных» проверок от конкурентов, политического давления на бизнес и т.д. Тут надежда только на здоровый цинизм проверяющих, которых, может быть, удастся перекупить…

Наши либералы воюют с центральной властью, потому что именно центральная власть интересует их самих. Они заточены на СМИ, потому что от СМИ зависят их картинка и их тексты. Они бьются по поводу Чечни, потому что это ярко и бьет опять же по центральной власти. Но для людей, которые являются потенциальными либералами, важнее та картинка, которую им изо дня в день рисуют представители власти в зоне прямого контакта. Им важнее та «Чечня», которая творится в нашей повседневной жизни и работе – со своими блокпостами, зачистками, контрольно-надзорными вылазками, регулярным террором, бюрократическими изнасилованиями и т.п. Здесь свободу буквально месят ногами, депортируя из предпринимательства миллионы людей, генетически не способных на унижения, взятки и прочие неуставные отношения с представителями государства. Надо думать, не худших людей.

Макрополитическая власть начинает реформировать общество, изменяя себя и давая импульсы для преобразования более глубоких слоев залегания власти. Но большая политика может лидировать в этом процессе только во время более или менее интенсивных реформ, которые ограничены во времени. Далее инициатива все более переходит к низовым уровням, которые могут закрепить завоевания реформы и продвинуть ее далее, либо своей инерцией остановить реформу, а то и развернуть ее вспять. И тогда необустроенность свободы внизу начинает глушить свободу макрополитического уровня. Снизу начинают прорастать особого рода экономические связи и административные отношения, шаблоны действий и стереотипы сознания, нормы морали и ценностные установки. То, что наметилось в ходе реформ, но не было доведено до ума, кристаллизуется и начинает с такой силой давить наверх, что реформаторы наверху либо перерождаются, либо уступают место более покладистым. Воевать со страной можно, но не вечно.

Сейчас мы вступаем в период, когда несвобода внизу может подорвать оставшиеся завоевания свободы в большой, непосредственно наблюдаемой политике. Но либералы опять заранее лезут на баррикады, вместо того чтобы внедриться в лагерь противника и перетянуть его армию на свою сторону. В свои сорок, пятьдесят, шестьдесят лет мы привычно уходим сражаться за свободу, вместо того чтобы предотвратить очередную бойню.

Искандер сказал: «В слове «победа» мне слышится воинствующий топот дураков».

Лишение свободы автоматически лишает вас всех прочих радостей жизни.

 

Источник: http://www.ng.ru/ideas/2003-04-29/9_freedom.html