Институт Философии
Российской Академии Наук




  Глава 3.
Главная страница » Ученые » Научные подразделения » Сектор философии культуры » Сотрудники » Никольский Сергей Анатольевич » Публикации » Русское мировоззрение. Том II. » Глава 3.

Глава 3.

 Глава 3. Россия в деле и недеянии: опыт исследования И.А. Гончарова.
   
Рассмотренный нами ранее материал в его преломлении через тексты русской классической литературы первой половины ХIХ века позволил выделить значимые сферы, в которых обнаруживает себя русское мировоззрение вообще и мировоззрение земледельца в частности. Таковыми, напомним, были отношения земледельцев с природой и природа (страсти), которыми обуреваемы сами земледельцы; отношения крестьян и помещиков между собой; отношения с городом и властью, религией и культурой; представления о собственности, праве и нравственности. При этом исследованный литературный материал показал, что начиная с Пушкина и Гоголя, а также в последующих произведениях русских классиков их герои все полнее проявляют себя как индивидуальности, выделяясь из общей массы персонажей, в их образах начинают проглядывать лица конкретных личностей с собственным языком, жизненной историей и характерным поведением. Так, у Тургенева герои с их неповторимым и глубоким мировоззрением – будь то немой крестьянин Герасим в одном из лучших, по мнению М.М. Бахтина, произведений Тургенева[1], или помещик Лаврецкий, обретают такую силу художественного выражения, что сами, без вмешательства автора, акцентированно передают основное содержание его замысла. Богатство чувственного и духовного мира личности оттесняет на второй план внешний событийный ряд, становится главным содержанием литературного произведения, делает его философичным, предоставляет материал для постановки мировоззренческих вопросов[2].
 
Параллельно с духовными поисками литературы шла и философская работа, сфокусировавшаяся в двух исследовательских направлениях – западничестве и славянофильстве. Здесь, однако, большее внимание уделялось не мировоззренческому содержанию становящейся личности русского земледельца – помещика и крестьянина, но глобальным вопросам общественного развития, историческим судьбам и положению России в мире. К этим темам, начиная с 50-х годов, по мере развертывания в Европе революционных событий, стала все активнее добавляться социально-философская и общественно-политическая проблематика.
 
Проделанная нами работа по исследованию содержания русского мировоззрения, включая романную эпопею И.С.Тургенева, также позволила сформулировать представление о его основных характеристиках, которые обнаружила отечественная художественная проза 50-х–60-х годов ХIХ столетия. Среди них мы в первую очередь выделили расколотость мировоззрения на два типа – патриархально-национальное и европеизированное, подпитывавшиеся, соответственно, славянофильской и западнической философскими традициями.
 
Другой важнойхарактеристикоймировоззрения русского земледельца была названа его природная ориентированность. Невозможность мыслить себя вне пределов природного тела и, напротив, конституировать себя как продолжение органического мира, а органический, природный мир – как продолжение собственного тела – это чувство и взгляд на действительность и самих себя прослеживается у всех героев-земледельцев литературных произведений этого исторического периода.
 
Чуткость русского земледельческого мировоззрения к проявлениям природности органично смыкается с его, мировоззрения, открытостью к «переходу» в иное «бытие», готовностью к смерти. В русском самосознании этого исторического периода понимание смерти отнюдь не материалистическое, в котором смерть представляется всего лишь в виде механической остановки деятельности органов и функций человека, как полагал, например, своеобразный антипод земледельческого мировоззрения «нигилист» Евгений Базаров. Смерть – естественный переход души в иное, неземное существование, ее метафизическое бытие. И там-то, вне земли, в стране, «куда кулички летят», начинается жизнь вечная – праведная и счастливая.
 
И наконец, еще одной, столь же важной, как природность или рассмотрение смерти как формы инобытия души, чертой русского земледельческого мировоззрения, как нам видится, нужно считать содержащееся в нем представление, по крайней мере, о равной ценности (если не о преобладании) в человеческой жизни интуитивно-эмоционального начала над началом научно-рациональным. Важно отметить, что представление о «равноценности» эмоций и разума, ума и сердца, а тем более примате разума над душой и сердцем, не считалось правильным многими отечественными философами, литераторами и, соответственно, созданными ими персонажами. Для «русского» взгляда на мир и русского человека на самого себя характерным, «правильным» и национально-особенным признавалось доминирование «сердца» и «чувственности», равно как и души, над умом, разумом, «расчетом». И уж точно «грех» доминирования рациональности, равно как и ее сколько-нибудь существенные проявления, «ставились в минус» европейскому взгляду на мир и его выразителям в России – западническому крылу русских мыслителей и деятелей культуры.      
 
 Приблизившись к этой новой и важной черте мировоззрения русского земледельца, до настоящего момента не рассматривавшейся подробно, перейдем к ее всестороннему исследованию. Обширные возможности для этого предоставляются творчеством И.А.Гончарова, в котором эта мировоззренческая характеристика, в сравнении с творчеством других отечественных авторов, рассмотрена наиболее подробно, всесторонне и детально.
 
* * * 
 
 Иван Александрович Гончаров (1812–1891), широко известныйчитателям ХIХ и ХХ столетия как автор романов «Обыкновенная история», «Обломов» и «Обрыв», обладавший, как отмечал П.А.Кропоткин, «чрезвычайно объективным талантом»[3], справедливо зачисляется исследователями в один ряд с такими мастерами реалистического романа как Тургенев, Герцен, Писемский[4].               
 
 Уже первое его сочинение – «Обыкновенная история», опубликованное в 1847 году в журнале «Современник», имело, по оценке В.Г.Белинского «успех неслыханный» и сразу принесло автору широкое признание. Та же, если не еще более завидная судьба сопутствовала и появившемуся спустя 12 лет роману «Обломов», произведению еще более философичному.
 
Говоря об этих романах, все литературные критики – радикально-революционного, либерального и славянофильского направлений – по-разному, порой диаметрально противоположно, объясняя причины жизненных перипетий и драматических поворотов судеб их героев, тем не менее, сходились в признании их значительной общественно-художественной ценности. Так, например, сильно различавшиеся в своих социально-философских воззрениях И.С.Тургенев и Л.Н.Толстой, оба столь высоко ценили «Обломова», что называли роман «капитальнейшей вещью», имеющей «невременный» интерес.  
 
Вместе с тем, имеющиеся в литературной и философской мысли трактовки романов и их главных героев, на наш взгляд, все еще далеки от полной разгадки замысла, который, присутствуя в обоих романах, все же не вполне осознавался, в том числе, хотя это и звучит парадоксально, самим автором. Говоря так, мы имеем в виду то объективное содержание, которое вместили в себя оба произведения, которое было разлито в тогдашней реальности и, кажется, проникало в тексты из самой российской действительности. Это объективное содержание копилось и в продолжавшем формироваться российском самосознании, и в складывающемся русском мировоззрении. Но для того чтобы это новое содержание лучше увидеть и понять, мы прежде всего хотели бы предложить принять к рассмотрению две важные исследовательские гипотезы – о внутренней связи между двумя романами, во-первых, и о трактовке в «Обыкновенной истории» образа дяди Петра Ивановича Адуева, во-вторых.
 
Что же мы полагаем тем объективным содержанием, которое накапливалось в российской действительности и подспудно влияло на становящееся русское мировоззрение?
 
Как нам представляется, при работе над своими произведениями, Гончаров, как и Тургенев, интуитивно ощущали один и тот же созревший в самой российской действительности вопрос: возможно ли в России позитивное дело, и если «да», то каким образом? В иной трактовке вопрос этот звучал так: каковы должны быть требуемые жизнью новые люди?
 
Накопление новых смыслов русского мировоззрения было связано со следующим. Во-первых, в середине ХIХ века Россия стояла накануне отмены крепостного права и, следовательно, ждала появления нового социально-экономического общественного уклада, в основании которого лежала прежде незнаемая страной свобода. Еще раз отметим важную особенность: свобода эта не «вырастала» из логики развития социальных групп российского общества, не «вытекала» из какого-либо переживаемого страной события, а привносилась в него извне русскими и иноземными просвещенными головами из Европы и освящалась волей российского императора. И, во-вторых, после не только петровского, насильственного включения России в Европу, но еще более после войны 1812 года в стране было сильно ощущение ее «европейскости», в том числе и в качестве сильной державы-победительницы, которая осознавала право и способность в известных отношениях демонстрировать европейским странам свои жизненные ценности и стандарты.
 
Но какие положительные образцы русские могли предложить европейцам? Выдерживали ли русские ценности конкуренцию с ценностями европейскими? Без уяснения ответа на этот вопрос самим себе думать о европейском пути России было пустым занятием. (Вот, кстати, почему, герои всех тургеневских романов в той или иной форме постоянно ориентируются на Европу, тем или иным способом связаны с ней, что, наряду с прочим, дает им силы продолжать искать ответ на вопрос о возможности позитивного дела в их собственной стране).
 
Решением загадки новой исторической судьбы нашего отечества были заняты и герои Гончарова. И в той же мере, как между романами Тургенева имелась внутренняя содержательная связь, она же, на наш взгляд, обнаруживается и между двумя основными произведениями Гончарова – «Обыкновенной историей» и «Обломовым»[5]. Вот только лежит она не столько в сфере внешних культурно-духовных поисков героев, как это имеет место в романах Тургенева, сколько во внутреннем мире гончаровских персонажей, в пространстве непрекращающейся борьбы между интеллектом и чувствами, «разумом» и «сердцем». И не беда, что в «Обыкновенной истории» эта схема опробована в первом, так сказать, приближении, а многие движения души и ума героев передаются посредством авторских пересказов и довольно динамичного течения событий. (Так, между первым приездом Александра в столицу и вторичным возвращением, изображенным в финальной части романа, проходит более восьми лет). Зато в «Обломове» автор неспешен и щепетилен в изображении всех деталей: едва ли не каждое движение героев исследуется с точки зрения его, движения, анатомического, физиологического, а подчас и генетического содержания. Автор не только не пропускает ни одного реального душевного порыва, но даже и самого намерения какое-либо душевное движение совершить.
 
В этой связи сформулированный у Тургенева вопрос о возможности позитивного дела в России претерпевает у Гончарова известную коррекцию и звучит так: как возможен и каким должен быть русский герой, ставящий цель совершить позитивное дело? Есть ли в России такие герои, а если их нет, то почему?
 
Говоря о романах Тургенева и Гончарова, отметим и имеющуюся между ними, как мы полагаем, содержательную преемственную связь. Заключается она в том, что если герои Тургенева живут в состоянии большей частью неудачных, но непрекращающихся попыток начать и, что еще важнее - продолжать свое собственное позитивное дело, то у Гончарова эта проблема представлена в своих крайних вариантах. С одной стороны, в романе рельефно изображен действительно позитивный персонаж, состоявшийся профессионал и деятель Андрей Иванович Штольц, сама жизнь которого ни им самим, ни читателями не может быть представлена вне и помимо реального и результативного позитивного дела. С другой стороны, мы наблюдаем центрального героя произведения – Илью Ильича Обломова, конкретное проявление и высший смысл существования которого – философическое недеяние .
 
Это состояние недеяния, как мы убедимся далее, имеет под собой массу всевозможных обоснований: от детской запрограммированности на блаженное и почти бездвижное «ничегонеделание», впитанное чуть ли не с молоком матери и идеализируемое, до концептуальных его обоснований. Последние объясняют нежелание «Обломова – философа» участвовать в жизни, само содержание которой недостойно не только практического дела или хотя бы движения, но и обсуждения. Отметим, что эта трактовка оправдания обломовского недеяния заслужила в нашем литературоведении чуть ли не поддержку, будто и в самом деле Обломов прав и может служить нам примером в том, что не желает участвовать в этой недостойной участия жизни. За этим, на наш взгляд, стоит молчаливо допускаемая мысль, что когда эта недостойная участия жизнь претерпит позитивные изменения, то тогда и Илья Ильич обратит на нее внимание. И будто сделаться это – изменение жизни - должно как бы само собой, а до той поры Обломов, не желающий о «такую» жизнь «руки марать», достоин, пожалуй, что и похвалы. В этой связи отметим, что в истории литературы имеется авторитетное свидетельство современника Гончарова, Д.В.Григоровича, о том, как трактовал своего героя сам автор. «Обломову он придавал тот смысл, - сообщает Григорович, - что в нем хотел изобразить тяжеловесную сонливость русской натуры и недостаток в ней внутреннего подъема»[6]. Думаем, что именно эту оценку и следует принимать во внимание при анализе изображенного в романе образа.   
 
Вторая наша исследовательская гипотеза, позволяющая глубже понять то новое содержание, которым наполнялось российское самосознание и которое все ощутимее влияло на формирование русского мировоззрения, целиком относится к роману «Обыкновенная история». Состоит же она в трактовке образа дяди Александра – Петра Ивановича Адуева. Но вначале о том, каким этот персонаж видится исследователям, интерпретируется и, в известном смысле, предлагается для восприятия читателю.
 
Современные Гончарову критики, например, те, которые придерживались славянофильского и самодержавно-охранительного направлений в прогнозировании экономического и культурного развития страны, в большинстве склонны были трактовать Адуева-старшего как разновидность ненавидимой ими, но неумолимо надвигающейся на Россию буржуазности. Так, например, один из журналистов булгаринской «Северной пчелы» писал: «Автор не привлек нас к этому характеру ни одним великодушным поступком его. Повсюду виден в нем, если не отвратительный, то сухой и холодный эгоист, человек почти бесчувственный, измеряющий счастие человеческое одними лишь денежными приобретениями или потерями»[7]. Солидаризировался с этой позицией в журнале «Москвитянин» и известный литературный критик и философ Аполлон Григорьев.           
 
Примерно в этой же тональности звучит и голос современного нам исследователя, автора предисловия к четырехтомному собранию сочинений писателя 1981 года – К.Тюнькина: «Деловой Адуев-старший – воплощение «адуевщины», прямой антитезы будущей «обломовщины» – …полностью устраняет любовь из своей жизненной «практики» (и не может не устранить по существу своей деятельности и своей философии), ограничивает ее утилитарной сферой семейной жизни»[8]. (Почему это вдруг семейная жизнь принижается до уровня всего лишь «утилитарной сферы» – не понятно, но не наша забота разбирать воззрения господина Тюнькина. – С.Н., В.Ф.). 
 
Более изощренна, но от этого не более приближена к истине трактовка, предлагаемая в обширном исследовании Ю.М. Лощица. Согласно критику, к имеющимся в тексте мифологическим образам и мотивам, к образу дяди автор добавляет пушкинский мотив демона-искусителя, чьи «язвительные речи» вливают в душу юного героя «хладный яд».
 
Впрочем, в самом пушкинском стихотворении демон являет такие свойства, которые даже при большом желании убедить читателя в прямом подобии нечистой силы и Петра Ивановича, вряд ли получится. Припомним строфы Пушкина о демоне:
 
Неистощимый клеветою,
Он провиденье искушал;
Он звал прекрасною мечтою;
Он вдохновенье презирал;
Не верил он любви, свободе;
На жизнь насмешливо глядел –
И ничего во всей природе
Благословить он не хотел[9]
 
По этому поводу Ю.М.Лощиц вопрошает: «Действительно, чем не портрет Петра Адуева? Может быть, лишь две-три детали из романтического лексикона молодого Пушкина не совсем подходят («злобный гений», «чудный взгляд»), все же остальное – прямо по адресу. Осмеяние «возвышенных чувств», развенчание «любви», насмешливое отношение к «вдохновению», вообще ко всему «прекрасному», «хладный яд» скептицизма и рационализма (В полном соответствии со славянофильской традицией и разумность оказалась пороком. – С.Н., В.Ф.), постоянная насмешливость, враждебность к любому проблеску «надежды» и «мечты» – арсенал демонических средств…»[10].
 
Спросим в свою очередь и мы: действительно ли демон Петр Иванович? Когда же это он клевещет, если, конечно, не считать клеветой его постоянную иронию, часто довольно трезвую, но которую нельзя назвать ни злобной, ни низкой? В каких случаях Адуев-старший не верит действительной любви, а тем более свободе? И если он и в самом деле не «благословляет» деревенское безделье и сонный паразитизм жизни обитателей Грачей, то разве он не превозносит и не освящает подлинный труд в разных его формах – в присутствии, на заводе, в журнале? Да и в отношении «чувствований и сердечных проявлений» дядя иногда может дать фору племяннику. Мы имеем в виду его отношения к грачевской помещице – матери Александра. Размышлять-то он размышлял, но поступил ведь действительно благородно: в ответ на ее доброту (с перерывом в семнадцать лет!) – принял на себя заботы о ее сыне. Чего не скажешь о воплощении «сердечности» – племяннике Александре: другу и Софье он по прошествии месяца жизни в Петербурге письма написал, а вот послать весточку матери, на что ему пеняет дядя, все никак не соберется.
 
А разве дядя не радуется успехам Александра в чиновничьих и журналистских делах, когда таковые имеются? Кем, как не старшим другом и благородным покровителем был он Александру все время пребывания того в Петербурге? И если бы его отношение к Александру не было, хотя и иронично-критическим, но в то же время и любовно-заботливым, то разве не созрел бы у него серьезный конфликт с женой – теткой Александра, человеком не только мудрым, но и чувственным, которая чисто по-женски тоже покровительствовала племяннику? Однако же, не считая некоторых «тактических» разногласий, таковой конфликт не только не возник, но даже не обозначился и намеком. Стало быть, действовали «злодей» дядя и воплощение доброты тетка не слишком розно. Разве нет?   
 
Сомнительным нам кажется и «открытие» Лощица, согласно которому оказывается, что Петр Иванович – «исповедует зло», более того: является «его носителем», подобно гетевскому Мефистофелю[11]. Сказано сильно. Но на какой почве вырастает такой вывод? А всего лишь из фразы Адуева-старшего, что он «верит в добро и вместе в зло, в прекрасное и в прескверное». И из этого критик почему-то заключает: «Но ведь «верить в зло» – значит исповедовать зло, быть его носителем. Предназначение искусителя, то есть лица, прекрасно знающего ресурсы зла и умеющего при случае ими пользоваться, в Петре Адуеве просматривается невооруженным глазом»[12].
 
Странный вывод. Да и аналогия с Мефистофелем не убедительна. Ведь у Гете демон искушает доктора Фауста с целью отказаться от деятельности. В то время как все усилия Штольца направлены на то, чтобы Обломова к деятельности – физической и духовной – пробудить. Впрочем, сравнение относительно знания добра и зла можно принять как возможное в одном контексте – мысли Мефистофеля о всеобщей связи вещей:
 
Захотеть, и из досок
Хлынет виноградный сок.
Это чудо, ткань жива.
Все кругом полно родства[13].
 
Но ведь в этом случае любой, кто не закрывает глаз и видит в жизни реально присутствующее в ней зло, кто уверен, что оно - не фантазия, а в действительности наряду с «прекрасным» существует и «прескверное», тот зачисляется в адепты и даже в акторы зла, причем в высшую его иерархию – в демоны.
 
На самом же деле в романе есть только одна, признаем, практически оправданная, но несколько сомнительная с моральной точки зрения ситуация, инициатором которой был дядя. Это случай, когда Петр Иванович просит племянника приударить за вдовой Юлией Павловной Тафаевой с тем, чтобы отвадить своего любвиобильного компаньона Суркова, нещадно транжирящего на флирты с разными особами общие с Адуевым-дядей деньги. Но такая ситуация только одна и больше в упрек дяде, в перечень «творимых» им «злых дел», нам поставить нечего. Да и в случае с Тафаевой, дядя просил «приударить» не за девушкой-несмышленышем, которая сама вряд ли сумеет разобраться в происходящем и сделается жертвой обмана, а за взрослой женщиной, до того жившей пять лет в браке по расчету.
 
Что же еще скверного, кроме этого, наделал дядюшка? Когда же еще Петр Иванович использует в своих целях «ресурсы зла»? Ведь если таковые примеры есть, то их следовало бы назвать, потому что приводимые критиком резкие и многозначительные, но ничем не подкрепленные заключения о «темной» стороне природы Петра Ивановича, не убеждают[14].
 
Наверное, неоправданно завышено с нашей стороны притязание ожидать от литературоведческого анализа глубокого содержательно-смыслового исследования, тем более учитывающего контекст социально-экономического и культурного развития России тех лет. Впрочем, корректно работающее в своем предметном поле литературоведение на это и не претендует. Вот как, например, трактуется конфликт между дядей и племянником в типичном современном литературоведческом тексте. Оценивая в одном из разговоров жизненные мерки Александра, дядя говорит: «Точно двести лет назад родился… жить бы тебе при царе Горохе». На что следует литературоведческий комментарий: «В Александровском «взгляде на жизнь» романтически преломлены безусловность и абсолютность героических в своих истоках требований и мерок, не приемлющих обыкновенных, повседневных проявлений и обязанностей бытия, всю прозу жизни вообще.
 
Для Гончарова, однако, прозаический характер новой эпохи – историческая непреложность, с которой обязан считаться каждый современник»[15].
 

В этом же ключе – перехода романной формы литературы от романтизма к реализму – трактовал столкновение характеров племянника и дяди, как это утверждает Ю.М.Лощиц, и В.Г.Белинский: «Антиромантическая» установка позволяет критику решительно сдвинуть Адуева-старшего в сторону «положительности»[16].    

 
Что же стоит за «александровским взглядом на жизнь», «прозаическим характером новой эпохи» и объяснениями идейных конфликтов племянника и дяди писательскими «антиромантическими установками»? На наш взгляд, за явлениями, увиденными посредством «литературного зрения» и высказанных при помощи литературоведческих понятий, скрывается тектоническое общественное преобразование - уже произошедшая в Европе и начинающая совершаться в России смена социально-экономических укладов бытия. В это время западные соседи России, в основном очистившиеся от средневековой коросты разных форм рабства, уже прошли через горнило гуманизма Возрождения, религиозной реформации и, завершая просвещенческое преобразование умов, вступали на путь буржуазных революций. При этом конечный социальный смысл европейских трансформаций состоял в замене главного действующего лица старого общества – родовитого и высокопоставленного человека-паразита, главной фигурой нового общества – человека дела, выходца редко - из высших, часто - из средних и низовых слоев.
 
В разных странах Европы этот трансформационный процесс шел с разной скоростью и имел свои особенности. Общим же знаменателем для него был назревающий и уже начавший реализовываться социально-сословный раскол, определявшийся прежде всего базовыми представлениями о том - как, зачем и за счет чего (и кого) жить. Так, например, крупный немецкий социолог ХХ столетия Норберт Элиас сообщает о событии, имевшем место еще в 1772 году с великим немецким поэтом Иоганном Вольфгангом Гете. Случилось так, что Гете оказался в гостях у одного графа в обществе «мерзких людишек», которые были озабочены лишь тем, «как бы обскакать друг друга» в борьбе мелких честолюбий. После обеда, пишет Элиас, - Гете «остается у графа, и вот прибывает знать. Дамы начинают перешептываться, среди мужчин тоже заметно волнение. Наконец граф, несколько смущаясь, просит его уйти, поскольку высокородные господа оскорблены присутствием в их обществе буржуа: «Ведь вам известны наши дикие нравы, - сказал он. – Я вижу, что общество недовольно вашим присутствием…». «Я, - сообщает далее Гете, - незаметно покинул пышное общество, вышел, сел в кабриолет и поехал…»[17]   
 
Процесс столкновения разных систем ценностей и взаимоисключающих друг друга способов отношения к миру в романе разворачивается постоянно. И каждый раз за ним угадывается конфликт между трудовой деятельностью буржуа и паразитическим существованием помещичьего сословия (вспомним, что Илья Ильич Обломов, например, искренне гордился тем, что за всю жизнь ни разу сам не натянул себе чулок на ноги!)
 
Конфликт этот присутствует и в столкновении разных способов жизни племянника и дяди Адуевых. В «Обыкновенной истории», при том что в разговорах героев постоянно фигурируют понятия и ценности любви, дружбы, чувств, разума, сердца и т.д., тем не менее как бы вторым планом, неизбежно возникает вопрос: участвует ли человек своим трудом в добывании средств к своей собственной жизни или средства эти достаются ему исключительно в силу исторически сложившегося «порядка вещей». Иными словами: явилось ли любое из желаемого им, продуктом собственных, упорных и настойчивых усилий, либо произвелось на свет как бы само собой, в том числе и в результате молчаливого труда множества крепостных Евсеев или, например, подобно малине и «белому меду чистейшей воды» из Грачей. Один-единственный раз к этой мысли, хотя и в отвлеченной форме соперничества вдохновения юности и опыта зрелости, приходит и сам Александр: «…Он дал себе слово… при первом случае уничтожить дядю: доказать ему, что никакая опытность не заменит того, что вложено свыше»[18].
 
К исследованиям творчества Гончарова и его романа «Обыкновенная история» в частности в последнее время добавилось исследование В.И. Мельника, примечательное прежде всего тем, что трактовку гончаровского творчества предлагается рассматривать с позиций православия. Согласно автору, романы Гончарова – свидетельство непрекращающегося всю жизнь поиска писателем религиозно-нравственного христианского идеала. «Идеал Гончарова как писателя …- это Евангелие. Его задача как художника – распространять и утверждать в современных людях христианский взгляд на жизнь, христианские идеалы и даже «христианскую цивилизацию» (это словосочетание – ключевое для романиста!). Именно под углом евангельского взгляда на жизнь и раскрывают свой смысл романы Гончарова»[19]. Каковы же доказательства, предлагаемые исследователем для подтверждения столь серьезного в своей однозначности тезиса?
 
По мнению В. Мельника, для всех гончаровских героев характерна не развитая религия – религия острых вопросов жизни и смерти, а «религия обытовленная». Тем не менее начиная с «Обыкновенной истории», проблематика всей романной прозы писателя «восходит к Библии», это «мифологемная и всеопределяющая, универсальная оппозиция «ада» и «Рая»[20]. Так, дядя Адуев (фамилия эта, по мнению Мельника, вообще сконструирована на основе слова «ад». – С.Н., В.Ф.) носит имя Петра (по гречески – камень). И это, якобы, сделано Гончаровым для того, чтобы подчеркнуть «каменность его сердца», которым он слушал и не исполнял заповедей Христа. И вот это-то антихристианское «подсознательное» мировоззрение дяди и является причиной его падения.
 
По тем же причинам – отпадения от православия происходит крах и племянника Александра Адуева, отошедшего от «простоты и наивности «младенческой веры» и не обретшего веру иную – мужественную, сознательную, когда преданность Божьей воле сочетается в человеке с мужеством исторического деятеля»[21].
 
Слов нет, предложенная В. Мельником трактовка возможна как исследовательская гипотеза. Но вот то, что она объявляет себя единственно верной, представляется сомнительным. Мнение, что все гончаровские герои обнаруживают «обытовленную» религиозность, может быть применено почти ко всем героям русской прозы ХIХ столетия. Таково было преимущественное состояние умов огромного большинства населения страны. «Евангелие» потому и является одной из культурных первооснов человеческой цивилизации, что содержит в себе универсальные и трансвременные человеческие коллизии, наполнено вневременными смыслами и ценностями. Именно в силу этой своей природы оно – наряду с иными основоположениями культуры, в том числе такими как обыденное правосознание или альтруистические внутрисемейные отношения – может быть применено и к романам Гончарова. Но вот то что роман «Обыкновенная история» сводим исключительно или главным образом к коллизиям «Евангелия», представляется сомнительным. В своей конкретности он, несомненно, значительно более широк. А его герои, как мы старались показать, вовсе не столь одномерны, как это предлагается исследователем[22].
 
Завершая обзор мнений о трактовке образа Петра Ивановича Адуева, о природе столкновений племянника и дяди, отметим следующее. Постоянно разговаривая о соотношении разума и чувства, ума и сердца герои романа на самом деле отстаивают собственные способы жизни, свои трактовки того, чем является в действительности и каким следует быть человеку, должен ли он быть деятелем или действительно удел достойного человека – недеяние, а также каковы должны быть его представления, в том числе и о себе самом. То есть речь идет о столкновении разных типов (не проявляется ли в этом еще одна форма расколотости?) российского мировоззрения и самосознания. И здесь, продолжая начатую линию рассмотрения изобретенных критиками «пороков и темных сторон» Петра Ивановича Адуева, попробуем и мы совершить, по возможности беспристрастный, анализ этой непростой фигуры. Сделать это тем более важно, что и Белинский справедливо видел в этом образе один из немногих примеров «делового человека», встречающихся в современной ему отечественной прозе.
 
* * *
 
Возможность максимально полного и непредвзятого анализа, на наш взгляд, дает прежде всего метод последовательного рассмотрения содержания бесед Александра с Петром Ивановичем, равно как и анализ совершаемых дядей поступков.
 
Итак, в эпизоде первом Петру Ивановичу предстоит сделать принципиальный выбор - принимать или не принимать на себя заботу о свалившемся ему на голову деревенском племяннике. Фон для этого непростого решения создают привезенные Александром письма – от жены брата Петра Ивановича и от ее сестры, за которой Петр Иванович в молодости, как мы узнаем из ее письма, немного ухаживал. Надо отметить, что предмет воздыханий молодого Петра Ивановича в своем теперешнем виде являет феномен, спокойное отношение к которому требует немалых сил. «Остающаяся по гроб ваша», как она завершает письмо, Марья Горбатова, оказывается, после знакомства с Петром Ивановичем не просто осталась старой девой, но чуть не сознательно «обрекла себя на незамужнюю жизнь»(!), что, оказывается, теперь дает ей возможность счастливо «воспоминать блаженные времена», не будучи подвергнутой вездесущей цензуре мужа. Что же из «времен»? Например, сюжет о том, как молодой Петр Иванович лазал для девушки в пруд, дабы сорвать желтый цветок, а поскольку последний обильно источал сок и перепачкал юноше и девушке руки, то он, Петр Иванович, пожертвовал и картузом, чтоб зачерпнуть в оном пруде воды для омовения дланей своих и юной особы.
 
Петру Ивановичу, следовало далее из письма, ежели он оказывался женатым, надлежало «открыть эту тайну» Марье Горбатовой, коя обещала хранить ее вечно. Расстаться же с ней она допускала возможность лишь в том случае, если неизвестные злоумышленники «вырвут ее у нее из груди вместе с сердцем». Мысль же, что Петр Иванович вдруг обнаружил себя «извергом, как все мужчины», то есть забыл Марью, вовсе не допускалась. Напротив, высказывалась уверенность, что он «сохранил к ней все прежние чувствования среди роскоши и удовольствий великолепной столицы». Попутно отметим, что весь этот дурно состряпанный винегрет эмоций несколько в иных терминах будет воспроизводить и Александр, говоря о своей деревенской пассии и о сердечном друге.             
 
 Во втором письме – от жены брата, Петра Ивановича, просили принять Сашеньку «на свое попечение», спать с ним в одной комнате, дабы переворачивать с боку на бок при проявлениях беспокойства во сне и вовремя закрывать платком рот, чтобы в него под утро, не дай бог, не набились мухи. Предлагалось также остерегать юношу от карт, вина, дурных друзей и содействовать благорасположению к нему начальства. 
 
 Что же этот исключительно прагматичный с «чертами демона» столичный господин? Он, - какой грех!, - не бросается опрометью встречать племянника, а предварительно размышляет. При этом заключает, что Александра он не знает и, стало быть, не любит. Что прошлое и, не дай бог, воспоминания о Марье, не налагают на него никаких обязательств. Вместе с тем, он вспоминает, как тепло семнадцать лет назад мать Саши провожала в северную столицу его самого и как просила, когда подрастет Сашенька, помочь ему также обустроиться в Петербурге. К тому же, справедливо рассудив, что племянник вряд ли ровня ему даже прежнему, каким он сам был семнадцать лет назад, Петр Иванович подумал, что в столице с Сашей может случиться что-нибудь недоброе и ему, его дяде, придется отвечать перед своей совестью. Обдумав все это, он дает распоряжение лакею – когда племянник придет, его принять, а заодно, чтоб было сподручнее в какой-то форме последнего призирать, снять для него помещение над дядюшкиной квартирой.          
 
 Второй эпизод происходит в комнате у Александра, куда Петр Иванович приходит, чтобы узнать о планах племянника на жизнь в столице. Напомним, что перед этим Александр прогулялся по городу и воротился домой «считая себя гражданином нового мира…». Что же этот новый вершитель человеческих судеб собирается делать? На прямой вопрос дядюшки, следует ответ: «Я приехал… жить. …Пользоваться жизнию, хотел я сказать, - прибавил Александр, весь покраснев, - мне в деревне надоело – все одно и то же… Меня влекло какое-то неодолимое стремление, жажда благородной деятельности; во мне кипело желание уяснить и осуществить… Осуществить те надежды, которые толпились…»[23]
 
Как же реагирует на этот бессмысленный лепет дядя? Благородно. С пониманием и вполне терпимо: «…Ты, кажется, хочешь сказать, …что ты приехал сюда делать карьеру и фортуну, - так ли?». Более того: он постепенно начинает, одновременно предостерегая, вводить племянника в круг реальных проблем: «…да у тебя, кажется, натура не такая, чтоб поддалась новому порядку; а тамошний порядок – ой, ой! Ты вон изнежен и избалован матерью; где тебе выдержать все… Ты, должно быть, мечтатель, а мечтать здесь некогда; подобные нам ездят сюда дело делать.   …Вы помешались на любви, на дружбе да на прелестях жизни, на счастье; думают, что жизнь только в этом и состоит: ах да ох! Плачут, хнычут да любезничают, а дела не делают… как я отучу тебя от всего этого? – мудрено! …Право, лучше бы тебе остаться там. Прожил бы ты век свой славно: был бы там умнее всех, прослыл бы сочинителем и прекрасным человеком, верил бы в вечную и неизменную дружбу и любовь, в родство, счастье, женился бы и незаметно дожил до старости и в самом деле был бы по-своему счастлив; а по-здешнему ты счастлив не будешь: здесь все эти понятия надо перевернуть вверх дном»[24].
 
Разве не прав дядя? Разве не заботлив, хотя и не берется прикрывать платком племяннику рот от утренних мух? Разве по-хорошему, но не назойливо, а в меру, не нравоучителен? А вот и финал разговора: «Я предупрежу тебя, что хорошо, по моему мнению, что дурно, а там как хочешь… Попробуем, может быть, удастся что-нибудь из тебя сделать»[25]. Согласимся, что оценив то, что продемонстрировал Александр, решение дяди – большой аванс и, уж точно груз, возлагаемый на самого себя. Спрашивается: зачем? И кроме как на родственные чувства и благодарность за доброту к нему самому в далеком прошлом, указать не на что. Ну, чем не демонический персонаж! 
 
А вот и третий, может быть, наиболее важный эпизод - с письмом, в котором Александр описывает деревенскому другу своего дядю, в том числе и со словами юноши, так встревожившими воображение Ю.М. Лощица: «я иногда вижу в нем как будто пушкинского демона…» (Выделено нами. Именно с такими оговорками, а не как у литературоведа: за исключением двух-трех романтических деталей у дяди все, как у пушкинского демона. – С.Н., В.Ф.). Как мы помним, в письме Александр сетует на то, что дядя «не дал ему места в сердце», «не согревает горячими объятиями дружбы», «его сердцу чужды все порывы любви, дружбы, все стремления к прекрасному», он «сильных впечатлений не знает и, кажется, не любит изящного: оно чуждо душе его; я думаю, он не читал даже Пушкина…»[26].
 
Притом, Александр, как выясняется, успев написать письмо к другу и к своей деревенской возлюбленной Софье, так и не удосужился написать матери. Примечательны и его «планы» на фортуну и карьеру. Так, в своих представлениях о службе и возможной для себя должности, через пару месяцев он не прочь стать начальником отделения, а через год, пожалуй, и министром…
 
Кульминация эпизода – чтение дядей письма о себе и диктовка Александру нового текста. Как же определяет себя Петр Иванович? Да, он делает для Александра добро, потому что сам когда-то видел добро от его матери. И это правда. Петр Иванович диктует Александру: «Дядя мой ни демон, ни ангел, а такой же человек, как все… Он думает и чувствует по-земному, полагает, что если мы живем на земле, так и не надо улетать с нее на небо, где нас теперь пока не спрашивают, а заниматься человеческими делами, к которым мы призваны. Оттого он вникает во все земные дела и, между прочим, в жизнь, как она есть, а не как бы нам ее хотелось. Верит в добро и вместе в зло, в прекрасное и в прескверное. Любви и дружбе тоже верит, только не думает, что они упали с неба в грязь, а полагает, что они созданы вместе с людьми и для людей, что их так и надобно понимать и вообще рассматривать вещи пристально, с их настоящей стороны, а не заноситься бог знает куда. Между честными людьми он допускает возможность приязни, которая от частых сношений и привычки обращается в дружбу. Но он полагает также, что в разлуке привычка теряет силу, и люди забывают друг друга, и что это вовсе не преступление. …О любви он того же мнения, с небольшими оттенками: не верит в неизменную и вечную любовь, как не верит в домовых… Это…придет само собою – без зову; говорит, что жизнь не в одном только этом состоит, что для этого, как для всего прочего, бывает свое время, а целый век мечтать об одной любви – глупо. Те, которые ищут ее и не могут ни минуты обойтись без нее, - живут сердцем, и еще чем-то хуже, на счет головы. Дядя любит заниматься делом, что советует и мне, а я тебе: мы принадлежим к обществу, говорит он, которое нуждается в нас; занимаясь, он не забывает и себя: дело доставляет деньги, а деньги комфорт, который он очень любит. Притом у него, может быть, есть намерения, вследствие которых, вероятно, не я буду его наследником. Дядя не всегда думает о службе да о заводе, он знает наизусть не одного Пушкина… Он читает на двух языках все, что выходит замечательного по всем отраслям человеческих знаний, любит искусства, имеет прекрасную коллекцию картин фламандской школы – это его вкус, часто бывает в театре, но не суетится, не мечется, не ахает, не охает, думая, что это ребячество, что надо воздерживать себя, не навязывать никому своих впечатлений, потому что до них никому нет надобности. Он также не говорит диким языком; что советует и мне…»[27].          
 
Согласимся, что в дядиных самохарактеристиках нет ни приукрашивания, ни позы, что они свидетельствуют о спокойном, трезвом взгляде на себя и мир. И что если и можно было бы признать за ним проявление холодности, в которой так часто упрекают героя, так для восторгов и ярких эмоций нет поводов, а предмет разговора или личность Александра таких оснований также не дают. Действительно, Александр - юноша восторженный, эмоциональный, честный, но не незатейливый и даже довольно ограниченный, а потому для дяди и малоинтересный. (Отметим еще раз, что дядя знает наизусть не одного Пушкина, неплохо разбирается в живописи, давно и содержательно живет в столице, да и старше племянника минимум на пятнадцать лет). И потому такое событие как явление юного деревенского родственника и его личность интеллектуальную жизнь и эмоциональную сферу Петра Ивановича, естественно, сколь-нибудь сильно затронуть не могли. Нам очевидно, что возможность вызвать интерес в фигуре такого калибра не по силам для юного провинциала. И спасибо за то, что дядя, добравшись до действительно впечатляющих хозяйственно-служебных высот, не сделался, как многие бы на его месте, снобом, не потерял человеческого облика, и в самом деле не надел на себя одну из личин демона. И сохранила его в человеческом облике прежде всего культура, неотъемлемой частью которой всегда были и остаются разум и личный труд человека.  
 
Прошло без малого два года. По всем меркам Александр, кажется, уже должен был бы освоиться в столице и хотя бы в небольшой мере изменить свою патриархально-деревенскую систему представлений и ценностей. Этого, однако, не происходит. И хотя произошедший с ним конкретный случай – любовная измена – предмет особого разговора, в котором голос разума всегда звучит несравнимо слабее зова чувств, оба – и дядя, и племянник, - проявляют себя в полной мере и у нас снова является случай рассмотреть Петра Ивановича попристальнее. Что же открывает нам четвертый романный эпизод?
 
Случившаяся с Александром любовная неудача, при всей болезненности лично для него, на самом деле случай довольно обычный. И, надо отдать ему должное, Петр Иванович принимается за дело усердно и терпеливо. В ответ на громкие, с элементами мелодрамы дурного пошиба жалобы и упреки Александра («печальная повесть моего горя»; я узнал людей: «жалкий род, достойный слез и смеха!»; «унесу из толпы разбитое, но чистое от низостей сердце, душу растерзанную, но без упрека во лжи, в притворстве, в измене, не заражусь…»; «эта жизнь хуже ста смертей»; «не он ли уничтожил мое блаженство? Он, как дикий зверь, ворвался…»; «я отомщу ей!»), дядя находит верный тон. Он мягко иронизирует, снижает ненужный пафос и мелодраматизм, задает здравые вопросы, взывает к разуму, старается показать Александру резоны не только его собственного обиженного сердца, но всех участвующих в событии сторон. Он даже благородно не акцентирует очевидность: ведь Александр, несмотря на клятвы и «вещественные знаки невещественных отношений» - вечной любви и верности, благополучно забыл свою деревенскую пассию – Софью и, стало быть, тоже изменил ей. А ведь мог бы, - хотя бы для того, чтобы охладить пыл племянника в отношении «презренной изменницы» и вероломного соперника.
 
Бог весть, сколько ночной разговор продолжался в романном времени, но даже изложение истории занимает главу из двадцати страниц. При этом дядя все время участливо-рассудительно пытается если не переубедить, то, по крайней мере, показать и смягчить очевидное - варварство и дикость взглядов Александра на отношения мужчин и женщин, на представляющееся ему верным соотношение разума и чувств. И, может быть, самое главное, – он произносит слова, которые могут исходить только от человека, благодаря экономической деятельности и культуре уже принадлежащего капиталистическому обществу, и которые адресованы человеку общества феодального, с крепостным состоянием и закрепощенным сознанием. Конечно, это слова, сказанные в связи с конкретным поводом, но даже и они указывают на громадность дистанции, которая разделяет племянника и дядю. «Что бы женщина ни сделала с тобой, изменила, охладела, поступила, как говорят в стихах, коварно, - вини природу, предавайся, пожалуй, по этому случаю философским размышлениям, брани мир, жизнь, что хочешь, но никогда не посягай на личность (Выделено нами. – С.Н., В.Ф.) женщины ни словом, ни делом. Оружие против женщины – снисхождение, наконец самое жестокое – забвение! Только это и позволяется порядочному человеку»[28].
 
Конечно, в разговоре есть вещи, в которых и дядя дает промашку. Это, безусловно, высказанные вслух, в «просвещенческом» запале, слова о том, как «надо уметь образовать из девушки женщину по обдуманному плану, если хочешь, чтобы она поняла и исполнила свое назначение. …очертить ее магическим кругом…, овладеть… ее умом, волей, подчинить ее вкус…»[29] и т.д. Впрочем, для пользы дела успокоения Александра эта небольшая промашка не важна. Дядина «речетерапия» приносит несомненную пользу: стоило только Петру Ивановичу приостановиться, как Александр тут же подталкивает его: «Ах, говорите, ради бога, говорите!».
 
И не важно, что в конце беседы Адуев-младший начинает плакать и дядя, не зная, что делать, призывает на помощь жену. Через час Александр уходит успокоенным, а жена Петра Ивановича, напротив, возвращается в спальню с заплаканными глазами. И дело, конечно, не в том, что сухарь-дядя не сумел успокоить племянника или поплакать вместе с ним, а это удалось сердечной женщине и, стало быть, сердце оказывается сильнее разума. Думаем, что по большому счету именно дядины доводы наконец-то возымели действие, равно как и эмоции стали знакомым обрамлением для наконец-то успокоенного ума, и тетушкино сочувствие было лишь средством в очередной раз потрафить привычному психологическому стереотипу.
 
Здесь, однако, следует сделать существенную оговорку. К разуму дядя взывает, естественно, со своих позиций, то есть, имея под собой мощную культурную основу, собственный реальный опыт хозяйствования, ответственности серьезной государственной службы. Всего этого нет у Александра. Вот почему, когда в финале он предстает одномерно-расчетливым заурядным циником, читатель не слишком удивляется. Адуев-младший из своего феодально-крепостнического бытия со всеми его атрибутами жизни за чужой счет не переживает глубинного профессионально-личностного преображения, в том числе не переделывается в фигуру капиталистического общества. В существе своем он по-прежнему остается провинциальным помещиком и лишь наконец находит свой способ сосуществования с новым для него внешним миром. Отсюда – его приспособленческое решение жениться исключительно на связях и деньгах и вовсе без любви. И в этом он, кстати, тоже противоположен дяде.
 
Что же до поступка Петра Ивановича оставить свое успешное продвижение по хозяйственной стезе и карьерной лестнице ради любимого человека, который при такой жизни, какой он живет, может заболеть (отметим еще раз: не уже реально заболел, а только, по свидетельству доктора, может. – С.Н., В.Ф.), показывает дядину силу чувства, о котором столько распространялся Александр и на которое он, конечно же, не способен. А способен «сухарь» и даже, как его иногда трактуют, «демон». Именно Петр Иванович обнаруживает подлинное душевное богатство. Таков финал романа. 
 
Как же это стало возможным? И что за шутку играет с читателем И.А. Гончаров? Об этом большой разговор впереди. Пока же, забегая вперед, отметим, что, на наш взгляд, такие повороты человеческой природы не бывают спонтанны, не возникают из ничего или в результате стечения лишь внешних обстоятельств. Напротив. Они всегда растут из глубин личности и притом длительный срок. Думаем, что почвой для внешне неожиданного и далеко не всеми (включая литературных критиков прошлого и настоящего) понятого поступка Адуева-дяди была та самая культура, которую несет с собой высвободившаяся из феодальных пут человеческая личность, которая находит свое внешнее проявление, например, в любви к фламандской школе и в знании Пушкина. Точно так же, как выверт Александра в ловкача-приспособленца происходит из традиционного российского деревенского примитива, пошлости и паразитического бытия, жизни посредством эксплуатации Евсеев и подобных им трудолюбивых пчел. При таком раскладе ум и трезвый расчет, обнаруживаемые дядей, оказываются в романе Гончарова ничуть не менее важными инструментами формирования деятельной творческой личности, чем проявляемые его женой чувственность и сердечность. Впрочем, оговоримся, что обнаруживаемые женой Петра Ивановича качества глубоко отличаются от внешне подобных им, но содержательно грубых эрзацев, демонстрируемых Александром или его матерью. И признать это необходимо вопреки тому, что ими обычно гордятся отечественные радетели русской старины, использующие их для прикрытия собственного безделья, культурной серости, интеллектуальной пустоты.                  
 
* * * 
 
Уделив много внимания рассмотрению личности и характера Петра Ивановича в первой части романа, во второй его части Гончаров центром анализа делает молодого Адуева. Именно с ним происходит ряд историй, причем все они связаны с его новыми любовными приключениями, объяснение чему мы находим не только в том, что Александр почти вовсе отказался от труда и карьерных целей, но и в силу того, что именно здесь в наибольшей мере видны проявления природы сердца, которую тщательно изучает автор. К тому же, со времени описанных в первой части романа событий пятилетнего периода минул еще год пребывания в столице младшего Адуева. Произошли ли в нем перемены и каковы они?
 
Как сообщает автор, в последний год психологически Александр перешел от состояния «мрачного отчаяния» к «холодному унынию». Однако идейно и мировоззренчески серьезных перемен не претерпел. В своих разговорах с тетушкой он все так же безапелляционно рассуждает о взаимной обязанности любящих людей видеть друг в друге альфу и омегу бытия, в прямом смысле «посвятить друг другу» свою жизнь, «лежать у ног», не замечать никого, кроме любимого предмета. Причем то, что мы только что называли чувственным «эрзацем», свойственным любому недостаточно цивилизованному, окультуренному человеку, у Александра сопряжено с проявлениями крайнего эгоцентризма, неблагодарности и даже безжалостности. Так, высокопарно рассуждая в разговоре с Лизаветой Александровной о своем сердце и «высоких» чувствах, Александр беззастенчиво замечает ей о чувствах ее мужа: «Не хотите ли вы уверить меня, ma tante, что такое чувство, как дядюшкино, например, прячется?». Больно задетая тетушка краснеет.
 
Вообще слово сердце, как и предмет, им обозначаемый, в этой части романа становится объектом пристального рассмотрения и, конечно же, в паре с разумом. Так, из рассказа Александра о встрече с другом юности, который, по его мнению, не был с ним достаточно сердечен, мы узнаем, что сердце – это именно и есть тот орган, состояние которого определяет поведение героя. Вот как об этом говорит сам Александр. Сердце – место, в котором («в уголке») он всегда хранил память о своем друге. Сердце «кипит», когда друг не уделяет ему, как кажется Александру, достаточного внимания. С другом Александр желал бы говорить о том, что «ближе к сердцу». Александр удивлен, не верит тому, что у друга до такой степени могло «огрубеть сердце».      
 
Рассуждения эти – не одна только наивность. Авторский голос, включающийся в беседу Александра с тетушкой, констатирует: «Лизавете Александровне стало жаль Александра; жаль его пылкого, но ложно направленного сердца. Она увидела, что при другом воспитании и правильном взгляде на жизнь он был бы счастлив сам и мог бы осчастливить кого-нибудь еще; а теперь он жертва собственной слепоты и самых мучительных заблуждений сердца. Он сам делает из жизни пытку. Как указать настоящий путь его сердцу? Где этот спасительный компас? Она чувствовала, что только нежная, дружеская рука могла ухаживать за этим цветком»[30]. И еще: «Бедный Александр! У него ум нейдет наравне с сердцем, вот он и виноват в глазах тех, у кого ум забежал слишком вперед, кто хочет взять везде только рассудком…», - формулирует свое понимание тетушка в разговоре с Петром Ивановичем.
 
Итак, все стороны, включая автора, свои позиции в отношении «центрального человеческого органа» обозначили, и наступает время для его, этого органа, проверки. Повод прост: Лизавета Александровна просит мужа дать Александру «легкий урок» на тему сердца, дружбы и любви, и Петр Иванович соглашается. Отбросив романтические фразеологизмы насчет «идеального мира», в котором дружба являет себя в кинжальном «кровопролитии» и любви, при которой происходит переход «в существование другого», Петр Иванович доходит до, кажется, простой вещи – поведения самого Александра. При этом оказывается, что, осуждая, порицая, клеймя и презирая всех, молодой Адуев просто неблагодарен и эгоистичен, потому что сосредоточен исключительно на себе самом и уверен, что от других он может требовать многого, к тому же, как он полагает, причитающегося ему «по всем правам». Таков вердикт дядюшки. Впрочем, мнение Лизаветы Александровны иное: «Я, Александр, не перестану уважать в вас сердце… Чувство увлекает вас и в ошибки, оттого я всегда извиню их»[31].
 
Дядюшка объективен. Тетушка великодушна. Спор не окончен. Однако впереди, как нам повествует автор, Александра ждали события, на поверку оказавшиеся испытаниями для его «сердцецентризма». Молодая вдова Юлия Павловна Тафаева, за которой, как помним, просил поухаживать Петр Иванович с тем, чтобы охладить пыл своего любвиобильного компаньона, приударившего за ней, неожиданно становится действительной возлюбленной Александра. Причем, именно такой, какая полностью соответствует тому любовному идеалу, который писатель словами молодого Адуева рисовал десятком страниц ранее. А именно: она ежеминутно требует Александра к своим ногам, живет исключительно им и того же ждет от него, чувственно-сердечна до истерики и требует, чтобы он «пил …чашу жизни по капле в ее слезах и поцелуях». Говоря об этой любви, Гончаров называет ее «как будто бы припадками какой-то заразы». Но отчего это? Автор сообщает, что происходит это по причине чрезмерно развитого сердца. А именно: «сердце в ней было развито донельзя, обработано романами и приготовлено не то что для первой, но для той романтической любви, которая существует в некоторых романах, а не в природе, и которая оттого всегда бывает несчастлива, что невозможна на деле. Между тем ум Юлии не находил в чтении одних романов здоровой пищи и отставал от сердца»[32]. Вновь ум и сердце бегают взапуски, стараясь если не догнать, то, по крайней мере, не отстать друг от друга?
 
В самом деле так. Потому что далее Гончаров в духе просветительского идеала формулирует свои взгляды на эту проблему. «Кто же постарался обработать преждевременно и так неправильно сердце Юлии и оставить в покое ум?.. Кто? А тот классический триумвират педагогов, которые, по призыву родителей, являются воспринять на свое попечение юный ум, открыть ему всех вещей действа и причины, расторгнуть завесу прошедшего и показать, что под нами, над нами, что в самих нас – трудная обязанность! Зато и призваны были три нации на этот важный подвиг»[33]. То, что ни одна из «наций» - француз, немец и русский - не достигла сколько-нибудь существенного результата очевидно. Однако какова, по мнению Гончарова, в идеале должна быть эта образовательно-воспитательная метода, коль скоро он ставит о ней вопрос? Об этом речь впереди.         
 
 А пока, что следует отметить с позиций изначального жизненного принципа молодого Александра – «жизни по сердцу», после «сердечно-любовного террора», которому он подвергся со стороны вдовы Тафаевой, он впадает почти что в анабиоз, во всяком случае «ему оставалось уж не много до состояния совершенной одеревенелости». И хотя пространный разговор на эту тему у нас впереди, прежде всего в связи с личностью Ильи Ильича Обломова, интересно собственное признание и самооценка Александра в его очередном разговоре с Лизаветой Александровной. Так, свое «неучастие» в жизни, отстранение от нее, желание «покоя и сна души» Адуев-племянник объясняет следующим образом: «Я сам погубил свою жизнь. Я мечтал о славе, бог знает с чего, и пренебрег своим делом; я испортил свое скромное назначение и теперь не поправлю прошлого: поздно!»[34].  
 
Герой удаляется в деревню. Попервоначалу тоска и тяжкие думы о столичной жизни не оставляют его. Он сумрачен и молчалив. Но постепенно «лень, беззаботность и отсутствие всякого нравственного потрясения водворили в душе его мир… Там на каждом шагу он встречал в людях невыгодные для себя сравнения… там он так часто падал, там увидал как в зеркале свои слабости… там был неумолимый дядя, преследовавший его образ мыслей, лень и ни на чем не основанное славолюбие; там изящный мир и куча дарований, между которыми он не играл никакой роли. Наконец, там жизнь стараются подвести под известные условия, прояснить ее темные и загадочные места, не давая разгула чувствам, страстям и мечтам и тем лишая ее поэтической заманчивости, хотят издать для нее какую-то скучную, однообразную и тяжелую форму…
 
А здесь какое приволье! Он лучше, он умнее всех! Здесь он всеобщий идол на несколько верст кругом. Притом здесь на каждом шагу, перед лицом природы, душа его отверзалась мирным, успокоительным впечатлениям»[35]. Проходив однажды с девками и бабами целый день по лесу, Александр присмотрел среди них молодую крестьянку Машу, которая и была тотчас же взята в дворню «ходить за барином». Постепенно он начал постигать и «поэзию серенького неба, сломанного забора, калитки, грязного пруда и трепака. Узенький щегольской фрак он заменил широким халатом домашней работы. И в каждом впечатлении и утра, и вечера, и трапезы, и отдыха присутствовало недремлющее око его материнской любви». Так прошло полтора года, и Александр снова начинает задумываться о Петербурге. Каковы же мотивы? В этот раз они исходят вовсе не от сердца. «Зачем гаснут мои дарования? Почему мне не блистать там своим трудом?.. Теперь я стал рассудительнее. Чем дядюшка лучше меня?»[36].    
 
 Как бы прозревая свою возможную дальнейшую жизнь в деревне, Александр в письме к дядюшке приводит пример своего соседа слева, который «мечтал по-своему переделать весь свет и Россию, а сам, пописав некоторое время бумаги в палате, удалился сюда и до сих пор не может переделать старого забора»[37]. И вот – решено. Адуев-младший возвращается в Петербург. Близится развязка жизненной коллизии не только Александра, но и Петра Ивановича. Впрочем, ее неожиданный финал готовится автором заранее – разговором дядюшки с Александром перед отъездом того в деревню. Чем же он примечателен?
 
 Тем, что самому Гончарову представлялось наиболее важным – разбором личностных характеристик людей, появляющихся вместе с наступающей в России эрой капитализма, равно как и методы, к которой прибегал Петр Иванович, вводя Александра в круг столичной жизни. И методы эти, если судить не только по сетованиям молодого Адуева, но и по укорам Лизаветы Александровны, оказалась плохи. Чем же? Остановимся на этом поподробнее.
 
Итак, вначале – общее заключение, которое слышит Петр Иванович от жены: «…Ты сам отчасти виноват, что он стал такой… - сказала Лизавета Александровна». А Александр продолжил: «Точно, дядюшка, … вы много помогли обстоятельствам сделать из меня то, что я теперь; но я вас не виню. Я сам виноват, что не умел, или, лучше сказать, не мог воспользоваться вашими уроками как следует, потому что не был приготовлен к ним. Вы, может быть, отчасти виноваты тем, что поняли мою натуру с первого раза и, несмотря на то, хотели переработать ее; вы, как человек опытный, должны были видеть, что это невозможно… вы возбудили во мне борьбу двух различных взглядов на жизнь и не могли примирить их: что ж вышло? Все превратилось во мне в сомнение, в какой-то хаос…
 
…Представили мне жизнь в самой безобразной наготе, и в какие лета? Когда я должен был понимать ее только с светлой стороны. …Вы только выпустили одно из виду, дядюшка: счастье. Вы забыли, что человек счастлив заблуждениями, мечтами и надеждами; действительность не счастливит…»[38] В этом пункте, на наш взгляд, сам того не сознавая, Александр формулирует главный пункт своей мировоззренческой системы: действительность не счастливит. Однако, что же дядя?
 
Из его уст звучит то, что можно было бы назвать идейным кредо становящегося капитализма: «Я доказывал тебе, что человеку вообще везде, а здесь в особенности, надо работать, и много работать, даже до боли в пояснице… цветов желтых нет, есть чины, деньги: это гораздо лучше! …Чего у тебя нет? Любви, что ли? Мало еще тебе: любил ты два раза и был любим. Тебе изменили, ты поквитался. Мы решили, что друзья у тебя есть, какие у другого редко бывают: не фальшивые… Делай все, как другие, - и судьба не обойдет тебя: найдешь свое. Смешно воображать себя особенным, великим человеком, когда ты не создан таким! …Рассмотри массу …современную, образованную, мыслящую и действующую: чего она хочет и к чему стремится? Как мыслит? И увидишь, что именно так, как я учил тебя»[39].
 
 Не находит Петр Иванович общего понимания с Александром и женой и по столь волнующей их проблеме ума и сердца: «…Правда, что надо больше рассуждать, нежели чувствовать? Не давать воли сердцу, удерживаться от порывов чувства? Не предаваться и не верить искреннему излиянию?
- Да, - сказал Петр Иваныч.
- Действовать надо везде по методе, меньше доверять людям, считать все ненадежным и жить одному про себя?
- Да.
- И это свято, что любовь не главное в жизни, что надо больше любить свое дело, нежели любимого человека, не надеяться ни на чью преданность, верить, что любовь должна кончиться охлаждением, изменой или привычкой? Что дружба привычка? Это все правда?
- Это была всегда правда, - отвечал Петр Иваныч, - только прежде не хотели верить ей, а нынче это сделалось общеизвестной истиной»[40]
 
Согласимся, что если Петр Иванович в чем-то и заблуждается, то он искренен и точен. Эра разума, пришедшая на смену эпохе замешанного на средневековом крепостничестве безделья господ, прикрываемого гипертрофией чувственно-сердечного восприятия действительности, уже наступает. И касается она всех сфер человеческой жизни. Даже и тех, которых, кажется, касаться бы и не должна.
 
Петр Иванович, конечно же, перебирает. Но он прав в одном: по-разному в эту эру вписываются люди дела, к тому же впитавшие в себя культуру, и мечтатели-фантазеры. И потому по-разному ведут они себя в свой решительный час.
 
А час этот, романная развязка, близка. Каковы же итоги? В эпилоге романа Адуеву-младшему тридцать четыре года, а дядюшка отпраздновал пятидесятилетний юбилей. Он действительный статский советник, директор канцелярии, ждет чина тайного советника и нового повышения по службе, он также единоличный хозяин завода, приносящего значительный доход.
 
Петр Иванович принимает доктора, который пытается дать врачебные советы ему, но Адуев-дядя переводит разговор на жену, за которой он следит уже три месяца и состояние здоровья которой его беспокоит. Ему кажется, что она «начинает угасать». «Вот уж и угасать! – заметил доктор. – Я сообщил вам только свои опасения на будущее время, а теперь нет ничего… Подозрительных симптомов решительно никаких!».
 
И, тем не менее, Петр Иванович видит явные признаки близящегося конца любимой женщины. И сердце его сжимается. (Оказывается, и у злодея – демона Петра Ивановича, оно-таки есть и, что вовсе странно, болит из-за беспокойства о другом человеке, а не о себе. – С.Н., В.Ф.). Следующий за этим разговор подтверждает обоснованность опасений Адуева-старшего. Лизавета Александровна, несмотря на «методы» своего рационального мужа, действительно чахнет.
 
В романе ничего не говорится о глубинных желаниях тетушки Александра. Были ли они? В чем выражались? Какой жизни она хотела и хотела ли вообще? У них с мужем нет детей. Но, может быть, что-либо еще могло занять ее в этом мире? Вопросы без ответа. И симптом близкого исчезновения жизни: свобода, которую ей предлагает Петр Иванович, ей не нужна: «…Что я стану с ней делать?» Она даже готова весь оставшийся век проходить в блузе. И Петр Иванович начинает понимать, что «ограждая жену методически от всех уклонений, которые могли бы повредить их супружеским интересам, он вместе с тем не представил ей в себе вознаградительных условий за те, может быть, непривилегированные законом радости, которые бы она встретила вне супружества, что домашний ее мир был не что иное, как крепость, благодаря методе его неприступная для соблазна, но зато в ней встречались на каждом шагу рогатки и патрули и против всякого законного проявления чувства…
 
Методичность и сухость его отношений к ней простерлись без его ведома и воли до холодной и тонкой тирании, и над чем? Над сердцем женщины! За эту тиранию он платил ей богатством, роскошью, всеми наружными и сообразными с его образом мыслей условиями счастья, - ошибка ужасная, тем более ужасная, что она сделана была не от незнания, не от грубого понятия его о сердце – он знал его, - а от небрежности, от эгоизма!»[41]
 
Петр Иванович был, как подчеркивает автор, добр. Но для изобретения средства, препятствующего потере любимой женщины, требовалось «больше сердца, чем головы. А где ему взять его?». И где взять страсть, чтобы уверить жену, что причиной его семейной методы было ее благосостояние, как он его понимал. Страсти в душе не нашлось. И Петр Иванович изобретает способ «сделать, может быть, то же, но иначе, так, как это теперь было нужно и возможно». Ради жены он решает оставить карьеру и налаженную жизнь и ехать с женой в Италию. Отчего? Не только одна любовь здесь. «…Я не из железа создан… Я повторяю тебе, что я хочу жить не одной головой: во мне еще не все застыло»[42], - почти с надрывом проговаривает Петр Иванович жене невозможные для Петра – «камня» слова.
 
Первая фраза финального аккорда прозвучала, и сейчас же, чтобы завершить историю, но на самом деле сказать и свое слово в поставленном в романе вопросе об уме и сердце, является Александр. Предваряя его первые слова, автор отмечает, что теперь он «с достоинством» носит свое пухлое брюшко и орден на шее. Его распирает от радостной новости–события: он нашел выгодную невесту и получил согласие ее высокопоставленного чиновника–отца. Мнение девицы, ее отношение к жениху, о чем спросила Елизавета Александровна, ему не важно. Ссылаясь на дядю, он говорит о любви-привычке, независимой от женитьбы, хвалится богатым приданым, открывшимися перспективами. С сожалением звучат слова тетушки о том, что прежний Александр переродился.
 
Впрочем, переродились оба героя, и к тому же, противоположным образом. Только перерождение Александра больше похоже на нравственную деградацию: из восторженного мечтателя-провинциала возникает столичный карьерист-пошляк. Что же до Петра Ивановича, то он преображается, то есть рождается заново в высшем качестве. В самом деле, успешный чиновник оказывается способен на профессиональное самоубийство, уничтожение блистательной карьеры ради, как оказывается, высшей для него ценности – счастья близкого человека. И если в случае Александра, при видимости возникновения нового, на самом деле налицо акт разрушения, то у Петра Ивановича, при видимости карьерного фиаско, в его поступке нам открывается картина рождения высокой человеческой души.
 
Почему же падает Александр и возвышается Петр Иванович? Этот созидательный акт, на наш взгляд, оказывается возможен потому, что дядя – часть высокой христианской культуры, которой свойственны глубокие знания, подлинные переживания, опыт реального дела. И возвышение прежде приниженного в Петре Ивановиче сердца, практика позитивного согласования силы ума и влечений сердца, также оказывается возможной лишь через их, ума и сердца, большую совокупную работу. Именно ум способен выходить за пределы субъективно-личностных переживаний, приносить себе и сердцу многообразные знания и опыт, давать пищу и вместе с тем непредвзято оценивать работу обоих человеческих начал. В том числе, без его, ума, неустанной деятельности, напряженной работы любые сердечные движения обречены на заточение, нереализованность, смерть. В этом, в противоположность даваемой В. Мельником оценке дяди Адуева, обнаруживается истинная роль и значение ума в подлинно христианском его понимании. Вспомним, что в одном из первых споров с дядюшкой Александр, горячась, спрашивает: «…Вздымались ли у вас на голове волосы от чего-нибудь, кроме гребенки?
 
- Нет! – сказал Петр Иванович».
 
Теперь Петр Иванович возрождается, а Александр лыс. Спор, явленный автором в «Обыкновенной истории», исчерпан. Впереди нас ждут Илья Ильич Обломов и Андрей Иванович Штольц, а с ними вместе и новые повороты в размышлениях о важном для русского мировоззрения вопросе о сердце и разуме.
 
* * *
 
Акцентированная нами в «Обыкновенной истории» тема соотношения эмоционального и рационального начал (сердца и ума) позволяет, как нам представляется, по-новому взглянуть и на классическое для понимания русского национального характера и русского мировоззрения произведение – роман И.А. Гончарова «Обломов».
 
О значимости этого романа для понимания миросознания значительного слоя передовых (по объективному положению) людей того времени – дворянства, - имеется авторитетное свидетельство Вл. Соловьева: «Отличительная особенность Гончарова – это сила художественного обобщения, благодаря которой он мог создать такой всероссийский тип, как Обломов, равного которому по широте мы не находим ни у одного из русских писателей»[43].
 
В этом же духе о своем авторском замысле высказывался и сам Гончаров: «Обломов был цельным, ничем не разбавленным выраженим массы, покоившейся в долгом и непробудном сне и застое. Не было частной инициативы; самобытная русская художническая сила, сквозь обломовщину не могла прорваться наружу... Застой, отсутствие специальных сфер деятельности, служба, захватывавшая и годных и негодных, и нужных и ненужных, и распложавшая бюрократию, все еще густыми тучами лежали на горизонте общественной жизни... К счастью, русское общество охранил от гибели застоя спасительный перелом. Из высших сфер правительства блеснули лучи новой, лучшей жизни, проронились в массу публики сначала тихие, потом явственные слова о «свободе», предвестники конца крепостному праву. Даль раздвигалась по-немногу...»[44]
 
Такого рода авторские свидетельства подтверждают справедливость предложенного нами ракурса рассмотрения главной проблемы романа и, безусловно, снимают многие вымыслы позднейших интерпретаторов в сфере литературной критики. Впрочем, говоря о них, мы должны отметить безусловно верные, на наш взгляд, исследования, выполненные в философско-мировоззренческом ключе. И в первую очередь – прекрасное исследование В.К. Кантора «Русский европеец как явление культуры»[45], в котором авторская эрудиция и философская проницательность счастливо сочетаются с превосходным языком и стилем изложения. Многое в изложении В. Кантора, в частности, о романе «Обломов», нам представляется безусловно правильным, не подлежащим опровержению. Нам также приятно отметить сходство нашей и канторовской позиций по важнейшим концептуальным вопросам знаменитого романа. Вместе с тем, в нашем исследовании, как нам представляется, сделана заявка на более детальное рассмотрение сформулированных Гончаровым проблем, а также на возможность вписать роман в общероссийский литературно-художественный дискурс, в частности, в проблематику становления и эволюции русского мировоззрения.    
 
То, что избранный нами контекст соотношения ума и сердца, а применительно к Обломову и Штольцу, поданного в связке с проблемой дела и недеяния, не исследовательская фантазия подтверждается уже первой страницей произведения. Автор, как мы помним, изображая наружность Ильи Ильича, прежде всего отмечает отсутствие «всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала…». Вслед за описанием первой особенности ума настает черед сердца: «…Ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая была господствующим и основным выражением не лица только, а всей души»[46] (В данном случае понятие душа употреблено как более емкое, безусловно, включающее в себя и сердце. – С.Н., В.Ф.). Отсутствие идеи или мысли, вообще сколько-нибудь постоянной мыслительной деятельности – столь органичное состояние Ильи Ильича, что, кажется, даже их источник у Обломова иной, чем у других людей. «Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга»[47]. То есть, в самой голове Обломова мысли, строго говоря, не рождаются. Не возникают они и от соприкосновения с действительностью. Они, оказывается, «приходят» из души, из сердца.
 
Указание именно на этот источник рождения мысли автор дает и несколькими абзацами ниже, когда описывает пробуждение Ильи Ильича. «Он чем-то сильно озабочен. На лице у него постепенно выступал не то страх, не то тоска и досада. Видно было, что его одолевала внутренняя борьба, а ум еще не являлся на помощь»[48] (Выделено нами. – С.Н., В.Ф.). 
 
Мысль эта проводится автором также в описании одежды и жилища Ильи Ильича. Во-первых, он все время пребывает в халате, являющемся как бы частью его внешней оболочки, надежной прослойкой, защищающей от внешнего мира. Следующая линия «обороны» - поза постоянного лежания, что было, как подчеркивает Гончаров, не средством отдыха, как если бы он устал, или средством сна, как если бы захотел спать. Пребывание в горизонтальном состоянии для Обломова – то же, что парение птицы в воздухе, это его «нормальное состояние».
 
Еще один «оборонительный рубеж» – комната, служащая одновременно спальней, кабинетом и приемной. Жизнь сосредоточена только в ней, хотя в квартире есть еще три, вовсе не используемые. Впрочем, уже по описанию комнаты видно, что этот «оборонный рубеж» - самый дальний: так, в комнате все полиняло, запылилось и почти что лишено следов человеческого присутствия. Видно, что этот оборонительный рубеж практически никогда не задействуется: на него никто никогда не посягал. 
 
В этих наблюдениях повествователя можно увидеть не только идею доминирования чувств и эмоций над разумом, но и, возможно, даже нечто более важное. Обломов – целостный, замкнутый, самодостаточный мир, практически не нуждающийся во внешних раздражителях.
 
Тот же принцип сохранения внутренней целостности и необходимости защиты ее от внешнего мира демонстрирует и Захар. Во-первых, он живет как бы «параллельно» с барином и даже больше сам по себе. Это обозначается тем, что у него, рядом с барской комнатой есть свой угол, в котором он все время пребывает сидя, в полусонном состоянии. Но если в отношении Ильи Ильича вначале нельзя сказать, что именно есть его внутренний мир, что именно он «обороняет», то в отношении Захара повествователь сразу же дает нам знать: слуга обороняет барское «отжившее величие». Память о нем Захар хранит огромными бакенбардами (из «каждой стало бы на три бороды»), серым сюртуком и серым жилетом с медными пуговицами, которые смутно напоминали ему прежние ливреи.
 
Захар, как и Обломов, также «охраняет» рубежи своего замкнутого бытия от любых вторжений внешнего мира. Так, на замечание барина о том, что давно следовало бы призвать столяра, чтоб починить спинку у дивана, Захар уверенно заявляет в том духе, что явление это как бы природно-естественное и нечего без крайней нужды вмешиваться в этот порядок вещей. А уж что до неприятного письма из деревни от старосты, то оба – и барин, и слуга – дружно, кажется, делают все для того, чтобы это письмо не сыскалось. Ведь письмо - не просто незначительный контакт с внешним миром, а вторжение, чуть ли не вражеское нашествие, к тому же отравляющее жизнь надолго вперед. И в самом деле: ведь староста пишет, что дохода в этом году надо ожидать тысячи на две меньше! 
 
В финале пространного диалога Обломова с Захаром о нечистоте и насекомых, Захар, этот «Обломов – 2» (Гончаров замечает: «Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я сам») обнаруживает действительное понимание мира на сундуке и в комнате барина как собственную вселенную, в которой он - демиург: «У меня всего много, ... за всяким клопом не усмотришь, в щелку к нему не влезешь»[49].
 
Вместе с тем и сам Захар одновременно служит еще одной живой «линией обороны» для своего барина. Он первым встречает притязания на обломовский покой со стороны мясника, зеленщика и других торговцев, которые вздумали получить с Ильи Ильича плату за отпущенный в долг товар; он также героически выдерживает передаваемые через дворника претензии домовладельца, настаивающего, чтобы Обломов съехал с квартиры в связи с ее предполагаемым переустройством.
 
Однако не все под силу Захару. От каких-то «напастей» Обломову приходится защищаться самому. Так, например, внезапно явившийся к Илье Ильичу его приятель Волков, вдруг пожелавший обнять Обломова, получает отпор от Ильи Ильича: не подходите, вы с холода! И защищается герой романа не только от непрошенных нежностей, но от всей окружающей действительности. Один за другим спешащие к нему в это утро гости своими рассказами приоткрывают нам лежащий за пределами обломовской комнаты внешний мир, который живет, движется и, кажется, готов вторгнуться в обломовскую квартиру, поглотить ее. Что же в нем?
 
В тех сторонах мира, которые повествователь первоначально открывает нам, преобладают действительно пустые заботы, игра мелких человеческих слабостей и страстей, карьерная суета, жажда мелкой славы. И Обломов обнаруживает их понимание. Вот, например, в связи с разговором о литературе, Илья Ильич вдруг неожиданно критически и верно отзывается о попытках сугубо рационально-беллетристического изображения глубинных человеческих качеств: «…Изображая вора, падшую женщину, надутого глупца, да и человека тут же не забудь. Где же человечность-то? Вы одной головой хотите писать! …Вы думаете, что для мысли не надо сердца? (Здесь и далее выделено нами. – С.Н., В.Ф.). Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтобы поднять его, или горько плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним как с собою, - тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову… Извергнуть из гражданской среды! …Это значит, забыть, что в этом негодном сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но все человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете его из круга человечества, из лона природы, из милосердия божия? – почти крикнул он с пылающими глазами»[50].
 
Вот какую интересную и неожиданную заявку на понимание проблематики ума и сердца делает сам герой романа. Попутно заметим, что это наблюдение окажется для нас полезным и в связи с введенным Н.А. Добролюбовым и широко распространенным в нашем литературоведении понимании ругательного термина «обломовщина». (Справедливости ради, надо отметить, что впервые его употребил в разговоре с Ольгой сам Илья Ильич. – С.Н., В.Ф.). Но это позднее. А пока лишь отметим этот обломовский мировоззренческий «выхлоп» и продолжим знакомиться с Обломовым далее, в частности, в связи с его неудавшейся попыткой государственной службы.
 
Оказывается, из неполных двенадцати лет жизни в Петербурге примерно два Обломов посвятил службе. Само по себе это предприятие следовало бы отнести к проявлению умственной активности Ильи Ильича, поскольку уже с юности, когда он «был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого от судьбы, и от самого себя», он твердо усвоил: жизнь делится ровно на две половины, состоящих из «труда и скуки» и из «покоя и мирного веселья». Впрочем, хотя молодой Обломов и понимал, что служба вряд ли относится к половине «покоя и веселья», тем не менее, верил, что начальник – второй отец родной, который заботится не только о нуждах, но и об удовольствиях своих подчиненных. И уж совершенно точно, что «слякоть, жара или просто нерасположение всегда могут служить достаточными законными предлогами к нехождению в должность»[51].
 
Конечно, служба оказывается делом скверным. Даже при том, что начальник Илье Ильичу попался добрый и приятный в обхождении. Он, например, обо всем своих подчиненных просит: «дело сделать – просит, в гости к себе – просит и под арест сесть – просит». Тем не менее, молодой Обломов по непонятной причине в общении с ним менял свой обычный голос на тоненький и гадкий.
 
Впрочем, дело заключалось не только в общей бюрократической атмосфере. Трудиться Илье Ильичу скоро разонравилось. Чины его тоже не влекли. Тем более что умершие родители оставили в наследство имение с тремястами пятьюдесятью душами, что приносило до семи тысяч ежегодного дохода. И потому подвернувшийся повод (Обломов направил бумагу вместо Астрахани в Архангельск) оказался кстати для добровольной отставки Ильи Ильича.
 
В этой связи интересно рациональное обоснование этого поступка самим Обломовым. В присланном в службу медицинском свидетельстве на самого себя Илья Ильич пишет следующее: г. Обломову хождение на службу прекратить и вообще воздерживаться от «умственного занятия и всякой деятельности». Таким образом, уже в начале своего жизненного пути герой романа метафорически, но все же делает важный с точки зрения нашего анализа мировоззренческий выбор: отказаться от деятельности ума или, несколько смягчая эту категоричность, сузить его возможности и сферы применимости.    
 
И, надо отметить, это ему немало удалось. Во всяком случае, в период ранней молодости, когда он бывал обуреваем увлечениями женщинами, он все-таки ни разу не пошел на серьезное сближение, поскольку таковое, как он знал, влекло к большим хлопотам. Его влюбленности, по определению Гончарова, напоминали повести любви «какой-нибудь пенсионерки на возрасте».
 
Впрочем, анализируя героя в этом отношении, мы получаем неожиданный поворот темы. Ведь если Обломов, как очевидно, ограничил сферу деятельности разума, то, казалось бы, должен был не ограничивать, а даже расширять сферу сердца, чувств. Он, однако, и здесь минимизировал все возможные со своей стороны издержки настолько, что душа его перестала ждать своей любви и отчаялась. То есть, любовные метания, свойственные, как мы помним, молодому Адуеву, оказались невозможны для Ильи Ильича. И если уж мы начали сравнение Обломова с другим гончаровским героем, то отметим, что в отличие от Александра, Илья в непродолжительное время после своего отстранения от службы и прекращения поисков любовных утех также свернул и дружеские связи - «отпустил» первого и всех прочих своих друзей. Он все больше, как подчеркивает Гончаров, ввергался в «одиночество и уединение», и наконец, махнул рукой на юношеские надежды. За что бы он ни брался, охлаждение овладевало им быстрее, чем увлечение.
 
В чем же причина такого поведения и вообще жизни Ильи Ильича? В генетике, воспитании, образовании, общественном устройстве, барско-помещичьем образе жизни, несчастливом сочетании личных качеств, наконец? Вопрос этот нам видится центральным и потому мы будем стараться рассмотреть его с разных сторон, имея в виду прежде всего заявленную нами ранее дихотомию «ум – сердце», а применительно к оппозиции Обломов – Штольц и дихотомию «деяние – недеяние».
 
Безусловный ключ к ответу, кроме рассыпанных по всему тексту авторских и сюжетных указаний, к которым мы также будем адресоваться, конечно же, лежит в знаменитой 9 главе – сне Ильи Ильича, располагающейся в финале первой части романа. Место это выбрано как нельзя более удачно, поскольку, с одной стороны, читатель уже достаточно познакомился с Обломовым, чтобы задать себе вопрос о природе его жизни, а, с другой, далее Илью Ильича ждут значительные события, связанные со Штольцем, Ильинской и иными жизненными переменами.
 
* * * 
 
Сон начинается с засыпания, предваряемого очередной авторской ремаркой о том, что «нормальное состояние» Обломова – спокойствие и апатия. А в момент засыпания Илья Ильич задается вполне «дежурным» для себя вопросом – «Отчего же это я такой?» и ответом – «Видно, уж так судьба… Что ж мне тут делать?», после чего «начало раздаваться мерное храпенье безмятежно спящего человека»[52].
 
В чудном краю, куда сон перенес Илью Ильича, нет ничего беспокоящего взор – ни моря, ни гор, ни скал. Вокруг весело бегущей реки верст на двадцать вокруг раскинулись «улыбающиеся пейзажи». «Все сулит там покойную, долговременную жизнь до желтизны волос и незаметную, сну подобную смерть». Покойная жизнь и смерть – кажется, единственные и самые важные ценности обитателей этой страны.
 
Сама природа споспешествует этой жизни. Строго по указанию календаря приходят и уходят времена года, летнее небо безоблачно, а благотворный дождь - ко времени и в радость, грозы не страшны и бывают в одно и то же установленное время. Даже число и сила ударов грома, кажется, всегда одни и те же. Не водится там ни ядовитых гадов, ни тигров, ни волков. А по деревне да по полям бродят только коровы жующие, овцы блеющие да куры кудахтающие.  
 
Все стабильно и неизменно в этом миру, состоящем из трех-четырех деревенек. Даже одна из изб, наполовину висящая над обрывом, висит так с незапамятных времен. А проживающая в ней семья вместе с главой, который не может даже выпрямиться в полный рост, безмятежна и лишена страха даже тогда, когда с ловкостью акробатов взбирается на висящее над крутизной крыльцо. «Тишина и невозмутимое спокойствие царствуют и в нравах людей в том краю. Ни грабежей, ни убийств, никаких страшных случайностей не бывало там; ни сильные страсти, ни отважные предприятия не волновали их. …Интересы их были сосредоточены на них самих, не перекрещивались и не соприкасались ни с чьими»[53]
 
Живут так обломовцы, думая, что иначе жить и не должно, и не может быть, а сверх того - уверенные, что и прочие люди везде так живут и что иначе жить грех.
 
И вот Илья Ильич видит и себя самого, маленького, семи лет, с пухлыми щеками, осыпаемого страстными поцелуями матери. Потом его так же ласкает толпа многочисленных приживалок, потом его кормят булочками и отпускают гулять под присмотром няньки. Все замечает маленький человек. «Неизгладимо врезывается в душу картина домашнего быта; напитывается мягкий ум живыми примерами и бессознательно чертит программу своей жизни по жизни, его окружающей»[54]. Вот отец, целыми днями сидящий у окна и от нечего делать задевающий всех, кто идет мимо. Вот мать, долгие часы обсуждающая, как из мужниной фуфайки перешить Илюше курточку, и не упало ли в саду яблоко, которое еще вчера созрело. А вот главная забота обломовцев – кухня и обед, о которых совещаются целым домом. И после обеда – священное время – послеобеденный, «ничем непобедимый сон, истинное подобие смерти». 
 
Но вот, восставши ото сна, напившись по двенадцати чашек чаю, снова бездельно разбредаются кто куда. А мать кладет Илюшину голову к себе на колени, расчесывает волосы, любуется, и ведет разговор о том, как он в свое время сделается героем какой-то немыслимой эпопеи. Сидящие с ней рядом тоже сулят ему золотые горы.
 
День клонится к вечеру и обломовцы мирно засыпают, благодаря Бога за то, что ничего не случилось, все прошло как всегда, и день кончился: слава тебе, Господи! Дай Бог и завтра так!
 
Потом Обломову приснилась другая пора и другое место. Он с няней. И она нашептывает ему о неведомой стороне, где «где нет ни ночей, ни холода, где все совершаются чудеса, где текут реки меду и молока, где никто ничего круглый год не делает, а день-деньской только и знают, что гуляют все добры молодцы, такие как Илья Ильич, да красавицы, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
 
Там есть и добрая волшебница, являющаяся у нас иногда в виде щуки, которая изберет себе какого-нибудь любимца, тихого, безобидного, другими словами, какого-нибудь лентяя (Здесь и далее выделено нами. – С.Н., В.Ф.), которого все обижают, да и осыпает его, ни с того ни с сего, разным добром, а он знай кушает себе да наряжается в готовое платье, а потом женится на какой-нибудь неслыханной красавице, Милитрисе Кирбитьевне». Еще нянька рассказывает об удали наших богатырей и незаметно переходит к национальной демонологии. При этом «нянька или предание так искусно избегали в рассказе всего, что существует на самом деле, что воображение и ум, проникшись вымыслом, оставались уже у него в рабстве до старости»[55]. И хотя взрослый Илья Ильич отлично знает, что ему рассказывали сказки, втайне все-таки хочет верить, что есть медовые и молочные реки и бессознательно грустит – зачем сказка не жизнь. И у него навсегда остается расположение полежать на печи и поесть за счет доброй волшебницы. В жизни все больше видит он зло и угрозы и потому все больше мечтает о той волшебной стране, где нет зла, хлопот и печалей.
 
В этом своем бессознательном желании Обломов, как замечает повествователь, прямое продолжение наших (так и просится сказать избитым словом «темных») предков: «Ощупью жили бедные предки наши; не окрыляли и не сдерживали они своей воли, а потом наивно дивились или ужасались неудобству, злу и допрашивались причин у немых, неясных иероглифов природы»[56]. Так же живут и в Обломовке, веря в неожиданно случающееся чудесное, но и с постоянным предощущением страха и тоски.
 
А вот Илье Ильичу тринадцать – четырнадцать лет, и он уже в пансионе у немца Штольца, который «был человек дельный и строгий, как почти все немцы». Может быть, у него Обломов и выучился чему-нибудь дельному, да Верхлево тоже некогда было Обломовкой, и потому в деревне только один дом был немецкий, а остальные – обломовские. И потому они так же дышали «первобытною ленью, простотою нравов, тишиною и неподвижностью», и «ум и сердце ребенка исполнились всех картин, сцен и нравов быта прежде, нежели он увидел первую книгу. А кто знает, как рано начинается развитие умственного зерна в детском мозгу? Как уследить за рождением в младенческой душе первых понятий и впечатлений? …Может быть Ильша уже давно замечает и понимает, что говорят и делают при нем: как батюшка его, в плисовых панталонах, в коричневой суконной ваточной куртке, день-деньской только и знает, что ходит из угла в угол, заложив руки назад, нюхает табак и сморкается, а матушка переходит от кофе к чаю, от чая к обеду; что родитель и не вздумает никогда поверить, сколько копен скошено или сжато, и взыскать за упущение, а подай-ко ему не скоро носовой платок, он накричит о беспорядках и поставит вверх дном весь дом.
 
Может быть, детский ум его давно решил, что так, а не иначе следует жить, как живут около него взрослые. Да и как иначе прикажете решить ему? А как жили взрослые в Обломовке?
 
Делали ли они себе вопрос: зачем дана жизнь? Бог весть. И как отвечали на него? Вероятно, никак: это казалось им очень просто и ясно.
 
…Плохо верили обломовцы и душевным тревогам; не принимали за жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боялись, как огня, увлечения страстей; и как в другом месте тело у людей быстро сгорало от вулканической работы внутреннего, душевного огня, так душа обломовцев мирно, без помехи утопала в мягком теле.
 
…Они сносили труд как наказание, наложенное еще от праотцев наших, но любить не могли, и где был случай, всегда от него избавлялись, находя это возможным и должным.
 
Они никогда не смущали себя никакими туманными умственными или нравственными вопросами; оттого всегда и цвели здоровьем и весельем, оттого там жили долго;
 
…Прежде не торопились объяснять ребенку значения жизни и приготовлять его к ней, как к чему-то мудреному и нешуточному; не томили его над книгами, которые рождают в голове тьму вопросов, а вопросы гложут ум и сердце и сокращают жизнь.
 
Норма жизни была готова и преподана им родителями, а те приняли ее, тоже готовую, от дедушки, а дедушка от прадедушки, с заветом блюсти ее целость и неприкосновенность, как огонь Весты.
 
…Ничего не нужно: жизнь, как покойная река, текла мимо их; им оставалось только сидеть на берегу этой реки и наблюдать неизбежные явления, которые по очереди, без зову, представали пред каждого из них» [57].
 
Строго берегли обломовцы свою жизнь от всяческих забот, а уж если те навязывались, то встречали их обломовцы со «стоическою неподвижностью», так что заботы, как птичья стая, покружат, покружат, да и улетят восвояси. Впрочем, иногда какие-то вести из «внешнего мира» к ним все же пробивались. Так было, например, когда одному из обломовских мужиков, находившемуся в городе, было вручено письмо для Ильи Ивановича Обломова. Долго противился мужик брать письмо, да под конец сдался и доставил его барину. Барин и домашние, в свою очередь, как могли, долго не распечатывали письма: кто его знает, что в нем? Но под конец не выдержали. Оказалось, что это один из старых приятелей просит прислать рецепт обломовского пива. Все с облегчением решили: послать, послать ему! Да так и отложили письмо, а потом еще и еще.
 
Молодой Обломов, само собой, с детства впитал в себя привычки своего дома. Потому и ученье у Штольца воспринималось им как тяжелая забота, которой всегда желательно было избежать. В доме же любые его желания по первому слову исполнялись или даже предугадывались, благо были незатейливы: в основном, подай – принеси. И потому «ищущие проявления силы обращались внутрь и никли, увядая». Так завершается путешествие читателя посредством сна Ильи Ильича в благословенную Обломовку.
 
В отношении того, что представляет собой Обломовка – утраченный рай или бездеятельный и затхлый застой, в русской культуре, так же как и в отношении Ильи Ильича и Андрея Ивановича, в разные времена велись длинные и порой острые споры. Не рассматривая их по существу самой проблемы, сошлемся на аргументацию и позицию В.К. Кантора, справедливо утверждающего, что в отношении этого концепта позиция Гончарова определенна: сон подается автором романа прежде всего «с позиции человека живого, пытавшегося преодолеть засыпание-умирание своей культуры»[58]  
 
Описанный Гончаровым в первой части романа реальный и приснившийся Обломову мир столь нечувствителен к настоящей жизни с ее треволнениями и заботами, а ум настолько смиряется с привычкой «быть в рабстве у вымысла», что это сознается даже органической частью обломовского мира – Захаром. Так, после подробного описания сновидений в романе следует эпизод общения Захара с его товарищами - слугами других господ. И то, как слуга Ильи Ильича фантазирует насчет достоинств своего господина, содержит в себе не только желание покрасоваться перед собратьями, но и не утраченное Захаром в полной мере представление о том, как следует течь настоящей жизни, конечно, в параметрах его понимания и, прежде всего, представления о необходимости «барского величия». А в следующей далее сцене с Захаровой попыткой разбудить барина он проговаривает и вовсе невозможные для лакея слова: «Вишь, дрыхнет, словно чурбан осиновый!»; «Что лежишь, как колода? Ведь на тебя смотреть тошно. Поглядите, добрые люди!.. Тьфу!»; «Зачем ты на свет-то божий родился?».
 
Итак, читатель подведен к пониманию того, что в лице Ильи Ильича он находит явление четкое, оформившееся и даже находящейся в предельной стадии своего развития, за которым стоит столь важное для русского мировоззрения противоречие между умом и сердцем. И без Штольца как органической и наименее понятой части этого явления здесь, естественно, не обойтись. Вот почему в финале первой части романа Андрей Иванович Штольц является на сцену.
 
* * * 
 
То, что «обломовщина» - существенная, типичная, начавшая исчезать в России лишь после отмены крепостного права, но все же часть русской жизни вообще, до сих пор понимается, к сожалению, не слишком хорошо. На наш взгляд (и это составляет центральный тезис развиваемых нами представлений о русском мировоззрении), другой частью нашего мировоззрения и нашей жизни в ХIХ веке постепенно становится явление, символом которого может быть назван Штольц и олицетворяемое им дело в разных формах его литературного воплощения.
 
Напомним, что у уже рассмотренных нами авторов мы неизменно находим тип положительного героя в той или иной форме и степени его практического включения в действительность. У Гоголя - это помещик Костанжогло и предприниматель Муразов; у Григоровича – пахарь Иван Анисимович, его сын Савелий, мыкающийся от несчастья к несчастью, но по сути своей упорный трудяга - крестьянин Антон Горемыка; у Тургенева – крестьянин Хорь и лесник Бирюк, помещик Лаврецкий, скульптор Шубин и ученый Берсенев, врач Базаров, помещик Литвинов, заводской управляющий Соломин. И позднее такие герои неизменно присутствуют в произведениях у Л. Толстого, Чехова, Лескова (взять хотя бы широко легендарный образ вечного труженика, патриота и творца Левши). Судьба их, конечно, как правило, тяжела, и живут они как бы против течения общей жизни. Но ведь живут же, и потому было бы неверно делать вид, что их нет или что они для российской действительности не важны. Напротив, именно на них и держится то, что называется устоями, общественным фундаментом отечественного бытия и, наконец, прогрессом. 
 
К сожалению, отечественная литературоведческая, да и в целом идейно-философская традиция, выстроенная в советское время исключительно на революционно-демократическом фундаменте, этих фигур, за редким исключением (как, например, Базарова), не замечала. Это понятно. У революционно-демократического способа переустройства мира должны были быть свои герои – например, ниспровергатели-революционеры типа Инсарова. Возможность допущения на эту роль реформатора-постепеновца рассматривалась как посягательство на основы коммунистической системы. Подумать только: ведь если бы вдруг кто-нибудь всерьез допустил мысль о возможности реформационного изменения российской жизни, то тотчас же встал бы вопрос о допустимости да и о самой целесообразности «разрушенья до основания», и тем самым была бы поставлена под сомнение историческая «оправданность» гигантских жертв коммунистического строя. Вот почему мирные переустроители, «эволюционисты», «постепеновцы», теоретики и практики «малых дел» виделись и третировались революционерами как естественные конкуренты, а в пределе – враги, и потому само их существование замалчивалось. (В этой связи вспомним, например, известное признание В.И. Ленина о том, что если бы столыпинские реформы в России удались, то большевикам с их идеей революционной ломки в деревне делать стало бы нечего). 
 
С другой стороны, единственной возможностью хотя бы минимального оправдания метода будущей революционной мясорубки, принцип которой признавался единственно возможным и верным для России, конечно же, было преувеличенное, гипертрофированное изображение состояния «обломовщины» и всего относимого на ее счет. Преувеличение шло до той степени, за которой всем бы стала понятна невозможность ее, «обломовщины», постепенного изживания и преодоления, и, следовательно, правота и единственная возможность революционной ломки как российского национального пути. Русская жизнь поэтому должна была быть представлена исключительно как мир Обломовки, в которой для Штольца места не должно было быть, а сам Штольц трактовался как явление либо вымышленное, либо враждебно-деляческое, нечестное (почти по квалификации Тарантьева), либо вообще не русское – чуждое. 
 
Свою лепту в утверждение революции как единственного и необходимого пути, естественно, внес и Н.Г.Добролюбов своим толкованием гончаровского романа. В знаменитой, чтимой подобно иконе советским литературоведением статье «Что такое обломовщина?», вышедшей в 1859 году, революционный критик, верный обозначенной традиции «в России без революции позитивное дело невозможно», выстраивает длинный ряд литературных персонажей, которых в разной мере числит обломовцами. Это Онегин, Печорин, Бельтов, Рудин. «Давно уже замечено, - пишет критик, - что все (Выделено нами. – С.Н., В.Ф.) герои замечательнейших русских повестей и романов страдают оттого, что не видят цели в жизни и не находят себе приличной деятельности. Вследствие того они чувствуют скуку и отвращение от всякого дела, в чем представляют разительное сходство с Обломовым»[59]. Единственное отмечаемое Добролюбовым отличие Ильи Ильича от остальных «братьев» состоит в том, что бездельничает он хотя и не больше, но откровеннее.
 
И далее, как и в случае с толкованием Инсарова, который толкал ящик пинком ноги, критик дарит нас еще одним образом. А именно: по темному лесу идет толпа людей, безуспешно разыскивающих выход. Наконец какая-то передовая группа додумывается влезть на дерево и поискать дорогу сверху. Безуспешно. Но внизу гады и бурелом, а на дереве можно отдохнуть и поесть плодов. Так что дозорные решают не спускаться вниз, а остаться среди ветвей. «Нижние» вначале доверяют «верхним» и надеются на результат. Но потом начинают рубить дорогу наудачу и призывают дозорных спуститься. Однако те не спешат. Это – «Обломовы в собственном смысле». «Неутомимая работа» «нижних» столь продуктивна, что скоро и для дерева обломовцев возникает опасность быть подрубленным. И ведь «толпа права!», - восклицает критик. И коль скоро в литературе появился тип Обломова, значит, его «ничтожество» осмыслено, дни сочтены и настает «неотлагательное время работы общественной». Что же это за время и сопутствующая ему новая сила? Уж не Штольц ли?
 
Обольщаться на этот счет, конечно, не стоит. И образ Штольца, и оценка автором романа Обломовки, согласно критику, «большая неправда». Да и сам Илья Ильич не так хорош, как о нем, в согласии с Гончаровым, отзывается Андрей Иванович Штольц. Критик полемизирует со Штольцем: «Он не поклонится идолу зла! Да ведь почему это? Потому, что ему лень встать с дивана. А стащите его, поставьте на колени перед этим идолом: он не в силах будет встать. Не подкупишь его ничем. Да на что его подкупать-то? На то, чтобы с места сдвинулся? Ну, это действительно трудно. Грязь к нему не пристанет! Да пока лежит один, так еще ничего; а как придет Тарантьев, Затертый, Иван Матвеич – брр! Какая отвратительная гадость начинается около Обломова. Его объедают, опивают, спаивают, берут с него фальшивый вексель (от которого Штольц несколько бесцеремонно, по русским обычаям, без суда и следствия избавляет его), разоряют его именем мужиков, дерут с него немилосердные деньги ни за что ни про что. Он все это терпит безмолвно и потому, разумеется, не издает ни одного фальшивого звука»[60]
 
И вообще, созданный Гончаровым Штольц – плод «забегания вперед литературы перед жизнью». «Штольцев, людей с цельным, деятельным характером, при котором всякая мысль тотчас же является стремлением и переходит в дело, еще нет в жизни нашего общества. …И мы не понимаем, как мог Штольц в своей деятельности успокоиться от всех стремлений и потребностей, которые одолевали даже Обломова, как мог он удовлетвориться своим положением, успокоиться на своем одиноком, отдельном, исключительном счастье…»[61] И еще в заключение о Штольце, как окончательный приговор: «Можем сказать только то, что не он тот человек, который сумеет, на языке, понятном для русской души, сказать нам это всемогущее слово: «вперед!»[62]. (Выделено нами. – С.Н., В.Ф.). Действительно, в контексте рассматриваемой нами и четко обозначаемой в русском самосознании оппозиции «Душа, сердце – разум, ум» слова, которые бы были понятны русской душе, Штольц вряд ли знает. Разве что Тарантьев подсказал бы?
 
Самим Добролюбовым его невольно высказанная ирония, как мы полагаем, не сознавалась. По логике его критико-революционных статей, «понятные» русской душе слова мог бы произнести один из позднейших русских террористов или, на худой конец, современный ему Базаров. Здесь, однако, есть сомнение. Вспомним, опять-же, что сам Тургенев не считал своего героя человеком, который мог бы произнести это «магическое слово»: о докторе мужики в романе, как помним, отзываются как о «шуте гороховом».  
 
 Впрочем, в своих оценках якобы чуждого русской культуре «немца» Добролюбов ни в прошлом, ни в настоящем не одинок. Столь же пренебрежительно о Штольце как о «символе разумной промышленной деятельности», а не живом человеке отзывается и младший современник Добролюбова, к тому же практик-революционер, П.А. Кропоткин. При этом он столь пренебрежителен, что даже не утруждает себя разбором художественных аргументов в пользу авторских резонов появления и трактовки Штольца в романе[63]. Для него Штольц – человек, не имеющий с Россией ничего общего.
 
Еще дальше в своей тотальной критике Штольца и «полной апологии» Обломова пошел уже цитировавшийся нами Ю.М. Лощиц. При этом в его работе, и это особенно ценно, вполне отчетливо прописывается его собственная мировоззренческая система, что, безусловно, вносит дополнительное содержание в рассматриваемую нами проблему соотношения сердца и разума. Что же в этой системе обнаруживается?
 
Прежде всего, Лощиц, указывая на имеющуюся у Гончарова сказочно-мифологическую подоплеку романа и отмечая присущий тексту «мифологический реализм», приписывает автору отсутствующие у него акценты, а иногда подменяет авторские акценты на свои собственные. Так, само название деревни Обломовка трактуется Лощицом не как у Гончарова - обломившийся и потому обреченный на потерю, исчезновение, край чего-то – хоть той избы в сне Обломова, висящей на краю обрыва. Нет Обломовка – это «обломок некогда полноценной и всеохватной жизни (Выделено нами. – С.Н., В.Ф.)… И что такое Обломовка, как не всеми забытый, чудом уцелевший …блаженный уголок» - обломок Эдема? Здешним обитателям обломилось доедать археологический обломок, кусок громадного когда-то пирога»[64]. Интересно было бы узнать, когда, на каких территориях России и для кого этот пирог, по мнению литературоведа, существовал?
 
Не будем, однако, торопиться и послушаем еще. Лощиц, далее, проводит семантическую аналогию между Ильей Ильичем и Ильей Муромцем, богатырем, сидевшим первые тридцать лет и три года своей жизни на печи. Правда, вовремя останавливается, поскольку богатырь, когда для русской земли возникла опасность, все-таки с печи слез, чего не скажешь про Обломова. Впрочем, быстро обнаруживается, что роль Ильи Муромца, начавшего побивать врагов Отечества и потому не вписывающегося в гармонию литературоведческого сравнения, передается сказочному Емеле, поймавшему волшебную щуку и далее безбедно существовавшему за ее счет. При этом Емеля у Лощица перестает быть просто сказочным дураком, а становится сказочным дураком «мудрым», а его жизнь в ворохе производимых щукой благ трактуется как плата за то, что его, Емелю, как и Обломова, раньше все обманывали и обижали. (Здесь, отметим, автор снова смещает акценты. В сказке, помнится, блага сыплются на Емелю за то, что он щуку пожалел, на волю отпустил, а вовсе не за его предыдущие жизненные тяготы. Ну, да что уж тут спорить…Любимая фантазия превыше всего).
 
Обломов, по Лощицу, это «мудрый лентяй, мудрый дурак». И далее – обширный мировоззренческий пассаж. «Как и положено сказочному дураку, Обломов не умеет, да и не хочет предпринять ничего действенно наступательного для того, чтобы стяжать земное счастье. Как истый дурак, он стремится никуда не стремиться, знает, что ничего нового ему не надо узнавать, заботится лишь о том, чтобы прожить без забот, споспешествует всякому промедлению, беспокоится об одном только успокоении и пребывает в обидной для других уверенности, что этот самый покой ему не только снится, но и вполне доступен наяву. Хотя другие беспрерывно что-то замышляют и промышляют, строят планы, а то и козни, снуют, толкутся и гомозятся, ломятся напролом и потирают руки, устремляются в обход, лезут из кожи вон, обгоняют собственную тень, громоздят воздушные мосты и вавилонские башни, суются во все щели и торчат из всех углов, начальствуют и лакействуют одновременно, всуе мятутся, даже с самим лукавым вступают в сделку, но все же ни в чем они в итоге не успевают и никуда не поспевают.
 
А вот лежачий, мхом обросший камень все торчит и торчит себе неподвижно… Но река между тем все ближе и ближе и вот уже совсем подластилась, обдала его по губам молочно-кисельной волной…
 
…Зачем Емеле карабкаться на заморские золотые горы, когда рядом, лишь руку протяни, все готовое: и колос золотится, и ягода пестреет, и тыква полнится мякотью. Это и есть его «по щучьему веленью» - то, что рядом, под рукой»[65]. И в заключение - совсем уж посконно-славянофильский, но только по смыслу, без, не дай Бог, тени идеологической манифестации! – тезис. Из него читателю наконец должно стать ясно, где было счастье спрятано и кто причина тому, что, как сказал поэт, «ни сена коню, ни нюансов в меню». Оказывается, это Штольц, как олицетворение вражеско-вредительского для России буржуазного начала. Цитируем: «Пока существует сонное царство ( в позитивно-блаженном для России смысле. – С.Н., В.Ф.), Штольцу все как-то не по себе, даже в Париже плохо спится. Мучит его, что обломовские мужики испокон веку пашут свою землицу и снимают с нее урожаи богатые, не читая при этом никаких агрономических брошюр. И что излишки хлеба у них задерживаются, а не следуют быстро по железной дороге – хотя бы в тот же Париж»[66] (Выделено нами. – С.Н., В.Ф.). Вот, оказывается, как. Налицо чуть ли не мировой заговор проклятых буржуа-инородцев вкупе с иностранным капиталом против русского народа!
 
И теперь, вновь адресуясь к Ю.М. Лощицу, самое время проанализировать, как рассматривает (так и просится: разоблачает) литературовед ближайшего и, как он полагает, скрытого оппонента-недруга Ильи Ильича – друга детства Андрея Ивановича Штольца. Но отчего же у уважаемого литературоведа столь сильная неприязнь к этому персонажу?
 
Проясняя ее основу, Лощиц приводит цитату из дневниковой записи 1921 года М.М.Пришвина: «Никакая «положительная» деятельность в России не может выдержать критики Обломова: его покой таит в себе запрос на высшую ценность, на такую деятельность, из-за которой стоило бы лишиться покоя… Иначе и быть не может в стране, где всякая деятельность, в которой личное совершенно сливается с делом д л я д р у г и х, может быть противопоставлена обломовскому покою». (Здесь, - поясняет Лощиц, -   под «положительной» деятельностью Пришвин разумеет социальный и экономический активизм «мертво-деятельных», портво-деятельных"швин разумеет социальный и экономический активизм "рытогооге - хотя тся.ню, за его жизненные тяготы. да поспе его выражению, людей типа Штольца.)»[67]
 
Цитировано точно. Вот только не сообщает читателю литературовед, что думал так Михаил Михайлович еще в то время, когда, как и многие его современники-интеллигенты, еще - в 1921 году - не растратил иллюзий относительно возможности реального воплощения в России коммунистического идеала слияния «личного дела» с «делом для других». А далее его восприятие большевизма существенно поменялось. И когда пережил двадцатые годы и увидел материализацию этого «идеала», в частности, в коллективизаторской практике большевиков по отношению к его соседям-крестьянам, которые, полезая в петлю, оставляли записку «Ухожу в лучшую жизнь», то ужаснулся и писать стал по-другому.
 
Впрочем, к М.М.Пришвину 1921 года наше оппонирование относиться не может. В это время большевизм в России существовал, в основном, в форме борьбы красных с белыми и массовые хлебные реквизиции московский регион, где жил Пришвин, затрагивали минимально: не производил он в достатке товарного хлеба. А вот когда большевики проявились в своем мирно-конструктивном обличье, Пришвин, глядя, в том числе, и на своих соседей - крестьян, обрел настоящее зрение.
 
И уж если строго обращаться с приведенным пришвиновским текстом, то разве хотя бы намеком Гончаров сообщает нам, что есть-таки «высшая ценность», ради которой Илья Ильич был готов лишиться покоя? Конечно, нет. В отличие от своих советских интерпретаторов, он, скорее всего, честно сознает, что его материальная возможность морально оправданного бездействия базируется на рабской деятельности «трех с половиной сотен Захаров», и по-иному быть на свете не может. Что же касается интерпретаторов, то вот уж, поистине, чего не напишешь в состоянии коммунистического мечтательного полусна.
 
И еще добавим к вопросу о зрении. Его остроту никак, к сожалению, нельзя отметить у уважаемого автора книги о Гончарове в серии «ЖЗЛ», который первое ее издание готовил в эпоху «зрелого социализма», в начале 70-х годов и, кажется, за пятьдесят лет советской власти должен был бы разобраться, что к чему. Конечно, это дело сугубо индивидуальное. Однако, по крайней мере, если не мог написать все как есть, то никто насильно в спину не толкал и не заставлял непременно проклинать буржуазно-капиталистические порядки и восхвалять патриархальное «счастье» России. Делалось это по собственному выбору ума и сердца. Вернемся, однако, к фигуре Андрея Ивановича Штольца.
 
 В трактовке столкновения образа жизни Штольца и Обломова Ю.Лощиц с самого начала заявляет о назначаемом им самим финале: «Критика патриархальной отсталости сопутствует на протяжении всего романа критике самоцельного и самоуспокоенного практицизма, той вездесущей деловитости, которые несет с собою «новый» человек – «чистый» негоциант и международный турист Андрей Штольц»[68]. Оказывается, Гончаров столь же критичен к Штольцу, как и к Обломову.
 
Доказать эту мысль, естественно, нельзя, и потому, не находя достаточно материала для «обличений» неприятного ему персонажа, Ю. Лощиц идет на явные передержки. Так, цитируя критическую реакцию Обломова на «свет», автор издания в ЖЗЛ заявляет, что Илья Ильич, «помимо своей воли метит …иногда прямо в Штольца: «…Вечная беготня взапуски, вечная игра дрянных страстишек, особенно жадности, перебиванья друг у друга дороги, сплетни, пересуды, щелчки друг другу, это оглядывание с ног до головы; послушаешь, о чем говорят, так голова закружится, одуреешь. Кажется, люди на взгляд такие умные, с таки достоинством на лице; только и слышишь: «Этому дали то, тот получил аренду». – «Помилуйте, за что?» - кричит кто-нибудь. «Этот проигрался вчера в клубе; тот берет триста тысяч!» Скука, скука, скука!.. Гд е   ж е   т у т   ч е л о в е к? Г д е   е г о  ц е л о с т ь? К у да   о н с к р ы л с я, к а к   р а з м е н я л с я   н а   в с я к у ю   м е л о ч ь?» (Разрядка наша. – Ю.Л.)»[69]. Верно. Обломов в данном случае критичен и прав. Но какое это имеет отношение к Штольцу? Не случайно Лощиц ограничивается лишь туманными намеками – «помимо своей воли», «иногда». Нечего ему, к его разочарованию, сказать по существу. А ведь если бы было, то он не преминул бы этой возможностью с радостью воспользоваться.                   
 
И далее уважаемый Юрий Михайлович снова садится на своего любимого конька – деловой человек Штольц, как и дядя Адуев, конечно же, - одно из человеческих воплощений нечистого. И если для этого русского Мефистофиля, с которым Лощиц отождествляет Штольца, компания с баронами, банкирами, золотопромышленниками и торговцами кажется естественной в своей отрицательности, то вот вопрос: «отчего вдруг в эту компанию включает он нелепую фигуру Обломова?» Что это, - спрашивает Лощиц? «Память о детской дружбе»? «Душевное окошечко в организме Штольца»? «Объект для выслушивания нравоучительных сентенций»? Ответ Лощица – все вместе. А кроме того, о чем мы уже писали: Штольцу как истинному «агенту международного капитализма» надо разрушить благодатное русское «сонное царство», чтоб пшеницу прямиком гнать в Париж, из Обломовки сделать «станцию железной дороги», а обломовских мужиков разбудить и послать «работать насыпь». И – апофеоз славянофильско-советской мешанины: «Вот и столкнулись на полном разгоне неповоротливая Емелина печь и жаркий паровоз, сказка и явь, древний миф и трезвая действительность середины ХIХ века»[70].
 
Впрочем, мы, кажется, поторопились обозначать пик этих литературоведческих фантазий. Нам еще предстоит услышать о настоящем демоническом действе Андрея Ивановича. «…По-настоящему от Штольца начинает попахивать серой, когда на сцену выходит… Ольга Ильинская»[71] (Выделено нами. – С.Н., В.Ф.).            
 
Согласно Лощицу, Штольц-Мефистофель использует Ольгу как библейский дьявол прародительницу человеческого рода Еву и как Мефистофель - Гретхен, «подсовывая» ее Обломову. Впрочем, и Ольга оказывается, согласно Лощицу, еще та штучка: она любит для того, чтобы «перевоспитать», любит «из идейных соображений». «В подобной установке, - замечает Лощиц, - есть что-то неслыханное, не имеющее аналогий». Согласимся, что, действительно, здесь имеется нечто «неслыханное». Но относится оно не к персонажам романа, а к «наблюдениям» Ю.М. Лощица и о роли Штольца в качестве капиталистического агента влияния на обломовских мужиков, и о его демонической природе, и об «экспериментальных» целях Ольги, «получившей задание со стороны». Приговор Лощица таков: Штольц и Ольга – «мертводеятельные» люди.
 
Но, к счастью, Обломов встречает подлинную любовь в лице «душевно-сердечной» Агафьи Матвеевны Пшеницыной. По мнению современника Гончарова, критика А. Григорьева, она гораздо более женщина, чем Ольга, и именно ее, а не Ольгу выберет «беспристрастный и не потемненный теориями ум». Солидаризируясь с этой позицией, Лощиц возносит на недосягаемую высоту и Илью Ильича: «…Не в один присест разгрызается обломок громадного пиршественного пирога; не сразу обойдешь и оглядишь со всех сторон лежачекаменного Илью Ильича. Пусть и он передохнет сейчас вместе с нами, пусть предастся самому любимому своему занятию – сну. …Сможем ли мы что-нибудь предложить ему взамен этого счастливого всхлипа сквозь дрему, этого причмокивания?.. Может быть, ему сейчас снятся самые первые дни существования. …Теперь он родня любому лесному зверьку, и во всякой берлоге его примут как своего и оближут языком.
 
Он – брат каждому дереву и стеблю, по жилам которых проникает прохладный сок сновидений. Даже камням что-то снится. Ведь камень только прикидывается неживым, на самом деле он застывшая, успокоившаяся мысль…
 
Так вот спит Обломов – не сам по себе, но со всеми своими воспоминаниями, со всеми людскими снами, со всеми зверями, деревьями и вещами, с каждой звездой, с каждой отдаленной галактикой, свернувшейся в кокон…»[72]
 
Превращение Обломова фантазией Ю.М. Лощица из конкретного человека в мир и даже вселенную, наряду с прочими, ставит вопрос о дальнейшей судьбе мира реального, с его собственной, а не фантазийной, историей, с проблемами и перспективами не только пребывающего во сне, но и бодрствующего, предметно-практического и культурно-духовного бытия. И здесь в первую очередь нам нужно знать то, что посредством своих героев видел и прозревал своим романом А.И. Гончаров. К его тексту мы теперь и обращаемся.  
 
* * * 
 
Итак, в финале первой из четырех частей произведения в обломовской квартире появляется Андрей Иванович Штольц, радостно встречаемый Захаром и Ильей Ильичем. Прежде, однако, чем продолжить линию событий, повествователь счел нужным от своего имени сообщить читателю основные особенности воспитания и условия юношеской жизни Штольца, а также делает одно очень важное, на наш взгляд, замечание относительно типичности или уникальности феномена Андрея Ивановича для российской действительности. Вот оно: «Деятели издавна отливались у нас в пять, шесть стереотипных форм, лениво, вполглаза глядя вокруг, прикладывали руку к общественной машине и с дремотой двигали ее по обычной колее, ставя ногу в оставленный предшественником след. Но вот глаза очнулись от дремоты, послышались бойкие, широкие шаги, живые голоса… Сколько Штольцев должно явиться под русскими именами!»[73]. Как видим, предваряя появление своего редкого для литературы героя, Гончаров прежде всего делает упрек нашей словесности, не слишком утруждавшей себя поиском и отображением не традиционно-стереотипных, а индивидуально-конкретных персонажей-«деятелей». И, что еще более важно, выражает надежду, что ситуация начинает меняться именно теперь и таких героев должно появиться множество.
 
Упрек остался незамеченным и, более того, в отношении Штольца у многих исследователей литературы как сразу после выхода романа, так и в последующее время сложилось устойчиво-негативное отношение. О его причинах мы будем говорить позже, а пока в пользу серьезности намерений Гончарова в связи с фигурой делового человека Андрея Штольца приведем свидетельство уже цитировавшегося нами ранее европейского исследователя Т.Г. Масарика: «…В фигуре Штольца Гончаров в «Обломове» пытается предложить лекарство от обломовской болезни (по своему значению слово «Обломов» как бы напоминает что-то «сломанное» - сломаны романтические крылья), от «обломовщины», от «аристократически-обломовской неподвижности» - Россия должна пойти в обучение к немцу с его практичностью, работоспособностью и добросовестностью», чем, в частности, был недоволен славянофильский поэт Ф. Тютчев[74]. Впрочем, по основополагающим культурным основаниям – вере и языку, Андрей Иванович Штольц вполне русский.
 
Начало второй части примечательно также и тем, что в ней дается объяснение появления Штольца как диковинного феномена именно на русской почве, более того - в мире, в котором господствует Обломовка. Это, конечно, прежде всего, система воспитания, которую избирает не только отец (в противном случае, на свет явился бы ограниченный немецкий бюргер), но и мать. И если отец олицетворяет материально-практическое, рациональное начало и хотел бы видеть в сыне продолжение намеченной его предками и продлеваемой им самим линии жизни сугубо делового человека, то мать являет собой начало идеально-духовное, эмоциональное, и в сыне ей мерещится культурный «барин».
 
В романе важно то, что тот и другой идеалы не повисали в воздухе, а в конечном счете связывались с разными, противоположными общественно-правовыми укладами. И если ориентация на барство, череду «благородно-бесполезно» живущих поколений, которые при этом порой проявляют «мягкость, деликатность, снисхождение», в общественном проявлении приводит к их «праву» «обойти какое-нибудь правило, нарушить общий обычай, не подчиниться уставу», то в другом варианте это исключено. Ориентация на дело, труд, рациональность ведет к тому, что адепты этого способа жизни «готовы хоть стену пробить лбом, лишь бы поступить по правилам»[75].      
 
Такое необычное сочетание противоположных способов воспитания и самой жизни привело к тому, что вместо узкой немецкой колеи Андрей стал пробивать такую «широкую дорогу», которая не мыслилась никому из его родителей. Редкое сочетание взаимоисключающих начал привело и к формированию особой духовно-нравственной конституции и стереотипов жизни Штольца. Об Андрее Ивановиче повествователь сообщает, что «он искал равновесия практических сторон с тонкими потребностями духа. Две стороны шли параллельно, перекрещиваясь и перевиваясь на пути, но никогда не запутываясь в тяжелые, неразрешаемые узлы»[76] (Выделено нами. - С.Н., В.Ф.). Штольц, как становится ясно из характеристик Гончарова, безусловно, не может претендовать на какой-либо тип идеала уже потому, что такового в принципе не существует. Он – одно из конкретных проявлений сочетания ума и сердца, рационально-прагматического и чувственно-эмоционального начал при безусловном доминировании первого[77].
 
И в завершение введения к рассмотрению образа Штольца, еще один важный вопрос - о дружбе подростков и юношей Андрея и Ильи. Здесь, безусловно, нет и намека на выдуманную Ю.М. Лощицем трактовку «использования» Штольцем Обломова для своих нравоучительных сентенций. Ничто также не говорит и в пользу наличия каких-либо коммуно-славянофильских фантазий о том, что «империалисту» Штольцу просто физиологически желается разрушить благодатно-сонное русское обломовское царство. В романе находим простой и одновременно сложный ответ: дружба, «притяжение» - результат симпатий «противоположных крайностей», притом подкрепленных детством, школой, нравственной и физической защитой Обломова Штольцем, семейными обломовскими ласками, свойствами чистого и доверчивого сердца самого Ильи Ильича.
 
 Многое в понимание взаимоотношений друзей и причин, почему один неустанно трудится, а другой в целые двенадцать лет жизни в Петербурге и пальцем не пошевелил, вносят первые главы второй части, в которых описывается встреча друзей после многих лет, проведенных порознь. При этом мы сразу же хотели бы обратить внимание на обычно мало замечаемый факт, что Илья Ильич не всегда был лежебокой. После окончания учебы он был переполнен иными, не обломовскими настроениями и мечтаниями. В то время Илью обуревали замыслы «служить, пока станет сил, потому что России нужны руки и головы для разрабатывания неистощимых источников». Он также жаждал «объехать чужие края, чтоб лучше знать и любить свои». Он, оказывается, был уверен, что «вся жизнь есть мысль[78] и труд, …труд хоть безвестный, темный, но непрерывный», дающий возможность «умереть с сознанием, что сделал свое дело»[79] (Выделено нами. - С.Н., В.Ф.). 
 
Но затем цели начали меняться. Сперва Обломова одолело осознание, что нужно стремиться «обеспечить себя навсегда и удалиться потом на покой» («Деревенская обломовщина!», - отзывается Штольц). Или же - «достигнуть службой значения и положения в обществе и потом в почетном бездействии наслаждаться заслуженным отдыхом…» («Петербургская обломовщина!», - определяет Андрей Иванович). В итоге Илья Ильич справедливо рассудил, что труд с покоем в финале ни к чему, если покой, при наличии трехсот душ, может быть обретен и в начале жизненного пути. И он перестал трудиться.
 
При этом свой новый выбор Обломов подкрепляет, как он уверяет, собственными трагичными ощущениями: «жизнь моя началась с погасания. Странно, а это так! С первой минуты, когда я сознал себя, я почувствовал, что я уже гасну»[80]. Было ли это предопределено воспитанием и образом жизни семейства Ильи Ильича? Или это коренилось еще глубже, может быть - в первых контактах ребенка с матерью или даже в утробе? Бог весть. Но очевидно, что у Обломова, в отличие от Штольца с его жадным и разнообразным интересом к жизни, который он удовлетворяет непрерывным трудом, собственного интереса к жизни больше не обнаруживается. А те наблюдаемые им внешние и массовые виды интересов – как то: стремление преуспеть в службе; желание разбогатеть ради удовлетворения тщеславия; стремиться «быть в обществе» для ощущения собственной значимости и т.д. и т.п., - все это для достаточно умного, нравственного и тонкого Ильи Ильича после первого знакомства быстро потеряло цену.  
 
Разговор Штольца с Обломовым о его изначальном угасании приобретает трагический характер, поскольку оба сознают, что у Ильи Ильича нет чего-то такого, что не только приобрести или найти, но и назвать-то точно не удается. Бог весть, что это за штука, почему она есть у Штольца и отсутствует у Обломова! И Андрей Иванович, ощущая это, тяготится так же, как невольно тяготится здоровый человек, сидя у постели неизлечимо больного: он вроде бы и не виноват, что здоров, но сам факт обладания здоровьем при отсутствии такового у его друга, заставляет его чувствовать неловкость. Штольц, слушая исповедь Обломова, «угрюмо молчал», - отмечает повествователь. И, пожалуй, единственное, что он может предложить в этой ситуации, - увезти друга за границу, а потом помочь ему сыскать дело.
 
Именно это он это и предлагает. При этом, употребив все свое влияние и, преобразовав в позитивное действие чувство беспомощности, несколько раз заявляет: «Я не оставлю тебя так… Теперь или никогда – помни!»[81] 
 
Внимательно перечитав даже только одну эту сцену, понимаешь, насколько надуманны, тенденциозны и мировоззренчески ангажированы встречающиеся в исследованиях предположения о дьявольской природе Штольца, сколь не верны трактовки этого персонажа как хаотично путешествующего и непрерывно суетящегося ради мелких забот дельца. Не верны не только потому, что не соответствуют романному замыслу. Но, что еще важнее, в своей трактовке они совершенно неадекватны осуществленной Гончаровым попытке еще раз, вслед за Тургеневым (или параллельно с ним, учитывая их тесное общение и частые творческие контакты), обратиться к огромной по значимости для истории России проблеме - возможности в ней позитивного дела. И если у Тургенева, наряду с прочими ответами, явственно звучат слова о необходимости для позитивного дела личной, признанной обществом, свободы, то у Гончарова к этому добавляется тезис о необходимости глубинной переделки столь свойственного многим нашим соотечественникам обломовского естества, берущего начало в укладе, привычках, традициях русской крепостной жизни.
 
Особая позиция в отношении Штольца изложена в уже цитированной нами книге В.К. Кантора. По его мнению, нежизненность и схематизм, характерные для образа Штольца, являются следствием попытки Гончарова создать «идеального» героя. И жизненность таковых, как известно, была сугубо проблематична не только для Гончарова, но и для других русских писателей – например, для Л. Толстого с его образами Константина Левина или Платона Каратаева. «...Идеальный образ, - справедливо полагает Кантор, - приходится лепить из черт, которые писатель хочет видеть и которые могут осуществить себя в реальности, но пока отсутствуют»[82]. Замечание допустимое. Однако в какой мере оно может быть отнесено именно к Штольцу, и действительно ли люди «такого типа» еще не появлялись в российской действительности? 
 
Относительно последнего, на наш взгляд, верным было бы предположить, что в определенной мере «штольцы» уже освоили пространство российского делового мира. Ведь не случайно в это время в литературе, начиная с первых романов Тургенева, уже можно наблюдать ряд таких героев. Своего рода «штольцы» - тургеневские Евгений Базаров («Отцы и дети») и Василий Соломин («Дым»). С Андреем Ивановичем их роднит то, что прежде всего они люди дела, настоящие профессионалы. Люди дела со всеми своими плюсами и минусами населяют творческий мир А.Н. Островского, Н.С. Лескова, не говоря уже о более поздних временах, отраженных в прозе и комедиях А.П. Чехова. 
 
В деловитости, как верно замечает В. Кантор, главная причина «нелюбви» к Штольцу. Ведь он, как никто другой, подан Гончаровым не только как профессионал, но как «капиталист, взятый с идеальной стороны». «Слово же капиталист, - отмечает исследователь, - звучит для нас почти ругательством. Мы можем умилиться Обломову, живущему крепостным трудом, самодурам Островского, «дворянским гнездам» Тургенева, даже найти положительные черты у Курагиных, но Штольц!.. Почему-то ни у кого не нашлось столько укоризненных слов относительно Тарантьева и Мухоярова, «братца» Агафьи Матвеевны, которые буквально обворовывают Обломова, сколько их употреблено по отношению к другу детства Штольцу, выручающему Обломова именно потому, что видит он (он, именно он видит!) золотое сердце Ильи Ильича. Происходит интересная подмена: все дурные качества, которые можно связать с духом наживы и предпринимательства и которые заметны в Тарантьеве и Мухоярове, горьковских купцах, предпринимателях Чехова и Куприна, у нас адресуют Штольцу.
 
...Ни один из хищников, окружающих Обломова, не ставит себе задач по организации какого-либо дела, их задачи мелки: урвать, ухватить и залечь в нору. Великий современник Гончарова Салтыков-Щедрин, заметив это российское презрение к профессионализму (а ведь Штольц -профессиональный делец, в отличие от Тарантьева, «сшибиющего» обломовское белье да червонцы; он не работает, а грабит), объяснял его «простотой задач»: «Очень долгое время область профессий представляла у нас сферу совершенно отвлеченную. (...) И (...) не только в области деятельности спекулятивной, но и в области ремесел, где, по-видимому, прежде всего требуется если не искуство, то навык. И тут люди, по приказанию, делались и портными, и сапожниками, и музыкантами. Почему делались? - а потому, очевидно, что требовались только простые сапоги, простое платье, простая музыка, то есть такие именно вещи, для выполнения которых совершенно достаточно двух элементов: приказания и готовности»[83]. Откуда это стремление довольствоваться малым, простым, дожившее до наших дней?.. Историческая выработка этого социально-психологического явления очевидна. Почти триста лет татаро-монгольского ига, когда житель ни в чем не мог быть уверен, не мог затевать длинных и сложных дел, ибо не было никакой гарантии довести их до конца, учили обходиться самым необходимым. Да и далее история не баловала русского человека»[84].          
 
 Итак, для В. Кантора Штольц – попытка создания героя идеального типа. И в этом мы с уважаемым нами автором вынуждены не согласиться. На наш взгляд, становление капитализма в России к 60-м годам ХIХ столетия (с учетом возможности для русских учиться содержанию нового уклада в передовых странах Западной Европы) с неизбежностью должно было создавать и создавало реальных «штольцев». Конечно, они «двигались по другим орбитам», нежели русские писатели и потому их существование для литературы часто было проблематично. Однако косвенные свидетельства их деятельности, равно как и ее результаты, с неизбежностью должны были проявляться в общем культурно-духовном пространстве страны и становиться предметом рассмотрения и анализа.
 
Кроме того, рассматривая творчество Гончарова в общем культурном контексте становления русского миро- и самосознания, мы выскажем гипотезу о главных героях романа «Обломов». Нам представляется, что с позиций рассмотрения становления в России нового человека, «позитивного» героя, человека дела, вкладом Гончарова в этот процесс будет видение такого человека в его двух, в известном смысле дополняющих друг друга, частях – Обломова и Штольца. Единство этих частей - как бы общая переходная фигура, еще сохраняющая в себе «родимые пятна» феодального строя и в то же время, уже демонстрирующая своей жизнью новое, капиталистическое начало в общественном развитии. Что жизненно и сохранится в будущем? Что с неизбежностью отомрет? Что приходит на смену умирающему? Все это – в совокупном содержании героя по имени Обломов-Штольц[85].          
 
Но вернемся к Обломову, вернее к тому, что представляет собой его, обломовское, естество? Что такое обломовщина? Этому мы и посвятим дальнейший анализ романа. Однако уже сейчас, при первом ее – обломовщины – психологическом рассмотрении, как она видится самому Илье Ильичу, о ней уже кое-что можно сказать. 
 
Обломов достаточно нравственен и умен для того, чтобы понимать пошлость и недостойность окружающей его жизни. Он прав, когда говорит: «…Хороша жизнь! Чего там искать? интересов ума, сердца? Ты посмотри, где центр, около которого вращается все это: нет его, нет ничего глубокого, задевающего за живое. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня, эти члены света и общества! Что водит их в жизни? Вот они не лежат, а снуют каждый день, как мухи, взад и вперед, а что толку? Войдешь в залу и не налюбуешься, как симметрически рассажены гости, как смирно и глубокомысленно сидят – за картами. Нечего сказать, славная задача жизни! Отличный пример для ищущего движения ума! Разве это не мертвецы? Разве не спят они всю жизнь сидя? Чем я виноватее их, лежа у себя дома и не заражая головы тройками и валетами?..
 
Ни у кого ясного, покойного взгляда, …все заражаются друг от друга какой-нибудь мучительной заботой, тоской, болезненно чего-то ищут. И добро бы истины, блага себе и другим – нет, они бледнеют от успеха товарища. …Дела-то своего нет, они и разбросались на все стороны, не направились ни на что. Под этой всеобъемлемостью кроется пустота, отсутствие симпатии ко всему! А избрать скромную, трудовую тропинку и идти по ней, прорывать глубокую колею – это скучно, незаметно; там всезнание не поможет и пыль в глаза пускать некому»[86].
 
Верно. Но в этой же жизни существуют и Петр Иванович Адуев, и Андрей Иванович Штольц, которые вовсе не могут быть исчерпаны только теми способами участия в жизни, которые упоминает Обломов. Оба, несомненно, образованны и культурны, рациональны и не чужды велений сердца, профессиональны и практичны, активны и самостроительны, наконец. «Чего ж вам более?», - как говорил один из героев романа «Дым» в отношении Василия Соломина. 
 
В разговоре с Обломовым, в ответ на его рассуждения, следует мягкий, дружеский вопрос Штольца: а наша тропинка жизни где? И в ответ Илья Ильич рисует план, смысл которого – покойно-беззаботное существование в деревне, где все - удовольствия и нега, где во всем неизвестно как (вероятно, сам собой) возникающий достаток и почитание со стороны друзей и соседей. А если вдруг свалится с неба какой-то куш сверх даденного блага, то его можно в банк поместить и проживать дополнительный рентный доход. И душевное состояние, продолжает излагать Илья Ильич, – задумчивость, но «не от потери места, не от сенатского дела, а от полноты удовлетворенных желаний, раздумье наслаждения…». И так – «до седых волос, до гробовой доски. Это жизнь!»[87]. «Обломовщина это», - возражает Штольц. И дает свое понимание смысла жизни: «Труд – образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей»[88].
 
Молча внимает ему Обломов. Незримая битва за жизнь Ильи Ильича началась.    
 
* * * 
 
 В том, как реализуется категоричная установка «Теперь или никогда!», ключевое значение для развиваемых нами тезисов имеют несколько характеризующих Илью Ильича моментов. Прежде всего, – это его ни на минуту не затухающая рефлексия, постоянное и ясное осознание им происходящего. Так, Обломов фиксирует оба возможных варианта развития дальнейших жизненных событий в случае того или иного решения вопроса «теперь или никогда» - подробно анализирует, что, собственно, произойдет, в том и другом случаях. «Идти вперед – это значит вдруг сбросить широкий халат не только с плеч, но и с души, с ума; вместе с пылью и с паутиной со стен смести паутину с глаз и прозреть!»[89] А дальше – послать в деревню поверенного с инструкцией; расширить имение; поехать за границу подышать свежим воздухом и сбросить лишний жир; вернувшись, всерьез заняться хозяйством; участвовать в уездной жизни; читать и беспокоиться. Но в этом случае – «прощай, поэтический идеал жизни!» (Выделено нами. – С.Н., В.Ф.). И когда же жить? Ведь это «какая-то кузница, а не жизнь; тут вечно пламя, трескотня, жар, шум…»
 
А что значит «остаться»? Надевать рубашку наизнанку, слышать прыганье Захара с печи, обедать с Тарантьевым, не дочитать до конца путешествия в Африку… Попутно отметим, что даже находясь на «пике» эмоционального накала, заданного в их отношениях Штольцем касательно будущего, Илья Ильич, уже как бы предопределяет свое будущее возможное решение ценностными акцентами: для него, например, покойная жизнь – это жизнь «поэтическая», а деятельная – как в кузнице.  
 
На выбор «теперь или никогда» влияет, далее, и случившееся знакомство Обломова с Ольгой Ильинской, в связи с которым Илья Ильич также проявляет свое личностное начало. Так, в завязавшихся отношениях «симпатии – любви» герой романа вдруг обнаруживает свойственные ему, но прежде не имевшие достаточных поводов проявляться качества: с человеком, от решения которого зависит его будущность, он бесстрашно и предельно искренен и правдив.  
 
К тому же и героиня заслуживает именно такого отношения: повествователь сообщает о ней как о живом идеале. Эта девушка «шла простым, природным путем жизни и по счастливой натуре, по здравому, не перехитренному воспитанию не уклонялась от естественного проявления мысли, чувства, воли, даже до малейшего, едва заметного движения глаз, губ, руки»[90]. И это означает, что в отношениях с Ольгой именно такие качества, как искренность и правдивость единственно возможны. То есть, по крайней мере в начале их отношений, Обломов предстает совершенно иным человеком. Так, на вопрос Ольги, петь ли ей, Илья Ильич отвечает:
 
«- Тут следует сказать какой-нибудь комплимент… Я не умею, да если б и умел, так не решился бы…
- Отчего же?
- А если вы дурно поете! – наивно заметил Обломов. – Мне бы потом стало неловко…
- А вы хотите, чтоб я спела? – спросила она.
- Нет, это он хочет, - отвечал Обломов, указывая на Штольца.
- А вы?
Обломов покачал отрицательно головой.
        Я не могу хотеть, чего не знаю»[91].
 
И еще:
 
«- Что с вами? – спросила она. – Какое у вас лицо! Отчего?…
- Посмотрите в зеркало… глаза блестят, боже мой, слезы в них! Как глубоко вы чувствуете музыку!..
- Нет, я чувствую… не музыку… а… любовь! – тихо сказал Обломов»[92]
 
 Последующее развитие событий раскрывает интересную особенность в обозначенной нами ранее дихотомии «разум – чувства», которую мы хотим сформулировать теперь в качестве гипотезы для дальнейшего анализа. Состоит она в следующем.
 
Если в начале романа Обломов предстает перед нами как человек, кажется, лишенный активно проявляющегося разума и всецело пребывающий в состоянии, подобном спячке, коей сопутствуют лишь редкие попытки-выплески ее (спячки) морального оправдания и рационализации, то теперь, после знакомства с Ольгой, ситуация меняется. В Обломове, несомненно, просыпаются (обнаруживаются) глубокие чувства. Но одновременно с ними в нем возникает и начинает, чем дальше, тем больше усиливаться рациональное начало особого рода. Действие этого «рацио» направлено не на культивирование и укрепление, а на обуздание и даже умервщление высоких чувств.
 
По мере развития отношений с Ольгой, Илья Ильич, чем дальше, тем сильнее начинает предпринимать попытки избежать власти чувств, прибегая для этого в первую очередь к помощи разума. Оказывается, чувственный сибарит и лежебока Обломов в рационализации своего чуждого конструктивности способа восприятия жизни и жизнепроживания может дать фору даже хрестоматийно признанному рационалисту Штольцу. Обломов (ленивец и мягкая душа) давит в себе живое чувственное начало деструктивным рационализмом. И напротив, Штольц, по многочисленным оценкам - сухарь, делец и даже чуть ли не воплощение дьявола, оказывается, умеет жить и живет не только разумом, но и чувствами.
 
Как возможно сочетание в Обломове высоких чувств и направленных на их подавление деструктивных рациональностей? Как и почему действует механизм уничтожения одного другим? Почему разум не приходит на помощь тогда, когда Ильей Ильичем владеют высокие чувства? Как в рационалисте Штольце (вслед за Петром Ивановичем Адуевым) возможна жизнь этих высоких чувств, и не является ли его конструктивное «рацио» как раз той основой, на которой высокие чувства только и могут обрести благодатную почву?
 
Для того чтобы создать лучшие условия при поиске ответов на эти вопросы, обратим внимание на следующее. В известном смысле (предельно упростив, чтобы заострить нашу мысль) между Обломовым и Александром Адуевым, а также между Штольцем и Адуевым-дядей, автором романов намечаются содержательно-ценностные параллели. В самом деле. И Александр, и Илья начинают с того, что берутся за труд. Но очень скоро оставляют его и переходят к ситуации, когда чувства (осознанные или неосознанные) берут верх над личностью в целом: Александр бросается от одной любви и привязанности к другой, а Илья Ильич пребывает в чувственном анабиозе. Но вот происходят новые события (разочарование в любви у Александра и глубокая любовь у Обломова), и оба героя обращаются к своему собственному деструктивному рациональному началу, «рацио-убийце»: Александр решает жить «по расчету», а Обломов изживает свое чувство, потому что наполненная любовью жизнь «как в кузнице» исключает покой. У обоих деструктивный разум одерживает верх и в отношении обоих автор сожалеет: они несчастливы.
 
Что же касается Петра Ивановича и Андрея Ивановича, то оба вначале предстают перед нами почти что как живые схемы, что, заметим, и сбивает с толку многих исследователей. Но затем, постепенно, по мере развития событийных рядов, оказывается, что оба способны к глубоким чувствам.
 
То есть, выводы в обоих случаях совпадают: подлинно высокое человеческое чувство возможно не иначе, как на основе развитой созидательной рациональности, духовности, культуры. И напротив, первобытная, неокультуренная чувственность, так называемая природная душевность, не будучи преобразованны работой ума или включением в реальное дело, неизменно ведут к той или иной форме личного краха их обладателей. И в этом случае рацио, если к нему прибегают, может выступить лишь губителем любого личностного высокого начала, в том числе и самой души. Проверке этой гипотезы мы и посвятим дальнейший анализ романа «Обломов».         
 
* * * 
 
То, что может оказаться верным для таких героев, как Адуев–дядя и Штольц, то есть для персонажей-мужчин, вовсе не обязательно истинно для персонажей женских, таких как, например, жена Петра Ивановича - Елизавета Александровна и Ольга Сергеевна Ильинская. В этой связи надо вести речь о природе формирования гармоничного сочетания в личностях гончаровских женщин баланса рационально-конструктивного и чувственно-эмоционального начал. Сущность и механизм действия этого баланса неизвестны, что, в частности, подчеркивается и растерянностью, которая доминирует в отношениях к этим женщинам со стороны мужчин. Так, Петр Иванович не знает истинной природы своей жены, не знает, как и «с какой стороны» подступиться к ней, и для него оказывается неприятной неожиданностью ее медленное затухание в атмосфере вынужденного ничегонеделания. А Штольц, знакомя Обломова с Ильинской, рассчитывал, в общем, на минимальное - что в этом доме, в котором непозволительно класть ногу на ногу, Илье Ильичу не дадут спать после обеда, а также на то, что «присутствие молодой, симпатичной, умной, живой и отчасти насмешливой женщины – это все равно, что внести в комнату лампу, от которой по всем темным углам разольется ровный свет, несколько градусов тепла и комната повеселеет. Вот весь результат, которого он добивался…»[93] Однако знакомство благодаря быстрому духовно-чувственному прогрессу Ольги очень скоро вышло далеко за рамки этой мужской ученической схемы. 
 
Штольц, как и Петр Иванович, недооценивает женщину. Он, в частности, никак не предполагает, что Ольга достаточно быстро станет развитой личностью. Он не мог предвидеть, что в ней готовилась и началась большая внутренняя работа, в результате которой «с ней совершилось то, что совершается с мужчиной в двадцать пять лет при помощи двадцати пяти профессоров, библиотек, после шатанья по свету, иногда даже с помощью некоторой утраты нравственного аромата души, свежести мысли и волос, то есть что она вступила в сферу сознания»[94].
 
Попервоначалу новое качество Ольги оказывает мгновенное, подобное живой воде, воздействие на Обломова. После состоявшегося объяснения он неожиданно обретает смысл жизни, видит перед собой ее цель. И Ольга «в свою очередь не узнала Обломова: туманное, сонное лицо преобразилось, глаза открылись; заиграли краски на щеках; задвигались мысли; в глазах сверкнули желания и воля. Она также ясно прочла в этой немой игре лица, что у Обломова мгновенно явилась цель жизни.
 
- Жизнь, жизнь опять отворяется мне, - говорил он как в бреду…»[95] Однако тут же соизмеряет плюсы и минусы любви со своими внутренними стандартами: «Ах, если бы испытывать только эту теплоту любви да не испытывать ее тревог! - мечтал он. - Нет, жизнь трогает, куда ни уйди, так и жжет! Сколько нового движения вдруг втеснилось в нее, занятий! Любовь – претрудная школа жизни!»[96]
 
В словах Ильи Ильича есть известная доля правды, поскольку попадает он в руки девушки особой. Ольга умна, целеустремленна, амбициозна, как сказали бы мы сегодня, и, в известном смысле, Илья Ильич становится ее главной целью, перспективным «проектом», на котором она пробует силы и посредством которого стремится доказать себе и другим, что она сама представляет собой нечто значимое. С учетом всего этого становится понятно, отчего она при всяком удобном случае «колола его легкими сарказмами за праздно убитые годы, изрекала суровый приговор, казнила его апатию глубже, действительнее, нежели Штольц; потом, по мере сближения с ним, от сарказмов над вялым и дряблым существованием Обломова она перешла к деспотическому проявлению воли, отважно напомнила ему цель жизни и обязанностей и строго требовала движения, беспрестанно вызывала наружу его ум, то запутывая его в тонкий, жизненный, знакомый ей вопрос, то сама шла к нему с вопросом о чем-нибудь неясном, не доступном ей.
 
И он бился, ломал голову, изворачивался, чтоб не упасть тяжело в глазах ее или чтобы помочь ей разъяснить какой-нибудь узел, не то так геройски рассечь его»[97].
 
Естественно, Илья Ильич уставал и про себя сетовал на то, что такая любовь почище иной службы и у него вовсе не остается времени на «жизнь».   «Бедный Обломов», - так Гончаров отзывается о герое в этой ситуации «любви-службы», - все больше чувствовал себя как бы в оковах. И Ольга подтверждает это: «Что я раз назвала своим, того уже не отдам назад, разве отнимут». К тому же, это состояние «принадлежности» Ильи Ильича было постоянным. Повествователь называет его «все тем же светом», который «горел один, мотив звучал все тот же».
 
В конце концов «любовь-служба», как мы знаем, доводит Илью Ильича до кризиса. Он принимает решение расстаться c Ольгой. То есть, выбравшись на свет из скорлупы своей квартиры-раковины, Обломов довольно скоро делает первую попытку вернуться обратно. Понять мотив этого нетривиального, к тому же предпринятого на вершине любовных отношений поступка для понимания природы Обломова и обломовщины важно. Причем сам Гончаров, к мнению которого нужно обратиться в первую очередь, к формулировке ответа приступает несколько раз и, наконец, итожит: «Должно быть, он поужинал или полежал на спине, и поэтическое настроение уступило место каким-то ужасам.
 
...Обломов с вечера, по обыкновению, прислушивался к биению своего сердца, потом ощупал его руками, поверил, увеличилась ли отверделость там, наконец углубился в анализ своего счастья и вдруг попал в каплю горечи и отравился.
 
Отрава подействовала сильно и быстро»[98]. Таким образом, посредством этого вполне физиологического описания Гончаров вновь, как и в начале романа, указывает на первоисточник деструктивно-рациональных решений героя – физиологию Ильи Ильича, господство обломовского тела над личностью[99]. При всей кажущейся простоте этого ответа, граничащего с примитивностью, тем не менее, отметим его для дальнейшего анализа. 
 
К тому же в этой точке нас ждет довольно сложная развилка, предлагаемая самим Ильей Ильичем. Действительно ли в Илье Ильиче под воздействием собственного ощущения-чувствования вызрело решение порвать с Ольгой или мы должны поверить возникающей в его голове трактовке, согласно которой он принимает решение из-за заботы об Ольге, поскольку Ольге было не за что любить его? Это «не любовь, а только предчувствие любви», так он старается убедить ее.
 
Именно в логике этой неожиданной догадки-предположения Илья Ильич в полную мощь включает свой деструктивный рационализм, сдобренный изрядной долей видимости нравственности. И следуя этим путем, в своих рассуждениях он доходит до конечного и спасительного в силу невозможности для него предела-оправдания: «я похищаю чужое!» А за этим в воображении следует и вовсе унизительное: в будущем явится счастливый соперник и Ольга, взглянув на стоящего рядом Обломова, захохочет!
 
Так что же это: забота об Ольге или стремление избежать тревог? Думаем, дело в защитной реакции-фантазии Обломова, посредством которой он следует действительному своему существу: ему нужен покой, а не треволнения, пусть и приятные.
 
Обломов пишет к Ильинской свое знаменитое письмо и главное в нем признание: «я стал болен любовью, почувствовал симптомы страсти; вы стали задумчивы, серьезны; отдали мне ваши досуги; у вас заговорили нервы; вы начали волноваться, и тогда, то есть теперь только, я испугался...»[100] Важны также и оставшиеся за пределами письма размышления о том, что если в будущем Ольга предпочтет ему счастливого соперника, то как же тогда жить? Ведь к тому времени «любовь вопьется в сердце». Удастся ли пережить эту боль? И финал: все тревоги любви «к лицу молодости, которая легко переносит и приятные, и неприятные волнения; а мне к лицу покой, хотя и скучный, сонный, но он знаком мне; а с бурями я не управлюсь»[101].
 
Учитывая физиологические основания многих чувствований и размышлений Ильи Ильича, важно составить верное представление о его состоянии в этот момент. Естественно предположить, что принимая благородное решение о расставании с любимой ради какой-то высокой цели, влюбленный будет испытывать страдание, тяжесть, беспокойство, по крайней мере. Что же Илья Ильич? «Обломов с одушевлением писал; перо летало по страницам. Глаза сияли, щеки горели.
 
«...- Я почти счастлив... Отчего это? Должно быть, оттого, что я сбыл груз с души в письмо».
 
...Обломову в самом деле стало почти весело. Он сел с ногами на диван и даже спросил: нет ли чего позавтракать. Съел два яйца и закурил сигару. И сердце, и голова у него были наполнены; он жил»[102] Жил! Уничтожая чувства, связывающие его с подлинной жизнью, чувства, пробуждающие его самого, Обломов живет. Точнее сказать, в этот момент он возвращается к своей привычной жизни-покою. Продемонстрированное в этой ситуации Ильей Ильичем поведение проясняет многое. 
 
Впрочем, для понимания природы Обломова и обломовщины не менее важна и разгадка Ольгой истинных мотивов поступка Ильи Ильича, в том числе - и его финала, когда Обломов спрятался в кустах, чтобы видеть, как плачет Ольга. Ольга безошибочно прочитывает стоящий за этим поступком обломовский эгоизм: «...Вчера вам нужно было мое люблю, сегодня понадобились слезы, а завтра, может быть, вы захотите видеть, как я умираю.
 
...У вас нет сердца. Вы не хотели моих слез, говорите вы, так бы и не сделали, если б не хотели...»[103] И еще: «Да, на словах вы казните себя, бросаетесь в пропасть, отдаете полжизни, а там придет сомнение, бессонная ночь; как вы становитесь нежны к себе, осторожны, заботливы, как далеко видите вперед!..
 
...Прощайте, Илья Ильич, и будьте... покойны; ведь ваше счастье в этом»[104].
 
В этот раз, однако, в Обломове берет верх (хотя, похоже, с небольшим перевесом), стремление к высоким чувствам, пусть и сулящим беспокойства.    Он догадывается: «Ведь это не одна любовь, ведь вся жизнь такова... - и если отталкивать всякий случай, как ошибку, когда же будет – не ошибка? Что же я? Как будто ослеп...»[105]
 
Но чувства Ольги еще не остыли, она еще не потеряла надежду пробудить к жизни Илью Ильича и потому поворачивает все имеющееся в этом эпизоде в отчасти придуманное ею оправдательное для Ильи Ильича русло, уводит от понятого ею вначале главного: причина поступка Обломова – его эгоизм, непреоборимое стремление к жизни-покою. Как бы забыв о них, хотя только что сама их и обозначила, Ольга делает акцент на другом смысле - присутствующей в письме Обломова заботе о ее счастье. «...Вы не эгоист, Илья Ильич, вы написали совсем не для того, чтобы расстаться, - этого вы не хотели, а потому, что боялись обмануть меня... это говорила честность»[106].
 
И далее симптоматичный финал-вывод события, а на самом деле провозвестник скорой развязки. Илья Ильич, оставшись один, заключает: я думал, что любовь покойна, как знойный полдень, что она повисает над любящими и ничто не двигается, не дохнет в ее атмосфере. Но, оказывается, и она движется, вызывает беспокойство и не родился еще Иисус Навин, который остановил бы ее. «Что ж будет завтра? - тревожно спросил он себя и задумчиво, лениво пошел домой».         
 
Дальнейшие отношения Ильи Ильича и Ольги подтверждают правильность того понимания, что в поведении героя действительно имели место оба мотива – трепетное отношение и забота об Ольге и желание жизни-покоя. Что же берет верх, или мотивы как-то коррелируют по-иному?
 
В своем описании летних свиданий героев повествователь не раз отмечает внутреннюю чистоту Обломова. В его отношении к женщинам никогда «не было ничего, что можно было бы поставить ему в вину, ни одного пятна не лежало на его совести». Все это в полной мере, безусловно, относится и к Ольге. Однако в том, что касается ее целенаправленного воспитательного влияния, то Илья Ильич, кажется, был готов следовать ее руководству, но при этом старался сделать так, чтобы это касалось его в минимальной степени. Да, он «догнал жизнь, …знал, зачем французский посланник выехал из Рима, зачем англичане посылают корабли с войском на Восток; интересовался, когда проложат новую дорогу в Германии или Франции. Но насчет дороги через Обломовку в большое село не помышлял, в палате доверенность не засвидетельствовал и Штольцу ответа на письма не послал»[107].  
 
Желание жизни-покоя не покидает Илью Ильича и в моменты самых высоких чувственно-духовных переживаний и решений. Так происходит, когда Обломов созревает до понимания «законного исхода» - протянуть Ольге руку с кольцом. И здесь на помощь ему снова приходит тот самый обломовский деструктивный рационализм. В очередной раз оказывается, что он является методом решения Ильей Ильичем любых жизненных проблем, средством, которое сохраняет героя в состоянии привычной и любимой им жизни-покоя.
 
В сложившихся с Ольгой отношениях Обломов, как мы помним, внутренне готовится прекратить те, что, как он убедительно доказывает девушке, могут повредить ее репутации: он предлагает ей перестать видеться и бывать с ним наедине. Но и в этом случае, как отмечает автор, и что важно в целом для понимания природы обломовщины, он не может сам до конца проделать этот путь: «без чужой помощи мысль или намерение у него не созрело бы и, как спелое яблоко, не упало бы никогда само собою: надо его сорвать»[108] (Выделено нами. – С.Н., В.Ф.). Даже в момент зреющего в разговоре объяснения в сердце Ильи Ильича «проснулась и завозилась змея сомнения… Любит она или только выходит замуж?», и он, верный себе, предлагает Ольге невозможный для нее вопрос – готова ли она жертвовать всем и идти за ним до конца, «гибнуть – и все любить».
 
Отметим, что Обломов прекрасно сознает, что для него жизнь, при которой женщине нужно будет решать такого рода вопросы, в принципе невозможна. Однако он, подсознательно зная отрицательный ответ Ольги, этот вопрос задает, рассчитывая получить отказ. И он его получает, но и его (даже рациональная деструкция не может быть доведена до конца Обломовым самостоятельно) не может принять. Ведь и отказ для него в данную минуту тоже означает нарушение сложившегося с Ольгой определенного типа жизни-покоя.
 
И Ольга снова спасает их отношения: она не хочет жертв, потому что и без них можно любить, и любить еще сильнее. Деструктивному рационализму Обломова она противопоставляет жизнеутверждающую манеру жизни. Илья Ильич принимает ее любовное признание и падает на траву к ее ногам. Но готов ли он и в следующий миг конструктивно жить и любить самоотверженно? Пока же «Обломов сиял, идучи домой. У него кипела кровь, глаза блистали. Ему казалось, что у него горят даже волосы»[109]. Но дома его ждал Тарантьев. 
 
* * *
 
С этой, высшей точки развития сюжетной линии романа можно начинать отсчет его нисходящей траектории, когда «вся эта летняя, цветущая поэма любви как будто остановилась, пошла ленивее, как будто не хватило в ней содержания». Но было бы неверно, как это иногда трактуется в литературоведении, связывать начало этой нисходящей линии всецело с роковым влиянием окружающей Илью Ильича действительности, хотя свое значение она, конечно же, имеет. На наш взгляд, более существенно то, что в самом Обломове все сильнее начинает одерживать верх его собственная, «обломовская» природа. И что не менее важно, в дело также вмешивается и то, что мы бы назвали «фактором Ольги Ильинской». С него и начнем.
 
Как мы помним, после объяснения Обломов намеревался сразу же бежать к тетушке Ольги - объявлять об их решении пожениться. Однако Ольга решает выстроить определенную последовательность действий Ильи Ильича и назначает ему предварительно совершить несколько «шагов», а именно идти в палату и подписать доверенность, затем ехать в Обломовку и распорядиться о постройке дома и, наконец, поискать квартиру для жизни в Петербурге. То есть, Ольга, в известном смысле подобно Обломову, прибегает к некоторой рационализации возникшего чувства, намерена его как бы институционализировать, хотя и делает это, естественно, с противоположным, позитивным знаком. Таким образом, если Илья Ильич прибегает к деструктивной рационализации, то Ольга Сергеевна – к рационализации конструктивной. И если для Обломова такое действие - способ материализации подсознательного желания жизни-покоя, то для Ольги в случае с Ильей Ильичем (в противоположность будущей ситуации со Штольцем) – проявление в их отношениях ее учительско-просвещенческого доминирования. Более того, Ольга вообще не склонна под влиянием чувств заниматься чем-либо, что называется, очертя голову. А потому их единственный шанс с Ильей Ильичем быть вместе, как мы видим из дальнейших событий, оказывается упущенным.
 
 В этой связи, рассматривая важную для русского самосознания и остро поставленную Гончаровым проблему соотношения сердца и ума, необходимо отметить следующее. Не претендуя на статус научно обоснованной рекомендации, повествователь, тем не менее, судьбами своих героев, в особенности их поведением в экзистенциальных ситуациях, показывает, что попытки рационализировать, вмешаться в «логику сердца» с помощью ума-рассудка, не важно – с позитивным или негативным настроем – ведут к одному и тому же: умиранию чувства, краху «сердечного» дела, мощному удару по всей личности. Вспомним, что Обломов после расставания несколько месяцев провел в «горячке», а Ольга по прошествии семи месяцев, к тому же сменив обстановку и путешествуя за границей, тем не менее, настолько переживала случившееся и так изменилась внешне, что с трудом была узнана даже ближайшим другом Андреем Штольцем.      
 
Вместе с тем несомненное под воздействием разума крушение «сердечного дела» в перспективе привело к благому результату: Ольга будет счастлива со Штольцем, а Илья Ильич обретет адекватный его жизненным устремлениям покой в союзе с Агафьей Матвеевной Пшеницыной[110]. Но вернемся к рассмотрению ситуации угасания любви между Обломовым и Ильинской. 
 
Второй пласт отношений, которые постепенно начинают выводить Обломова из круга притяжения Ольги Ильинской - его собственные внутренние чувства и никогда не снижающие своей власти, заложенные, как неоднократно подчеркивает повествователь, еще в детстве, структуры сознания. Квартира вдовы Пшеницыной, куда переехал под давлением обстоятельств и собственного неумения вести дела обманутый Тарантьевым Обломов, оказывается подобием его всплывшей из детских воспоминаний Обломовки. Здесь такое же безлюдье, почти что деревенское захолустье, куры под окнами, тишина, заботливая и держащая себя в чистоте хозяйка, порядок в доме, равно как и вкуснейшие пироги и водка на смородиновых листьях.
 
Довольство от беззаботной жизни и бесцельность существования снова постепенно овладевают Обломовым, вызывают к жизни его всегдашний идеал жизни-покоя. Постепенно и свидания с Ольгой превращаются в своего рода нагрузку, а потому становятся все реже, и доходит до того, что однажды Илья Ильич сразу после обеда у Ильинских даже пытается увильнуть домой – так как ему, как в прежние времена, снова захотелось спать.
 
Этот сюжетный поворот романа, вероятно, - решающий. Любовь как великая сила, которую человечество наделяет всеобъемлющей властью, оказывается недостаточной для преодоления состояния жизненной неподвижности русского помещика Обломова.
 
Для пояснения приведенной нами ренессансной аллюзии обратимся к истории о «пробуждении души», взятой из «Декамерона» Боккаччо в интерпретации недавно ушедшего из жизни крупного российского философа В. В. Бибихина. Вот она: «Рослый и красивый, но слабоумный юноша Чимоне…, равнодушный к поощрениям и побоям учителей и отца, не усвоил ни грамоты, ни правил вежливого поведения и бродил с дубиной в руке по лесам и полям вокруг своей деревни. Однажды в майский день случилось, что на цветущей лесной поляне он увидел спящую в траве девушку. Она видимо легла отдохнуть в полуденный час и заснула; легкая одежда едва прикрывала ее тело. Чимоне уставился на нее, и в его грубой голове, недоступной для наук, шевельнулась мысль, что перед ним, пожалуй, самая красивая вещь, какую можно видеть не земле, а то и прямо божество. Божество, он слышал, надо почитать. Чимоне смотрел на нее все время ее сна не шевелясь, а потом увязался идти за ней и не отступал, пока не догадался, что в нем нет красоты, какая есть в ней, и потому ей совсем не так приятно смотреть на него, как ему быть в ее обществе. Когда он понял (Здесь и далее выделено нами. – С.Н., В.Ф.), что сам мешает себе приблизиться к ней, то весь переменился. Он решил жить в городе среди умеющих вести себя людей и пройти школу; он узнал, как прилично вести себя достойному человеку, особенно влюбленному, и в короткое время научился не только грамоте, но и философскому рассуждению, пению, игре на инструментах, верховой езде, военным упражнениям. Через четыре года то был уже человек, который к своей прежней дикой природной силе тела, ничуть не ослабевшей, присоединил добрый нрав, изящное поведение, знания, искусства, привычку к неутомимой изобретательной деятельности. Что же произошло? – спрашивает Боккаччо. «Высокие добродетели, вдунутые небом в достойную душу при ее создании, завистливой фортуной были крепчайшими узами скованы и в малой частице его сердца заточены, а расковала их Любовь, которая гораздо сильнее Фортуны; пробудительница спящих умов, она своей властью извлекла омраченные жестокой тьмой способности на явный свет, открыто показав, из каких бездн она спасает покорившиеся ей души и куда их ведет своими лучами». Пробуждение любовью – прочное или главное убеждение Ренессанса. Без Аморе, восторженной привязанности, «ни один смертный не может иметь в себе никакой добродетели или блага» (Декамерон IV 4)»[111]. Двигаться по пути, освящаемому любовью, но пролагаемому разумом и волей, оказывается невозможным, не по силам для русского молодого человека - Ильи Ильича Обломова.   
 
Напротив, все движения души, стереотипы сознания, привычки, любые, в том числе самые мелкие внешние обстоятельства, - все пускается в «дело» избегания треволнений, упрочения состояния душевной и телесной неподвижности. Так, Обломова пугает и возможная свадьба, и возможные приготовления к ней, когда, между прочим, надо три-четыре месяца ежедневно, «как окаянный», с утра ездить к невесте, быть с иголочки одетым, не смотреть скучно, не есть обстоятельно и вообще, как определяет повествователь, «ветром жить, да букетами». Это, по Илье Ильичу, непереносимо. К тому же, комментирует переживания Обломова автор, свадьба – не только поэтический, но и «официальный шаг к существенной и серьезной действительности и к ряду строгих обязанностей».    
 
Согласимся, что данный пример – свадебные заботы – совсем не вписывается в обычно обосновываемую в нашем литературоведении (например, у Ю.М. Лощица) логику поведения Обломова, согласно которой он не делает ничего, потому что современная ему мелкая и неодухотворенная жизнь недостойна деяния и уж лучше лежать на диване, чем мельтешить в ее круговороте.
 
И само собой, в бездействии Обломова не обходится без «силы внешних обстоятельств», начиная от плутовски составленного Мухоярывым и Тарантьевым грабительского контракта на съем квартиры, и кончая безалаберно растраченными деньгам, а потому - безденежьем Ильи Ильича, даже невозможностью снять для них с Ольгой городское жилье.
 
Впрочем, есть и еще одно обстоятельство, которое никак не согласуется с создаваемым иногда образом Обломова как человека, который удалился от пустой и недостойной содержательного в ней участия действительности. Обломов, и повествователь чем дальше, тем больше отмечает это, наряду с его общеизвестными пороками, также оказывается рабски зависим от «мнения света». Илью Ильича всерьез волнуют разговоры о нем и Ольге, его оценки посторонними людьми, например, какими-то франтами в театре, и вообще - пересуды, намеки, сплетни. Вспомним, какую выволочку он устраивает Захару за то, что тот осмеливается спросить, когда же его свадьба и ссылается, что слышал об этом от людей Ильинских. А как пугается Обломов после известия Ольги о том, что об их отношениях всем разболтала ее приятельница Сонечка. Исключить возможность волнений такого рода – еще одна задача, важная для Ильи Ильича.
 
В результате действия всех этих факторов, Обломов все органичнее начинает погружаться в привычное существование – сытое и беззаботное, близкое к анабиозу ничегонеделание. При этом для лучшего понимания природы Ильи Ильича и олицетворяемого им феномена обратим внимание на сделанный повествователем акцент.
 
Поворотный пункт, своего рода «точка невозврата» обозначается тогда, когда место Ольги Ильинской ситуативно, но, вместе с тем, и символически в первый раз заменяет Агафья Матвеевна Пшеницына. Вспомним, что после свидания Обломова с Ильинской в Летнем саду он через день должен был явиться к Ольге на обед. Обломов не идет, а на романную сцену выступает вдова в обнимку с горой нуждающихся в починке обломовских чулок. Тронутый заботой Илья Ильич вместе с тем с удовольствием оценивает женские достоинства вдовы Пшеницыной: «Вы чудо, а не хозяйка! – говорил он, останавливая глаза на ее горле и на груди»[112]. И финал разговора: вдова сообщает, что достала из чулана знаменитый халат Ильи Ильича и что после того как его почистят и вымоют, он еще «долго прослужит». К Ильинским Обломов в этот раз так и не явился. А потом на Неве сняли мосты. 
 
Ольга страдает от неизвестности, а больше – от интуитивно ощущаемого гаснущего любовного внимания со стороны Обломова. Но и в этих, все более приближающихся к критической точке обстоятельствах, ее не покидает и снова вступает в действие кажущийся ей конструктивным рационализм, точнее, рационально оформленная мечта, некая логически простроенная проекция-прогноз будущего. Так, неожиданно получив от барона известие, что через месяц она станет хозяйкой небольшого, но вполне пригодного для счастливой жизни имения, Ольга решает... не говорить об этом Илье Ильичу. «Она хотела доследить (Точный и будто взятый автором из научной методики описания эксперимента термин. - С.Н., В.Ф.) до конца, как в его ленивой душе любовь совершит переворот, как окончательно спадет с него гнет, как он не устоит перед близким счастьем, получит благоприятный ответ из деревни и, сияющий, прибежит, прилетит и положит его к ее ногам, как они оба, вперегонку, бросятся к тетке, и потом...
 
Потом вдруг она скажет ему, что и у нее есть деревня, сад, павильон, вид на реку и дом, совсем готовый для житья, как надо прежде поехать туда, потом в Обломовку.
 
«Нет, не хочу благоприятного ответа, - подумала она, - он загордится и не почувствует даже радости, что у меня есть свое имение, дом, сад... Нет, пусть он лучше придет расстроенный неприятным письмом, что в деревне беспорядок, что надо ему побывать самому. Он поскачет сломя голову в Обломовку, наскоро сделает все нужные распоряжения, многое забудет, не сумеет, все кое-как и поскачет обратно, и вдруг узнает, что не надо было скакать – что есть дом, сад и павильон с видом, что есть где жить и без его Обломовки... Да, да, она ни за что не скажет ему, выдержит до конца; пусть он съездит туда, пусть пошевелится, оживет – все для нее, во имя будущего счастья!»[113]
 
То есть, Ольга вновь опрометчиво, с точки зрения ее отношений с Обломовым, (а может, движимая самой судьбой) конструирует будущее, задает течение возникших на горизонте событий, целиком полагаясь на свой ум и по его кальке выстраивая течение своего чувства. Сердце и разум снова оказываются главными конкурирующими участниками человеческих поступков и, заметим, в той же, что и у Ильи Ильича, хотя и с перевернутым знаком, логике отношений между ними: разум доминирует. В какой мере это допустимо и допустимо ли в подобного рода случаях вообще – серьезный вопрос, к которому мы еще вернемся. А пока – снова к роману.
 
«Момент истины» наступает для Ольги тогда, когда она, близкая к состоянию отчаяния, после двухнедельного отсутствия Обломова сама навещает его в доме вдовы Пшеницыной с подспудно назначенной целью: подвигнуть Обломова немедленно идти к тетке и объявлять о желании пожениться. В этом движении Ольга – в ренессансном понимании - олицетворенная Любовь, Разум и Воля. Она готова отбросить свой ходульный конструктивный рационализм и всецело следовать логике сердца.
 
Поздно. Между ними происходит объяснение, вторичное повторение которого в принципе невозможно. Его смысл со стороны Обломова – все отложить (на самом деле – покончить). В ответ в порыве откровения и Ольга открыто заявляет свою конечную цель: «...Ты должен стать выше меня. Я жду этого от тебя!». И вновь разум делает попытку вдохнуть жизнь в то, что жизни не желает. А в конкретно-ситуативном значении рационально-конструктивная цель Ильинской вступает в борьбу с деструктивным рационализмом Обломова. И хотя его деструктивный разум целиком погружен в прошлое, находится во власти воспоминаний, сформированных с детства стереотипов восприятия и осознания действительности, слушается близких к инстинктам чувств, он тем не менее пересиливает. Чем же отвечает находящееся под властью всего этого сердце Ильи Ильича?
 
Оно, конечно, на время вновь просыпается, и Обломовым овладевает одушевление. Однако довольно быстро его внутреннее существо (рационально оформленный инстинкт) в полном согласии с внешними обстоятельствами снова одерживают верх над сердечным порывом. Одушевление угасает, а свалившиеся заботы по расстроенному имению окончательно затормозили наметившийся было в нем душевный подъем. Вообще, обстоятельства чем дальше, тем сильнее и неумолимее берут над ним верх. Или можно толковать и так: обстоятельства овладевают тем сильнее, чем слабее оказывается сердечное усилие. 
 
Но прежде чем остановиться на этом подробнее, укажем в тексте на знаменательное и важное место – свидетельство о «расположенности» Ильи Ильича к практической жизни. Взято оно, как мы помним, из разговора Обломова с «братцем» вдовы Пшеницыной, Иваном Матвеевичем Мухояровым: «Послушайте, ... я не знаю, что такое барщина, что такое сельский труд, что значит бедный мужик, что богатый; не знаю, что значит четверть ржи или овса, что она стоит, в каком месяце и что сеют и жнут, как и когда продают; не знаю, богат я или беден, буду ли я через год сыт или буду нищий – я ничего не знаю! Не знаю, что такое уездный суд, что в нем делают, как служат! ...Я не знаю, как дело делается в департаментах ...Я барин и делать ничего не умею!»[114]   
 
Эта сущностная характеристика дополняется следующим за ней окончательным разговором Ильи Ильича с Ольгой Ильинской, в котором героиня, несмотря на свои действительно сильные чувства, решительно стоит на своем: так, как может и как хочет жить в будущем Обломов, она, Ольга, жить решительно не может и не желает. И это не просто решение, диктуемое разумом. Это решение, диктуемое разумом человеком, который не может жить без доминирования разума над чувством.
 
Доминируют ли, в противоположность Ольге, в Илье Ильиче чувства, сердце, если применить нашу антитезу «ум – сердце»? В данный момент нет, поскольку, согласно чувствам, он должен был бы все же склониться к решению жениться на Ольге с обещанием собственной переделки в будущем. Именно это диктуется тяжелой сценой финального объяснения – прощания. Но Илья Ильич тоже слушает свой разум. И именно разум выносит Обломову приговор: «обломовщина» - то, что сидит в Илье Ильиче прочнее всего остального. Впрочем, дело не только в собственно обломовских качествах.
 
К обстоятельствам, которые берут над ним верх, следует отнести и проснувшееся чувство вдовы Пшеницыной. То есть в Обломове как предмете любви сталкиваются две любви. Но в отличие от Ольги Агафья Матвеевна (и это тоже важная, сделанная Гончаровым отметка в рассматриваемой антитезе), «полюбила Обломова просто, как будто простудилась и схватила неизлечимую лихорадку»[115]. Согласимся, что при таком «способе увлечения» речь о разуме и его участии в «делах сердца» вовсе не идет. И что примечательно, только при этом варианте любовных отношений, как указывает повествователь, для Ильи Ильича в Агафье Матвеевне открылся «идеал того необозримого, как океан, и ненарушимого покоя жизни (Здесь и далее выделено нами. - С.Н., В.Ф.),картина которого неизгладимо легла на его душу в детстве, под отеческой кровлей.
 
Как там, в благословенной Обломовке, его отец, дед, их дети, внучата и гости «сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и в своей жизни Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу (Выделено нами. – С.Н., В.Ф.)и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся на столе, а белье его будет чисто и свежо, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями»[116].
 
В выделенной нами последней фразе по существу сконцентрирована вся философия, все возможные горизонты чувственных желаний, душевных порывов и фантазий Ильи Ильича. В открывшемся таким образом своем естестве Обломов напоминает мифическое существо, абсолютно – вплоть до совокупления, оплодотворения и рождения новой жизни – самодостаточное. От мира ему нужен всего лишь минимум питающих и поддерживающих его вещей. И ему вовсе не важно, кто этот минимум обеспечивает: движется «что-то живое», говорит повествователь, и этой «специфичности» Обломову хватает с избытком. «Оно» движется не останавливаясь и «в его пользу» - и Илья Ильич в полной мере счастлив. Вот почему мы думаем, что если бы Обломов и Ольга, паче чаяния, поженились, то через какое-то время Илья Ильич именно так ее бы и воспринимал. И для Ольги это, естественно, обернулось бы трагедией, и не исключено, концом их отношений еще более мучительным, чем случившийся, а возможно, как допускает повествователь, даже роковым.  
 
* * *
 
Постепенно, в силу непреодолимого собственного стремления к «покою», равно как и вследствие козней «братца» Агафьи Матвеевны и Тарантьева, Илья Ильич опускается на дно, отказывается от жизни духовной, продолжая ее лишь в сфере забот о потребностях и нуждах тела. Чуть растревоженный и только лишь начавший работать разум Ильи Ильича вновь погружается в спячку, и Обломов продолжает жить лишь потому, что живет его сердце. Он уже не похож на себя прежнего, периода ухаживаний и любви к Ольге. Нет былого лоска и беззаботности, все явственнее проступает нездоровье и сожаление о напрасно текущей жизни. «Отказ Обломова от Ольги означал отказ от душевного труда, от пробуждения в себе жизни, утверждал языческий культ еды, питья и сна, культ мертвых, противостоящий христианскому обещанию вечной жизни. Любовь не смогла оживить Обломова. ...Обломов спрятался от Любви. В этом и было его главное поражение, предопределившее все остальное, слишком силен был долгий навык ко сну»[117], - верно суммирует В. Кантор. 
 
Правда, иногда Обломов, кажется, удовлетворен и умиротворен. Ведь он получил искомый «покой». Но вот как сам он вдруг открывается во время очередного, спустя полтора года, посещения Штольца. На вопрос друга, не забыл ли он Ольгу, следует ответ: «Нет, Андрей, разве ее можно забыть? Это значит забыть, что я когда-то жил, был в раю… А теперь вот!.. – Он вздохнул»[118]. Развивая эту тему, повествователь доносит до нас еще более полное признание Ильи Ильича: жизнь свою в вожделенном «покое» он видит «горькой и убитой». И сознание это столь болезненно и глубоко, что возможная встреча с иной жизнью отвергается им категорически.
 
Впрочем, когда друзья садятся за нехитрый по нынешним временам обед («братец» умело обирал Илью Ильича под предлогом долга), то Обломов не упускает возможности отметить приятности своей жизни с Агафьей Матвеевной: она известная кулинарка. И готовит, и печет, как, бывало, только в Обломовке.      
 
Практичный и деловой, не устающий печься о друге Штольц избавляет Илью Ильича от творимого над ним Мухояровым и Тарантьевым зла. Налаженное его заботами обломовское имение снова начинает исправно приносить Илье Ильичу доход. Роман, как и сама жизнь героев, близятся к завершению. Что же Обломов?
 
В доме, как сообщает повествователь, «обилие и полнота хозяйства»: кладовая полна, кухня – «палладиум деятельности великой хозяйки», двор – истинно деревенская «идиллия». И лишь Захар – альтер-эго своего хозяина – составляет исключение. Его угол или «гнездо» - комната без окна. Но вечная темнота – не помеха, а помощь устройству из «человеческого жилья темной норы».
 
Илья Ильич целые дни лежит на диване и лишь любуется на голые локти хозяйки. Обломов живет «как будто в золотой рамке жизни, в которой, точно в диараме, только менялись обычные фазисы дня и ночи и времен года». Вокруг Ильи Ильича только простые, любящие, добрые лица, «которые все согласились своим существованием подпереть его жизнь, помогать ему не замечать ее, не чувствовать»[119]. Не способная ни к каким сколько-нибудь сложным чувствам и переживаниям Агафья Матвеевна так же, как и Обломов, ощущает полноту бытия.
 
Илья Ильич – полное и естественное отражение и выражение окружающего его покоя, довольства и безмятежной тишины. Обживаясь в своем быту, он, наконец, решает, что его жизненный идеал осуществился и большего ему искать нечего. Его теперешняя жизнь – органичное продолжение родного и привычного с детства обломовского бытия, при котором обитатели Обломовки успешно «отделывались от жизни» и страховали для себя невозмутимый покой.
 
Что же жизнь? «Он торжествовал внутренно, что ушел от ее докучливых, мучительных требований и гроз, из-под того горизонта, под которым блещут молнии великих радостей и раздаются внезапные удары великих скорбей, где играют ложные надежды и великолепные призраки счастья, где гложет и снедает человека собственная мысль и убивает страсть, где падает и торжествует ум, где сражается в непрестанной битве человек и уходит с поля битвы истерзанный и все недовольный и ненасытный. Он, не испытав наслаждений, добываемых в борьбе, мысленно отказался от них и чувствовал покой в душе только в забытом уголке, чуждом движения, борьбы и жизни.
 
А если закипит еще у него воображение, восстанут забытые воспоминания, неисполненные мечты, если в совести зашевелятся упреки за прожитую так, а не иначе жизнь – он спит неспокойно, просыпается, вскакивает с постели, иногда плачет холодными слезами безнадежности по светлом, навсегда угаснувшем идеале жизни, как плачут по дорогом усопшем, с горьким чувством сознания, что недовольно сделали для него при жизни.
 
Потом он взглянет на окружающее его, вкусит временных благ и успокоится, задумчиво глядя, как тихо и покойно утопает в пожаре зари вечернее солнце, наконец, решит, что жизнь его не только сложилась, но и создана, даже предназначена была так просто, немудрено, чтоб выразить возможность идеально покойной стороны человеческого бытия.
 
Другим, думал он, выпадало на долю выражать ее тревожные стороны, двигать создающими и разрушающими силами: у всякого свое назначение!
 
Вот какая философия выработалась у обломовского Платона и убаюкивала его среди вопросов и строгих требований долга и назначения! И родился и воспитан от был не как гладиатор для арены, а как мирный зритель боя; не вынести бы его робкой и ленивой душе ни тревог счастья, ни ударов жизни – следовательно, он выразил собою один ее край (Выделено нами. – С.Н., В.Ф.), и добиваться, менять в ней что-нибудь или каяться – нечего.
 
С летами волнения и раскаяние являлись реже, и он тихо и постепенно укладывался в простой и широкий гроб остального своего существования, сделанный собственными руками, как старцы пустынные, которые, отворотясь от жизни, копают себе могилу»[120]. И «грезится ему, что он достиг той обетованной земли, где текут реки меду и молока, где едят незаработанный хлеб, ходят в золоте и серебре»[121].
 
Илья Ильич Обломов, любимый нами за чистую, как хрусталь, душу, за доброту и сердце, глубокое, как колодец, умирает. Что остается после него и каков ответ на неявно, но постоянно звучащий вопрос: как возможна обломовщина и есть ли против нее противоядие? 
 
Дети Пшеницыной выросли, и старший, Ванюша, служит, а младшая, Маша, вышла замуж. Третий ребенок – сын Агафьи Матвеевны и Ильи Ильича, Андрюша, названный так в честь Штольца, с согласия вдовы взят на воспитание Андреем Ивановичем и Ольгой Сергеевной. И из него со временем выйдет толк, тем более что и старая Обломовка обновляется – она сделалась станцией, через реку построен мост и скоро начнут заводить школы и учить в них крестьянских детей.
 
Впрочем, может быть главное, что оставляет после себя Обломов, это осмысленная жизнь его жены Агафьи Матвеевны Пшеницыной. После смерти Ильи Ильича, сообщает повествователь, она поняла, что ее настоящая жизнь кончилась. Но также она поняла, что «навсегда осмыслилась и жизнь ее: теперь уж она знала, зачем жила и что жила не напрасно.
 
Она так полно и много любила: любила Обломова – как любовника, как мужа и как барина; только рассказать никогда она этого, как прежде, не могла никому. Да никто и не понял бы ее вокруг. Где бы она нашла язык? …На всю жизнь ее разлились лучи, тихий свет от пролетевших, как одно мгновение, семи лет, и нечего было ей желать больше, некуда идти»[122].
 
Может быть, и от обломовщины можно излечивать любовью? И вся трагедия судьбы Ильи Ильича в его несостоявшемся спасении Обломова Ольгой Ильинской, в том, что оба они неверно и неумело пользовались своим сердцем и разумом? Кто знает… Впрочем, в поисках ответа Гончаров дает нам еще одну подсказку, сообщая историю любви Ольги и Андрея Ивановича. Обратимся же к ней.                  
 
Сразу надо отметить, что в отношении Андрея Ивановича Штольца мы сталкиваемся с ситуацией, характерной и для Петра Ивановича Адуева. А именно: так же, как и в случае со страшим Адуевым, которому советской литературоведческой традицией отказано в способности настоящей любви к собственной жене на том основании, что истинно любить своекорыстный делец в чуждом советской власти буржуазном строе, само собой, не может, на настоящую любовь, согласно этим толкователям, оказывается не способен и «делец» - Штольц. Так, неоднократно цитировавшийся нами Ю.М. Лощиц по этому поводу пишет: «…Поскольку эксперимент с Обломовым (Речь о знакомстве Обломова с Ильинской. Здесь и далее выделено нами. – С.Н., В.Ф.), как мы знаем, не удался, приходится Штольцу как-то иначе пристраивать Ольгу, какое-то иное времяпровождение ей подбирать. Остается ему «влюбить» в себя Ольгу». И далее: «От семейного счастья Андрея и Ольги, пространно описанного на страницах романа, веет такой безбытийной скукой, такой приторностью и фальшью, что это их розовое счастье глядится каким-то справедливым возмездием им обоим за вольный или невольный розыгрыш Обломова. …Сами по себе они «мертводеятельные» люди. …Писатель будто заскучал с этой образцово-деятельной четой, в их стерильном буржуазном парадизе»[123].
 
Итак, имя врага наконец названо: это буржуазия. То есть общество, классово чуждое штатному соцреалистическому исследователю, служащему системе на совесть, а не за страх. Вот ведь, кажется никто из неприметного окошка на пятом этаже казенного здания с бессмысленной табличкой «Главлит» - именем советской цензуры - не тянул за язык этого неординарного литературоведа, а его собственное коммуно-идеологическое нутро и без цензуры взяло свое.
 
Впрочем, запрограммированность сознания, склонного к расхожим советским пошлостям, сыграла дурную шутку не только с литературоведами. Отметились этим грехом и некоторые талантливые экранизаторы великого гончаровского романа. Так, в телевизионных комментариях к своему фильму «Несколько дней из жизни И.И. Обломова» Н. Михалков, превознося «широту» русской души Обломова в сравнении с «узостью» души немецкой, представленной, естественно, Штольцем, отметил: после смерти Обломова Штольц взял на воспитание только одного его сына Андрюшу. А вот если бы умер Штольц, то Обломов в силу широты души взял бы на воспитание и приемных детей Ваню и Машу.
 
Вот ведь, чего не скажешь находясь под чарами любимой идеологемы «русская широта – немецкая узость». При чтении романа не заметишь, что к моменту смерти Обломова и усыновлению Андрюши Ване было уже за двадцать и он молодой человек поступил на службу, а восемнадцатилетняя Маша успела выйти замуж. Так что «сгрести их в охапку» в порыве всечеловечной и, упаси Господи от рационального немецкого начала, исконно русской любви, было делом сомнительным, если не невозможным.  
 
Что же, однако, на самом деле происходит с Ольгой и Андреем Штольцем, как складывается их совместная жизнь? Действительно ли они, по определению Лощица, «мертводеятельные», и Гончаров придает им значимость только в связи с Обломовым, в то время как сами по себе они не значат для него ничего?
 
Конечно, Илья Ильич и олицетворяемое им явление – центр и главный предмет исследования автора. Ведь обломовщина – одно из наиболее типичных явлений русской действительности добуржуазной России середины ХIХ столетия, еще не представляющей своей жизни без и после крепостничества. Да и в дальнейшем оно во многом сохранило себя. Но вот Ольга и, главным образом, Штольц – явления уже завтрашнего дня. Как же рисует их портреты и отношения повествователь?
 
Надо сказать, что делает это он с неизменной искренней симпатией к обоим. Он их несомненно любит, как и Обломова, хотя, конечно же, по-другому. Они – тоже живые люди, наделенные не только разумом, но и душой, равно как и глубокими чувствами.
 
Вот, например, первая встреча Штольца с Ольгой в Париже после ее разрыва с Обломовым. Увидев ее, он сразу же «хотел броситься», но потом, пораженный, остановился и стал вглядываться: столь разительной была произошедшая с ней перемена. Что же это за взгляд? И что Ольга? Она тоже взглянула. Но как! «Всякий брат был бы счастлив, если б ему так обрадовалась любимая сестра». Ее голос – «до неги радостный», «проникающий до души».
 
В общении с Ольгой Штольц заботлив, внимателен, участлив. Иногда от него требовалось двое-трое суток «тончайшей игры ума, даже лукавства, огня, …чтоб вызвать, и то с трудом, мало-помалу, из сердца Ольги зарю ясности на лицо, кротость примирения во взгляд и в улыбку»[124]. И когда ему это удавалось, он бывал счастлив. 
 
Вспомним, как описывает Гончаров размышления Штольца перед объяснением с Ольгой, когда ему становилось даже «страшно» от мысли о том, что жизнь его может быть кончена, если он получит отказ. И продолжается эта внутренняя работа не день-два, а шесть месяцев.
 
А вот и полные отчаяния, обращенные к Штольцу, слова Ольги: «Выслушайте же до конца, но только не умом: я боюсь вашего ума; сердцем лучше: может быть, оно рассудит, что у меня нет матери, что я была, как в лесу…» Ольга просит выслушать «не только умом». Но она не пеняет Штольцу за рассудок. Это нелепо, потому что любой разумный человек слушает и умом тоже. И, кроме того, Штольц, да и любой слушающий, не властен избавиться от него. Ольга просит Штольца больше попытаться понять сердцем. И это значит, что оно у него есть и Ольга обращается к нему. В противном случае, этих слов не было бы.
 
А вот и авторский текст в финале: «перед ней стоял прежний, уверенный в себе, немного насмешливый и безгранично добрый, балующий ее друг»[125](Выделено нами. - С.Н., В.Ф.). Разве не столь же свидетельствующими о любви к герою эпитетами в превосходных степенях отзывается Гончаров и об Обломове в пору его влюбленности в Ольгу?
 
Возвращаясь от Ольги, Штольц глядит на все вокруг влюбленными глазами и размышляет: «Нашел свое… Дождался! Сколько лет жажды чувства, терпения, экономии сил души! Как долго я ждал – все вознаграждено: вот оно, последнее счастье человека!» Может ли произносить такие слова человек, успешно «пристроивший» Ольгу - после провала «эксперимента» с Обломовым «влюбивший» ее в себя? Тогда как же быть с навешиваемым на Штольца ярлыком «дельца – манипулятора»? Похоже, в своих оценках «судьи» Штольца (и в этом В.К. Кантор, несомненно, прав) сильно пристрастны и не желают видеть очевидного.   
 
Впоследствии Ольга и Андрей селятся в Крыму на берегу моря в доме, который «скромен и невелик». В нем все несет на себе печать вкуса хозяев и иногда малоценных, но «дорогих по воспоминанию», отмеченных «счастливым часом» или «памятной минутой», мелочей. А от океана книг и нот «веет теплой жизнью, чем-то раздражающим ум и эстетическое чувство». Но рядом с «теплой жизнью» всегда присутствует «недремлющая мысль» и «сияет красота человеческого дела».
 
Штольц – не только успешный предприниматель, но и, подчеркивает Гончаров, живой человек, который, несмотря на годы, сумел сохранить любовь к жене (как и она к нему). Он, конечно, начинал, как послушный сын-немец, которому отец смолоду начертал прямую жизненную колею. Но «русская жизнь рисовала свои невидимые узоры и из бесцветной таблицы делала яркую, широкую картину», а Андрей ей не противился. В итоге он обрел убеждение, что «любовь, с силою Архимедова рычага, движет миром; что в ней лежит столько всеобщей, неопровержимой истины и блага, сколько лжи и безобразия в ее непонимании и злоупотреблении»[126]. Вот так. И попробуйте-ка совместить это с «характеристиками» Штольца как бесчувственного международного туриста и прожженного дельца. 
 
Эта серьезная сентенция подкрепляется многочисленными конкретизациями повествователя, которые читатель романа без труда найдет сам и которые мы не разбираем. Вместе с тем, в том числе и на их основании, неопровержим вывод: гончаровский персонаж Андрей Иванович Штольц вовсе не примитивно-прагматически одномерен, а по-настоящему глубок. Это же, без сомнения, относится и к его жене, Ольге. 
 
В отношении обоих Гончаров говорит то, что мало по отношению к кому мог бы сказать русский автор: «Шли годы, а они не уставали жить». И было это счастье «тихим и задумчивым», о котором мечтал, бывало, Обломов. Но было оно и деятельным, в котором Ольга принимала живейшее участие, потому что «без движения она задыхалась как без воздуха».
 
Образами Андрея Штольца и Ольги Ильинской И.А.Гончаров, может быть, впервые и почти в единственном экземпляре, создал в русской литературе образ счастливых, гармоничных в сердечных и рациональных началах людей. И образ этот оказался столь редок и нетипичен, что не был признан в своей идентичности, да и сегодня признается едва ли не с трудом.
 
Тенденция эта подмечается некоторыми исследователями, в особенности, когда они в силу своего личного положения предопределены смотреть на этот феномен не только сквозь время, но и географически со стороны. Так, например, в своем наблюдении этого феномена в текстах русских литераторов – от Грибоедова до Гончарова - прав уже цитировавшийся нами западный исследователь – первый президент Чехословацкой республики Т.Г. Масарик: «Из героев сколько-нибудь деятельных не женится ни один. Чацкий, Онегин, Печорин любят, и сильно любят, но не женятся – ведь брак равнозначен концу даже наималейших устремлений, это могила всякой деятельности. Пушкин и Лермонтов анализируют тогдашнюю любовь и ее духовные и физические последствия – Гоголь к проблемам любви полностью равнодушен.
 
Женщины ничуть не лучше мужчин. Прямо отталкивающая фигура – Софья Фамусова, семнадцатилетняя московская модница, предающаяся сентиментальному платонизму с секретарем своего отца; и эта гусыня способна увлечь Чацкого, хоть и отнюдь не навсегда.
 
Татьяна как характер стоит высоко, но становится жертвой светских условностей, хочет сохранить физическую верность старому генералу, но еще не знает, что взаимоотношения мужчины и женщины подразумевают и духовную верность и откровенность.
 
Лермонтовские Бэла, княжна Мери и Вера являют собой различные оттенки и виды любви. Герой нашего времени некоторое время тешится любовью, которую ему дарует варварское дитя природы; увлекает его и львица из круга high life, но самое большое удовлетворение находит он в связи с женой своего знакомого. Тамара – идеал, выведенный путем абстракции из этих трех реальных женщин»[127].  
 
К сожалению, что касается любовных отношений и тем более отношений, скрепленных браком, привычная для нас аксиома такова: в России обыкновенно и даже прилично страдать. Но радоваться, созидать личное счастье, делать дело, в том числе востребованный обществом культурный или материальный продукт, считается не типичным и почти что невозможным. Гончаров эту традицию нарушил и поплатился непризнанием своих «положительных» героев. Неудачника и ленивца Обломова знают и любят все. А успешного (так и хочется сказать, «удачника». Да нет, к сожалению, в русском языке краткого и столь же емкого, как «неудачник», слова, что, конечно же, неспроста. - С.Н., В.Ф.) и счастливого Штольца знают как нелюбимого, нерусского и почти что чужого. Его успешность и любовь вызывают подозрение: не вписывается он в национальную культурную аксиому, в парадигмальный национальный стереотип сознания и поведения. Иное же – не русское.
 
В этой связи, говоря о национальной культурной парадигме как реальной проблеме, мы и в дальнейшем постараемся не упустить ее из поля зрения, сделать одним из предметов нашего рассмотрения. Предварительная же гипотеза в этом отношении такова. Фиксация в настоящем и будущая установки на неудачу, неуспех и страдание, на их чуть ли не фатальную предопределенность, были не только отражением реального положения. В существенной мере они созданы известной линией в нашем духовном развитии, в дальнейшем продолженной советской идеологией, которая для оправдания основанного на насилии советского общественного строя нуждалась именно в такой безрадостной, безнадежной, лишенной какого бы то ни было позитива картине. Преодоление же безнадежности подавалось как возможное только одним – революционным – путем. Другой путь – личные усилия человека, эволюционное развитие, буржуазно-либеральное «постепенство», неукоснительное становление гражданского общества и правового государства, индивидуальные и общественные малые дела, все это – исключающее революционное насилие отвергалось и, для большей надежности, не обсуждались вообще. Вердикт советской цензуры гласил: в русской литературе нет и не может быть отыскано ничего о позитивном строительстве страны и человека, кроме как путем революционного свержения старого строя. Мы, однако, полагаем, что это в русской культуре – литературе и философии в первую очередь, без сомнения, было.    
 
В завершение анализа романа «Обломов» представляется важным отреагировать на предпринимавшиеся неоднократно попытки его истолкования как «истинно русского романа», а Илью Ильича Обломова интерпретировать как воплощение «русского национального менталитета». Одна из последних попыток такого рода предпринята в уже названном нами исследовании В.И. Мельника, в котором, кроме прочего, утверждается, что «Обломов» - истинно «православный роман».
 
Говоря ранее о трактовке этим автором «Обыкновенной истории», мы уже отмечали, что приведенные в романе коллизии типичны для русской жизни того времени, и потому квалифицировать их как иллюстрирование или более того намеренное их рассмотрение Гончаровым исключительно как интерпретации «Евангелия» - известная натяжка. В полной мере это замечание может быть повторено и в связи с романом об Илье Ильиче. Так, главный вывод о судьбе Обломова, о его нежелании совершать духовную работу, что ведет к нераскаянности, к духовной смерти героя – вполне вписывается в его базовые характеристики, которым, наряду с прочими, могут быть даны и православные оценки и интерпретации. Характеристика Обломова как человека, обладающего талантом чистосердечия конечно же вполне согласуется со словами «Евангелия» - «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят», - но не только с ними.
 
Так же характерная для Ильи Ильича кротость может быть подтверждена как его приверженностью православию, согласована со словами Христа «Научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем», но может иметь и другие источники – непротивление злу насилием или патологическую лень, когда человек не желает что-либо предпринимать даже для защиты самого себя.
 
Наряду с названным вовсе тенденциозными видятся, например, такие предлагаемые В. Мельником «привязки»: «В самые патетические минуты своей жизни Илья Ильич плачет. И это не случайно у Гончарова, помнящего о Нагорной проповеди Христа: «Блаженны плачущие, ибо они утешатся»[128]. Или фактический упрек Ольги Обломову о нищете его духа. Согласно Мельнику, здесь прямое указание на слова Христа «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное»[129].
 
Стремясь оправдать поставленную перед собой задачу доказать, что Гончаров действительно преследовал исключительно одну цель - «осмыслить поведение вполне современных и цивилизованных людей в свете Евангелия»[130], в своем исследовании В. Мельник за каждым поступком, каждой чертой характеров героев видит либо проявление православной идеи, либо ее искажение. Думаю, что такая установка автора не может привести к результатам сколько-нибудь научно достоверным и адекватным художественному тексту. Русская культура, имеющая в качестве одного из своих корней христианство, безусловно, пропитана им. Но стараться в каждом конкретном случае показать, что нечто художественное представлено художником именно с целью «подтвердить» истинность православной идеи, затея не только не продуктивная, но и упрощенческая, по сути школярская.
 
Вместе с тем рассмотрение тех или иных ценностей и смыслов русского мировоззрения с точки зрения их связи с христианством до известной степени допустимо. Тем более что и сами православные авторы такие задачи перед собой нередко ставили. Вот как критически о первых шагах христианства на Руси высказывался, например, протоиереей Г. Фроловский: «Изъян и слабость древнерусского духовного развития состоит в недостаточности аскетического закала (и совсем уже не в чрезмерности аскетизма), в недостаточной одухотворенности души, в чрезмерной «душевности», или «поэтичности», в духовной неоформленности душевной стихии… Крещение было пробуждением русского духа – призыв от «поэтической» мечтательности к духовной трезвости и раздумью»[131]. Оценка эта, как видим, далека от благости.
 
Думаю, что состояние замедленного перехода от «душевности» к «трезвости и раздумью» сохранилось и после крещения и затянулось на многие столетия, поскольку и в ХIХ веке русская философия и литература как нечто актуальное исследовала и этот процесс, что не могло не быть обусловлено тем, что значительная часть населения продолжала пребывать в состоянии «полухристианском – полуязыческом».             
 
* * *
 
Третий крупный роман И. Гончарова «Обрыв» дает возможности для многочисленных его смысловых оценок и интерпретаций как традиционного, так и инновационного свойства. В нем, как мы помним, в отличие от первых романов, даже присутствует новая для автора «Обломова» фигура «нигилиста» Марка Волохова. Но в романе есть и нечто типичное для русской словесности ХIХ столетия. Так, главным действующим лицом с первых страниц оказывается традиционный для отечественной словесности «герой-идеолог» Борис Павлович Райский. Есть и «природная счастливица» - парафраз вдовы Пшеницыной – Марфенька, и русский богатырь (рыцарь без страха и упрека) – лесной помещик «медведь» Иван Иванович Тушин.
 
Вместе с тем принципиально новыми для русской литературы являются фигуры двух женщин – бабушки Татьяны Марковны Бережковой и ее внучки Веры Васильевны. Причем при всем их несходстве, возрастном прежде всего, самым широким объединяющим их основанием выступает совершенные обеими на почве страсти грехи, их последующее искупление и нравственное возрождение. То есть роман, откликнувшийся на традиционные русские сюжеты и темы – морально-идеологической проповеди, не понятого и не принятого обществом героя, «нового» как нигилистического отрицания старого, в известном отношении все же пошел дальше – дал пример позитивного преодоления нравственных несовершенств и интеллектуальных заблуждений в типичной для Гончарова дилемме «ума, разума – чувства, сердца».
 
Тема преодоления, «искупления» и возрождения, раскрытая в «Обрыве», была нова для русской словесности, но не для Гончарова. Пунктирно намеченная, она появилось уже в «Обыкновенной истории» (поступок Петра Ивановича Адуева по отношению к своей заболевающей жене), равно как и в «Обломове» (образы Штольца и Ильинской в замужестве в финале романа) и уже тогда стало ясно, что она не слишком гармонирует с состоянием мыслящих умов конца 60-х годов. Это, в частности, верно подметил Евгений Соловьев. По его мнению, после выхода «Обрыва» критика не оценила роман потому, что «все успели уже достаточно разочароваться в недавнем прошлом, но каким новым очарованием заменить прежнее не знали. Вместе с Тургеневым многие склонились к тому, что все – «дым». И вдруг в это время является произведение, проникнутое определенным, а главное, положительным взглядом на жизнь, произведение почти оптимистическое… Люди недовольны, люди ищут, а им говорят: «нечем быть недовольным, нечего и искать особенно: ведь, в сущности, все, что нужно для счастья и для разумной жизни, у нас есть под рукою. Только осмотритесь внимательно, и вы увидите грандиозный запас сил, способность выдержать какую угодно суровую жизненную борьбу…» Сказано это было спокойным, убежденным голосом. Каким же путем, спросили себя, автор дошел до такой точки зрения? Посмотрели и увидели, что причина кроется в том, что Гончаров не ненавидит старое, а напротив, любит его, признает его здоровым, сильным и все свои надежды возлагает на примирение старого и нового (Выделено нами. – С.Н., В.Ф.)»[132]. Вот этот-то позитивный настрой, стремление найти способы перехода от старого к новому и было главной установкой усилий И.А. Гончарова в работе по созданию собственной модели русского мировоззрения. Как же конкретно это проявилось в романе «Обрыв»?
 
Роман состоит из двух неравных частей: небольшого начала, в котором описываются попытки Бориса Павловича Райского (типичного русского героя-идеолога) своими рассуждениями о страсти и свободе изменить мировоззрение одной из петербургских красавиц; и его основной части - пребывания, страданий и перерождения Райского в деревне под влиянием бабушки Татьяны Марковны и ее внучки Веры Васильевны. (Впрочем, во второй части Райский отходит на второй план и его место занимает Вера).                     
 
В этом новом для себя неспешном бытии Райский как бы получает возможности для реализации своих замыслов. Но вот вопрос: замыслов чего? Сперва музицирования и сочинения музыки, далее - художества, затем писательства и, наконец, ваяния. Но его главным и любимым «замыслом», как сразу же становится очевидно, является замысел переделки мировоззрения любой встреченной им красивой женщины. В городе это были Софья Беловодова и Наташа, в деревне – сперва и недолго – Марфенька, а после ее сестра Вера. При этом содержание его «уговоров-убеждений» женщин относительно его любви и страсти бедно и жалко. Вот их образчик: «…ты не могла сделать лучше, если б хотела любви от меня. Ты гордо оттолкнула меня и этим раздражила самолюбие, потом окружила себя тайнами и раздражила любопытство. Красота твоя, ум, характер сделали остальное – и вот перед тобой влюбленный в тебя до безумия! Я бы с наслаждением бросился в пучину страсти и отдался бы потоку: я искал этого, мечтал о страсти и заплатил бы за нее остальною жизнью, но ты не хотела, не хочешь… да?»[133]
 
Вообще, Райский – довольно однообразный и нудный тип, который странно смотрится на фоне каждого по-своему ярких, разнообразных и глубоких Обломова, Штольца или Адуевых. Впрочем, читательский интерес к роману возрастает по мере того, как главный акцент в нем сдвигается на «женскую половину», и перед нами все более объемно возникают женские образы, прежде всего образ бабушки. Впервые эта женщина ярко проявляет себя в сцене изгнания из ее дома одного из важных городских лиц – провинциального притворного обличителя, блюстителя нравов и лицемера Тычкова. В дальнейшем в романе Татьяна Марковна все увереннее закрепляется на месте живого воплощения неизменных национальных нравственных смыслов и ценностей, служит живым мерилом для современных новаций. Гончаров не слишком глубоко вспахивает почву, называемую традиционным русским мировоззрением и потому нам приходится априори соглашаться с его якобы абсолютной и универсальной правотой.
 
Надо отметить, что в отстаивании этой позиции им допускаются и явные натяжки. Так, за пределами авторского рассмотрения остается крепостное состояние огромной массы крестьянства – основы благополучия, на базе которого разворачивается жизнь праведно живущей помещицы Бережковой, в известном смысле так же Обломовой. Поле ее контактов не выходит за пределы общения с дворней, то есть с собственной ближней домовой и дворовой обслугой, по сути, так же паразитирующими на крепостном крестьянстве, как и она сама. Вот в этих пределах она в самом деле живет «по совести», что, похоже и рассматривается Гончаровым как позитивный пример правильного устройства российской жизни. Вместе с тем, уже по этой причине социальная ценность «Обрыва» оказывается существенно ниже, чем первых двух романов Гончарова, в которых была художественно оправданна личностная ограниченность рассматриваемого писателем проблемного горизонта, в пределах которого ни Штольц, ни Обломов, ни Адуев-дядя не претендовали на роли образцов для устройства российской жизни.
 
Что же касается избранной нами темы – дела и недеяния в романном творчестве И.Гончарова, то в «Обрыве» ее почти нет. Его герои столь заняты собственными духовно-психологическими проблемами, что на какое бы то ни было дело (даже размышления на этот счет) времени у них не остается. А если в романе и есть «деловые люди» - лесник Тушин или учитель Козлов, то эта часть их жизни лишь обозначается, и у читателя возникает впечатление о ней как о неважной для магистрального сюжета детали. 
 
Правда, деятельная натура – и все та же бабушка (Бережкова). Но все ее заботы даются как привычный набор рациональных действий по управлению крепостным (барщинным или оброчным – об этом в романе не сообщается) крестьянством. Сказано: умно управляет и дело с концом.
 
Нетипичность «Обрыва» не только в романной прозе Гончарова, но и в ряду русской словесности 60-х годов заключается не только в том, что центром произведения оказываются две сильные женские фигуры[134]. Известная, свойственная роману новизна состоит также и в том, что на «женском материале» показана суть христианского жизнепроживания, характерного для сильных, неординарных натур. Оказывается, что изначально присущие сильным личностям самостоятельность и свобода, часто приводящие к заблуждению и греху, должны быть осмыслены, прочувствованы, сердечно восприняты, пережиты и, наконец, с покаянием преодолены. Христианская триада «грех – покаяние – возрождение» на примере Веры раскрыта во всей ее возможной глубине. Несколько схематично, но все же обозначена она и в образе бабушки.
 
И наконец, еще одна важная особенность гончаровского «Обрыва», которую нам необходимо отметить в связи с дальнейшим анализом расширения и изменения содержания русского мировоззрения это, конечно, образ «нового человека» нигилиста Марка Волохова. В отличие от своего литературного предтечи Евгения Базарова («Отцы и дети» вышли, как мы помним, на восемь лет раньше «Обрыва», в 1861 году) Волохов не только менее привлекательный, но, что намного важнее, действительно отрицательный человеческий типаж. Он, прежде всего, в отличие от Базарова, ничего не делает, если не считать занятиями кое-какое чтение и раздачу некоторых запрещенных книжек провинциальной молодежи. Безделье, сопутствуемое безденежьем, превращает его почти в профессионального попрошайку. Причем, попрошайничество это процветает на почве беспринципности и нередко подлости.
 
Будучи заподозрен в распространении запрещенных книг, он откровенно беззастенчиво и даже аморально взваливает на Райского опасность за происшедшее и свою ответственность. Полностью пренебрегая не только чужим мнением, но и правом иного человека жить, как этот человек считает нужным, он тем не менее не брезгует пользоваться услугами, да и просто по мелочам эксплуатировать людей. «Новизна» его взглядов, в отличие от того же Базарова, состоит в примитивном следовании капризам собственных грубых чувств. Он не только не способен принимать во внимание права и чувства других людей, но даже пытается обосновать собственное право на их небрежение или подавление. В отличие от высокого профессионала в естественных науках Базарова Волохов ничем подобным не выделяется. Он исключенный студент, то есть недоучка с непомерным эгоизмом и амбициями. В этой связи кажется натяжкой тот глубокий интерес, который к нему испытывает умная и нравственно достойная героиня.
 
   Впрочем, упомянуть о данной фигуре нигилиста мы посчитали необходимым не столько по причине ее значимости для рассматриваемой нами темы, сколько для фиксации очевидного факта. Чуткий художник Гончаров, как Тургенев, а позднее и другие русские писатели, увидел в современной ему действительности этот новый русский тип, посчитал для себя невозможным пройти мимо него, а чтобы лучше публично оценить его, усилил значимость и придал вес исповедуемым им ценностям и идеям. «Волоховы» начали выходить на общественную сцену, неся с собой новое мировоззренческое содержание, влияя на сложившееся, заставляя его на себя реагировать и, следовательно, в чем-то меняться. Вместе с тем они ставили под сомнение главную идею, на которую указывал, в частности, И.А. Гончаров – идею примирения старого и нового, поскольку собственной целью своего дальнейшего бытия они видели лишь разрушение.        
 
* * *
 
Завершая анализ и интерпретацию романов А.И.Гончарова «Обыкновенная история» и «Обломов», мы приходим к выводу о том, что наряду с традиционно замечаемыми в них персонажами, в которых обнаруживается множество черт, подлежащих критическому разбору, в этих произведениях есть и серьезные заявки на создание действительно позитивных героев. Другое дело, что позитивными они в эпоху советского литературоведения как представители нарождающегося враждебного буржуазного строя признаны быть не могли. И потребовалось время для того, чтобы мы начали видеть в них то, что изначально старался вложить в свои произведения автор.
 
Кроме того, при попытке рассмотрения философского содержания романов И.А.Гончарова «Обыкновенная история» и «Обломов» читателю, на наш взгляд, помимо уже хорошо осмысленного, открывается и нечто, прежде не акцентированное. Это - неудачливость и даже неспособность к любви, да и к самой жизни натур с сильной привязанностью к традиционному, с сильным доминированием эмоционально-чувственного начала. И напротив, расположенность и высоко развитая способность к новациям, к новым поворотам жизни и любви характеризует героев с началом конструктивно-рациональным.
 
Стоящим несколько особняком (в связи с рассмотрением заявленной нами темы) романом «Обрыв» И.А.Гончаров прежде всего ввел в проблемное поле русского мировоззрения сильные женские фигуры, для которых жизнь была тождественна глубокой, всепоглощающей любви. Как разворачивается жизнь в этом своем проявлении, каково ее содержание и смысл, что такое страсть как высшая и, по всей видимости, крайняя, роковая, форма любви – это было то принципиально новое, что попытался сказать своим произведением автор. И в этом, наряду с прочим, на наш взгляд, состоит еще одна несомненная заслуга Гончарова как русского литератора-философа.
 
Любовь, как начал прозревать автор «Обрыва», не просто личное чувство - одно из многих, которыми наделен человек. Устами утратившего любовь учителя Козлова Гончаров проницательно формулирует: «Я думал, что люблю древних людей, древнюю жизнь, а я просто любил… живую женщину; и любил и книги, и гимназию, и древних, и новых людей, и своих учеников… и тебя самого… и этот – город, вот с этим переулком, забором и с этими рябинами – потому только – что ее любил! А теперь это все опротивело, я бы готов хоть к полюсу уехать…»[135] То что это явление действительно является одним из важнейших для смыслов и ценностей русского мировоззрения, глубоко раскрыл Лев Толстой своим романом «Анна Каренина», о котором речь впереди.
 
Завершая разговор о романной прозе И.А.Гончарова, отметим следующее. Мы, конечно, сознаем, что сделанные нами наблюдения уязвимы и открывают множество возможностей для их критики. Но если такая содержательная критика последует, мы будем этому только рады, поскольку это будет означать, что русское литературное философствование вновь становится полем для размышлений. И значит, наше путешествие между сердцем и разумом, любовью и страстью, делом и недеянием не было напрасным и должно быть продолжено.
 
 
 

[1] Бахтин М.М. Цит. соч., с. 217.
[2] Что же касается романов Гончарова, то здесь, как полагает М.М. Бахтин, писатель не просто поставил волновавшие его вопросы, а «оставил нам свою авторскую исповедь». Бахтин М.М. Цит. соч., с. 224. 
[3] Кропоткин П.А. Русская литература. Идеал и действительность. М, Век книги, 2003, с. 149.
[4] См., например: История русской литературы ХIХ века. 40 – 60-е годы. Изд-во Московского университета, 2001, с. 249.
[5] Третий крупный роман Гончарова «Обрыв» в своей содержательно-смысловой целостности не столько продолжает линии поисков ответа на вопрос «Как возможно в России позитивное дело?», сколько развивает тему «сердца и разума». 
[6] Григорович Д.В. Литературные воспоминания. М., Гослитиздат, 1961. С. 116.
[7] Цит. по: Лощиц Ю.М. Гончаров. М.: Молодая гвардия, 2004, с. 77. 
[8] Гончаров И.А. Сочинения в четырех томах. Т. 1. М.: Правда, 1981, с. 6.
[9] Пушкин А.С. Собрание сочинений в десяти томах. Т. 1. М., Правда, 1981, с. 322. 
[10] Лощиц Ю.М. Цит. соч., с. 75.
[11] Там же, с. 76.
[12] Там же.
[13] Й.В. Гете. Фауст. М., Эксмо, 2006, с. 207.
[14] Одним из наиболее характерных нам кажется у Лощица, например, такое: «…Петр Адуев осознает свое первородство искусителя и, так сказать, в метафизическом смысле. Недаром и говорит со знанием дела: «С Адама и Евы однаи та же история у всех, смаленькими вариантами». Лощиц Ю.М. Цит. соч., там же. Кажется, пребанальный мысле-образ вложил Гончаров в уста герою. А вот, поди, на какое заключение критика нарвался! Неужто и в самом деле, чтоб сказать подобное, надо иметь «знание дела» самого искусителя? 
[15] История русской литературы ХIХ века. 40 – 60-е годы. Изд-во Московского университета, 2001, с. 300.
[16] Лощиц Ю.М. Цит. соч., с. 79.
[17] Элиас Норберт. О процессе цивилизации. Социогенетические и психогенетические исследования. Т. 1. Изменения в поведении высшего слоя мирян в странах Запада. Москва – Санкт-Петербург, Университетская книга, 2001, с. 74.
[18]  Гончаров И.А. Сочинения в четырех томах. М., Правда, 1981. Т. 1, сс. 196–197.
[19] Мельник В.И. Гончаров и православие. Духовный мир писателя». М., «ДАРЪ», 2008, сс. 127–128.
[20] Там же, с. 140. 
[21] Там же, сс. 153 – 154.
[22] Применяемая В. Мельником методология редукции окажется еще более ограниченной, когда мы рассмотрим ее в дальнейшем применении к роману «Обломов».            
[23] Гончаров А.И. Цит. соч., т. 1, с. 57.
[24] Там же, сс. 58–59.
[25] Там же, с. 60.
[26] Там же, сс. 62–62.
[27] Там же, сс. 68–69.
[28] Там же, с. 164.
[29] Там же, с. 160.
[30] Там же, с. 177.
[31] Там же, с. 192.
[32] Там же, с. 223.
[33] Там же, с. 224.
[34] Там же, сс. 281–282.
[35] Там же, с. 315.
[36] Там же, сс. 317–318.
[37] Там же, с. 322.
[38] Там же, с. 285.
[39] Там же, с. 289.
[40] Там же, с. 289.
[41] Там же, сс. 330–331.
[42] Там же, с. 333.
[43] Соловьев В.С. Собрание сочинений в десяти томах. Т. 3, Спб, с. 191.
[44]  Гончаров И.А. Собрание сочинений в восьми томах. Т. 8, сс. 82–84, 87.  
[45]  Кантор В.К. Русский европеец как явление культуры. М., Росспэн, 2001.
[46] Гончаров И.А. Сочинения в четырех томах. Т. 2. М., Правда, 1981, с. 3.
[47] Там же, с. 4.
[48] Там же, с. 6.
[49] Там же, с. 11.
[50] Там же, с. 27.
[51] Там же, с. 57.
[52] Там же, с. 101.
[53] Там же, с. 107.
[54] Там же, с. 113.
[55] Там же, с. 120.
[56] Там же, с. 122.
[57] Там же, сс. 125–127.
[58]  Кантор В.К. Цит соч., с. 240.
[59] Добролюбов Н.Г. «Что такое обломовщина?». Библиотека русской критики. Критика 50-х годов. М., Олимп, 2002, сс. 352–353.
[60] Там же, с. 375.
[61] Там же, сс. 377–378. 
[62] Там же. Здесь Добролюбов цитирует Гоголя из его «Выбранных мест из переписки с друзьями», когда писатель говорит о необходимости появления на Руси человека, который бы был способен произнести великое призывное слово «Вперед!».
[63] Кропоткин П.А. Цит. соч., с. 157. 
[64] Лощиц Ю. Цит. соч., с. 171. 
[65] Там же, сс. 173–174.
[66] Там же, с. 178.
[67] Там же, с. 174.
[68] Там же, с. 176.
[69] Там же, сс. 176–177.
[70] Там же, с. 178.
[71] Там же, с. 179.
[72] Там же, сс. 183 – 184.
[73] Гончаров А.И. Цит. соч., т. 2, с. 171.
[74]  Масарик Т.Г. Цит. соч., книга Ш, части 2 – 3, сс. 281, 283.
[75] Гончаров А.И. Цит. соч., т. 2, сс. 160–161.
[76] Там же, с. 168.
[77] В подтверждение отметим, что Гончаров только в отношении двух характеристик чувственно-эмоциональной сферы – воображения и мечты – позволяет себе сильные замечания: Штольц «боится» их. Кроме того, «так же тонко и осторожно, как за воображением, следил он за сердцем. Здесь, часто оступаясь, ондолжен был сознаться, что сфера сердечных отправлений была еще terra incognita». Там же, с. 169.  
[78] Важный акцент в дихотомии «разум – чувство», который делался Обломовым, когда «обломовщина» еще не взяла верх.
[79] Там же, с. 188.
[80] Там же, с. 191.
[81] Там же, с. 192.
[82]Кантор В.К. Цит. соч., с. 257. 
[83] Салтыков-Щедрин М.Е. Собрание сочинений в десяти томах. Т. 3, М.: 1988, с. 71.
[84]Там же, сс. 257–258. 
[85] Некоторое подтверждение высказанной гипотезы находим у М.М. Бахтина, согласно которому Обломов и Штольц обладают одним и тем же мировоззрением: «Спорить по вопросам мировоззрения Обломову и Штольцу нечего: они придерживаются одних и тех же взглядов, но спорят их натуры». Они обладают разными «мирочувствиями». Бахтин М.М. Цит. соч., с. 225.  
[86] Там же, сс. 180–182.
[87]Там же, с. 185, 187.
[88] Там же, с. 189.
[89] Там же, с. 193.
[90] Там же, с. 197.
[91] Там же, с. 203.
[92] Там же, с. 210.
[93] Там же, с. 233.
[94] Там же, с. 237.
[95] Там же, с. 245.
[96] Там же, с. 248. 
[97] Там же, с. 250.
[98] Там же, с. 259.
[99] Процитируем еще раз то место из романа, которое уже приводили в начале изложения. «Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга». Там же, с. 4.
[100] Там же, сс. 261–262.
[101] Там же, с. 263.
[102] Там же, с. 264.
[103] Там же, с. 268.
[104] Там же, с. 271.
[105] Там же, с. 272.
[106] Там же, сс. 274–275.
[107] Там же, с. 285. 
[108] Там же, с. 295.
[109] Там же, с. 301.
[110] Точную характеристику попыток двух женщин помочь согласоваться с миром душе Ильи Ильича дает М.М. Бахтин: «Обломов хочет, чтобы внешняя жизнь не мешала внутреннему самодовлению. И внутренне он действует, внутренняя жизнь его глубока. Это душа, которая стремится спасти внутренние границы своего «я», боится воплощения в мире. …Ольга спасти Обломова не смогла: самодовлеющую душу женить нельзя. И Пшеницына это поняла. Она сделала так, чтобы внешняя жизнь не мешала Обломову, чтобы он не замечал ее». Бахтин М.М. Цит. соч., с. 225.     
[111] Бибихин В.В. Язык философии. Санкт-Петербург, Наука, 2007, сс. 336–338.
[112] Гончаров И.А. Сочинения в четырех томах. Т. 1. М., Правда, 1981, с. 351.
[113] Там же, с. 359.
[114] Там же, сс. 375–377.
[115] Там же, с. 398.
[116] Там же, сс. 400–401.
[117] Кантор В. Цит. соч., сс. 270–271.  
[118] Там же, с. 452. 
[119] Там же, с. 495.
[120] Там же, сс. 497–498.
[121] Там же, с. 504.
[122] Там же, с. 513.
[123] Лощиц Ю. Цит. соч., сс. 180–181.
[124] Гончаров И.А. Сочинения в четырех томах. Т. 1. М., Правда, 1981, с. 419.
[125]  Там же, с. 438.
[126] Там же, с. 470.
[127] Масарик Т.Г. Россия и Европа. Эссе о духовных течениях в России. Книга Ш,части 2 –3. Санкт-Петербург, 2003, с. 277.
[128] Мельник В.И. Цит. соч., с. 254.
[129] Там же, с. 256.
[130] Там же, с. 275.
[131] Флоровский Г. Пути русского богословия. Париж, 1937, с. 4. 
[132] Соловьев Е. Иван Гончаров. Его жизнь и литературная деятельность. В кн.: «Кантемир. Белинский. Добролюбов. Писарев. Гончаров. Биографическиеповествования». ЖЗЛ. Биографическая библиотека Ф. Павленкова. Челябинск, «УРАЛ», 1997, сс 516–517.
[133] Гончаров И. Цит. соч., т. 4, с. 57.
[134] Приведем одно из точных описаний этих женских личностей, включенных в роман в связи с характеристикой Татьяны Марковны: «Она казалась ему одною из тех женских личностей, которые внезапно из круга семьи выходили героинями в великие минуты, когда падали вокруг тяжкие удары судьбы и когда нужны былилюдям не грубые силымышц, не гордость крепких умов, а силы души – нести великую скорбь, страдать, терпеть и не падать!». Гончаров И. Цит. соч., с 323. 
[135] Гончаров И. Цит. соч., с. 213.