Институт Философии
Российской Академии Наук




  Глава 9.
Главная страница » Ученые » Научные подразделения » Сектор философии культуры » Сотрудники » Никольский Сергей Анатольевич » Публикации » Русское мировоззрение. Том I. » Глава 9.

Глава 9.

Глава 9. Страдания, покорность судьбе и мечтания русского земледельца в произведениях Д.В. Григоровича, А.Ф. Писемского и В.А. Соллогуба.

 

На сороковые годы ХIХ столетия приходится новый этап в развитии русской литературы, занятой исследованиями миросознания и мировоззрения отечественного земледельца. В это время - эпоху расцвета так называемой «натуральной школы», появляются первые рассказы из цикла «Записок охотника» И.С. Тургенева, ранние романы и повести И.А. Гончарова, А.Ф. Писемского, В.Ф. Соллогуба и М.Е. Салтыкова-Щедрина, стихи и поэмы Н.А. Некрасова, пьесы А.Н. Островского. В это же время начинают литературную деятельность А.И. Герцен и Л.Н. Толстой. В центр внимания этих художников так или иначе помещаются проблемы крепостного права вообще и крепостного крестьянина в частности. Причем, по мере все более глубокого исследования темы, образ русского земледельца обретает более конкретные и зримые очертания. Так, А.М. Горький в лекциях по истории русской литературы отмечал, что русский мужик, ставший в 50-х и вовсе первым лицом в литературе, впервые привлек к себе внимание в 40-х годах[1]. Отметив эту тенденцию – все более усиливающегося внимания русских писателей к личности земледельца, приступим к последовательному анализу наиболее характерных литературных и литературно-критических произведений этого периода. При этом, мы по-прежнему будем преследовать поставленную ранее цель выяснения тех черт и особенностей, которые, по мнению художников, были присущи миросознанию и мировоззрению земледельцев - помещиков и крестьян.  

 

То, что тема крестьянства становилась предметом интереса людей из разных слоев русского общества, свидетельствует, например, личный пример одного из известных литераторов того времени - Дмитрия Васильевича Григоровича (1822 – 1900). Будучи воспитанным в помещичьей семье, члены которой говорили исключительно на французском (русскому языку мальчик обучился в общении с камердинером и дворовыми, почти также, кстати, как и Тургенев, выучившийся читать и писать к дворовых), Григорович, тем не менее, при помощи детских и юношеских впечатлений, а также откликаясь на общий социальный интерес, присущий известным интеллигентским кругам, уже с первых своих литературных работ сумел заявить о себе как о глубоком исследователе деревенской жизни. Первым его крупным литературным произведением стала изданная в 1846 году повесть «Деревня», в которой писатель рассказал о жизненной драме крестьянской сироты Акулины.

 

О чем же была эта повесть, получившая высокую оценку одного из лучших критиков России того времени – В.Г. Белинского? О жизни как непрерывной цепи страданий ни в чем неповинного человека, о бесчеловечности, «скотоподобии» людей – членов семьи крестьянки Домны и семьи деревенского кузнеца Силантия, о кошмаре нищеты и ужасе человеческих отношений, кажется замешанных исключительно на одной только ненависти.   

 

Показательна уже первая, приводимая в повести картина. Мать героини повести умирает при родах, может быть - вследствие собственной болезни и слабости, а может быть – из-за отсутствия бабки-повитухи. В избе, между тем, происходит следующее. «Рождение девочки было ознаменовано бранью баб и новой скотницы, товарки умершей, деливших со свойственным им бескорыстием обношенные, дырявые пожитки ее. Ребенок, брошенный на произвол судьбы (окружающие были заняты делом более нужным), без сомнения, не замедлил бы последовать за своими родителями (и, конечно, не мог бы сделать ничего лучшего), если б одно из великодушных существ, наполнявших избу, не приняло в нем участия и не сунуло ему как-то случайно попавшийся под руку рожок»[2].    

 

Чужое дитя рассматривается окружающими как лишняя обуза, несправедливое, незаслуженное наказание и забота. Реагируют на него просто и одинаково – бьют. Причина этой жестокости - в привычке, ставшей частью крестьянского уклада. Вот типичная сцена. «Однажды жена управляющего застала Домну (скотницу, взявшую на себя заботу о воспитании Акулины – С.Н., В.Ф.) на гумне в ту самую минуту, когда она немилосердно тузила Акулю. «За что бьешь ты, дурища, девчонку? Спросила жена управляющего. – Да вины-то за нею нету, матушка Ольга Тимофеевна, ответила Домна: - а так, для будущности пригодится»[3]. Эту малопонятную мотивировку раскрывает автор: «Страсть к «битью, подзатыльникам, пинкам, нахлобучкам, затрещинам» и вообще всяким подобным способам полирования крови, не последняя страсть в простом человеке. Уж врожденная ли она, или развилась через круговую поруку – Бог ее ведает; вернее, что через круговую поруку…»[4] 

 

Впрочем, небрежение ребенком, его постоянное битье, в том числе и «впрок», - не относится только к данному случаю, к сироте. Не слишком отличается отношение крестьян – родителей и к собственным детям. Все они, по словам Григоровича, пребывают в «совершенном забвении и небрежении». При этом, главенствующим принципом заботы и воспитания выступает слово «авось». «Самый нежный отец, самая заботливая мать с невыразимою беспечностью предоставляют свое детище на волю судьбы, нисколько не думая даже о физическом развитии ребенка, которое считается у них главным и в то же время единственным, ибо ни о каком другом и мысль не заходит им в голову»[5] 

 

Лишенные постоянной заботы и ухода маленькие дети часто становятся калеками или даже гибнут. «Трудно найти деревню, где бы не было жертвы беспечности родителей; калеки, слепые, глухие и всякие увечные и юродивые, служащие обыкновенно предметом грубых насмешек и даже общего презрения – в деревнях сплошь и рядом!»[6]. О просвещении, лечении, учении, религиозном слове, хотя бы сколько-нибудь милосердном или просто жалостливо-сочувственном отношении друг к другу речи нет. Вся повесть – бесконечный кошмар неуклонно разворачивающейся трагедии, содержание которой – нищета и ненависть сильных и наглых к слабым и робким.  

 

Глубоко трагичен финал произведения. Доведенная до полного изнеможения постоянной ненавистью, непосильным трудом, бранью и побоями, Акулина, за несколько лет своего замужества из молодой девушки превратившаяся в немощную старуху, медленно умирает. Может быть впервые за все время совместной жизни она решается обратиться к своему мужу (в повести эти слова – первая, встречающаяся в тексте прямая речь героини! – С.Н., В.Ф.), зовет его по имени и просит, имея ввиду их дочку, только об одном: «Не бей… ея… не бей… за что!?»[7] 

 

Финальная сцена повести символична. Муж Акулины везет ее тело в кое-как сколоченном гробу в пургу на кладбище, а следом, босиком и в одной рубашенке бежит их четырехлетняя плачущая дочь. Вот как это изображает Григорович: «Пошла домой, пострел!... пошла домой!» - горланил он; но ребенок не переставал бежать за ним с тем же криком и воплем. «Пошла домой! Вот я те… окаянную!» - продолжал отец. Дунька все бежала, да бежала…

 

А вьюга, между тем, становилась все сильнее, да сильнее, снежные вихри и ледяной ветер преследовали младенца и забивались ему под худенькую его рубашенку и обдавали его посиневшие ножки, и повергали его в сугробы… но он все бежал, все бежал…»[8]. Так закончился один жизненный круг, в середине которого была Акулина. Так начинается новый, в центре которого - Дуня.    

 

 В «Деревне» Григорович сделал попытку изобразить не только и даже не столько жестокость помещиков по отношению к крестьянам (прихоть барина и его жены, выдавших Акулину замуж насильно изображается не слишком выразительно), сколько жестокость и неразрешимые внутренние противоречия, свойственные самим крестьянам. Нищета, рабское состояние, непосильный труд не дают возникнуть нормальным отношениям в крестьянской семье, предопределяют жестокость нравов деревни.

 

Конечно, повесть Д. Григоровича тяготела к мелодраматизму в изображении страданий героини. Однако ее силь­ной стороной стали именно бытовые, взятые из жизни, очерковые описания. «Деревня», по словам И.С. Тургенева, была «по времени первая попытка сближения нашей литературы с народной жизнью»[9]. В.Г. Белинский же увидел в ней даже призыв к улучшению жизни крепостных крестьян. 

Более удачной в художественном отношении стала повесть Д.В. Григоровича "Антон Горемыка" (1847), сюжет которой разворачивается как описание жизни крепостного крестьянина. В ряду персонажей русской литературы, относящихся к периоду крепостного права, Антон Горемыка примечателен прежде всего своей нетипичной «позитивностью» - он грамотен, добр, порядочен, трудолюбив, не чужд выражения законного социального протеста. Так, вместе с другими крестьянами он пишет жалобу помещику на несправедливости, чинимые местным управляющим.

 

В прошлом Антон – зажиточный крестьянин: «…Было времечко, живал ведь и я не хуже других, - в амбар-то бывало всего насторожено вволюшку; хлеб-то, бабушка, родился сам-шесть да сам-семь, три коровы стояли в клети, две лошади, - продавал, почитай, что кажинную зиму, мало что на 60 рублев одной ржицы, да гороху рублей на 10, а теперь до того дошел, что радешенек, коли сухого хлебушка поснедаешь… тем только и пробавляешься, когда вот покойник на селе, так позовут псалтырь почитать над ним… все гривенку – другую дадут люди…»[10]. 

 

Описанные в повести последние дни жизни Антона – цепь несчастий, последовательно обрушивающихся на героя. Сперва Антона призывают к управляющему, который в покрытие долга крестьянина по подушной подати заставляет его продать последнюю в хозяйстве лошадь. В городе на постоялом дворе Антона подпаивают мошенники, а цыгане ночью крадут лошадь. Хозяин постоялого двора в счет платы за ужин и ночлег отбирает у Антона его полушубок и шапку (дело происходит глубокой осенью) и раздетый Антон трое суток бегает по соседним селам в надежде отыскать пропажу. Наконец, он случайно сталкивается с разбойниками, одним из которых оказывается много лет назад покинувший деревню его брат, детей которого воспитывает Антон. Разбойники, недавно ограбившие купца, обещают поделиться с Антоном деньгами, но их опознают и хватают посетители кабака. Доставленных в деревню Антона и разбойников судят, надевают на них колодки и отправляют в Сибирь. «…Я видно родился горемыкой, так тому и быть… Жаль ребяток. Ведь тут дело видимое, попался с ворами… виноват, кругом виноват. Надо бы объявить по начальству, да как объявить? брат родной! Жаль стало… Ну, вот теперь и поминай как звали…»[11].     

 

В письме Боткину В.Г. Белин­ский писал о своем впечатлении от «Антона Горемыки»: «Ни одна русская повесть не производила на меня такого страшного, гнетущего, мучи­тельного, удушающего впечатления: читая ее, мне казалось, что я в конюшне, где благонамеренный помещик порет и истязает целую вотчи­ну - законное наследие его благородных предков»[12]. 

 

В повести подробно описываются излюбленные в русской литературе объекты - природа, деревня и дорога. Однако в описания Григоровича перед нами предстают не столько типичные для многих других русских писателей благостные картины, но то, как они видятся глазами страдающего человека. Природа жестока и лишена какого-либо милосердия, она – одна из постоянных, назначенных человеку пыток. Деревня – скопище нищенских лачуг, кое-как предохраняющих человека от злодейки-природы. Дорога – слегка намеченное на теле земли пространство, по которому не столько из удобства, сколько, кажется, по привычке только и может передвигаться человек: «…Просто-по-просту, тянулось необозримое поле посреди других полей и болот; вся разница состояла только в том, что тут по всем направлениям виделись глубокие ямы, котловины, «черторои», свидетельствовавшие беспрестанно, что здесь засел воз или лошадь; это были единственные признаки столбовой дороги»[13] 

 

И ведет такая дорога, естественно, в место для крестьянина непонятное, чуждое, страшное, гиблое - в город. В городе не может быть нормальной жизни, спокойного, осмысленного бытия, душевного разговора, какого-либо живого и честного человеческого проявления. Центр, сердце города – базарная площадь. «Поглядите-ка, - призывает читателя автор, - сколько посреди всего этого народу движется, толкается и суетится! Какая давка, теснота! То прихлынут в одну сторону, то в другую, а то и опять сперлись все на одном месте, - хоть растаскивай! Крик, шум, разнородные голоса и восклицания, звон железа, вой, блеянье, топот, ржание, хлопанье по рукам, и все это сливается в какой-то общий, нестройный гам, из которого выхватываешь одни только отрывочные, несвязные речи…»[14] 

 

Жить человеку в этом месте, судя по всему, нельзя и добра от него ждать не следует. Так и выходит. Привязавшиеся к Антону еще по дороге городские люди - портной с приятелем, действующие в сговоре с конокрадами-цыганами, крадут лошадь Антона.         

 

Трижды в повести подробно описывается и народ как коллективный персонаж, заслуживающий авторской характеристики и оценки – крестьяне и проезжие на постоялом дворе. Первое такое проявление народного характера, о чем мы уже упомянули, – история жалобы помещику на вора и притеснителя управляющего, которую «вся деревня сговорилась написать молодому барину в Питер». Единственным грамотным был Антон – ему и поручили написать. Когда же дело дошло до управляющего, на которого и жаловались, то на его расспросы, все крестьяне указали на Антона. Вот как передает это один из участников произошедшего: «Маленько мы поплошали тогда, сробели; ну, а как видим, дело-то больно плохо подступило, не сдобровать, доконает!.. все в один голос Антона и назвали. Своя-то шкура дороже; думали, тут того и гляди пропадешь…»[15]. В отместку управляющий поставил себе цель изжить Антона со света. Вот с чего все началось, вот в силу каких обстоятельств случилось так, что исправный и прилежный хозяин Антон постепенно стал становиться горемыкой. Впрочем, сам он этого не осознает и в полном согласии с одной из констант русского мировоззрения считает, что это – его судьба, написанное ему на роду.       

 

На постоялом дворе, далее, проезжие мужики, совсем недавно принимавшие живейшее участие в случившемся с Антоном происшествии и выступавшие на его стороне, через какое-то время успокоились. В общем разговоре, в котором слышен был и голос хозяина двора, снявшего с Антона полушубок, они вдруг пришли к неожиданному обратному мнению и «чуть даже не обвинили кругом бедного Антона»[16]. Смысл этого разговора был таков, что вот они, само собой, люди хорошие, а каков Антон – бог весть: чужая душа – потемки.  

 

Примечательны, наконец, и разговоры односельчан Антона в сцене его заковывания в кандалы перед отправкой в Сибирь. Среди всех жителей деревни не находится ни одного человека, кто бы усомнился во вдруг обнаружившейся преступной природе Антона, кто бы не согласился с заключением, определенным судом: Антон – один из злодеев, ограбивших купца и назначенное ему наказание справедливо. «Эх, сват Антон, - резюмирует антонов сосед, - не тем, брат, товаром ты торг повел… жаль мне… право, жаль тебя…»[17] 

 

В этой связи вспомним об описаниях поведения народа в решительные минуты, представленные Пушкиным в «Капитанской дочке» в сцене казни защитников крепости и присяги Пугачеву или в «Борисе Годунове» в сцене на площади. Покоряясь силе, народ способен на недобрые и несправедливые дела, и в лучшем случае он «безмолвствует» - вот что можно из этого заключить. Очевидно также, что в оправдание можно привести лишь одно обстоятельство – собственное несвободное и нищенское существование народа.

 

В последующих произведениях Д.В. Григоровича художническая оппозиционность писателя, заявленная в «Деревне» и в «Антоне Горемыке», на наш взгляд, постепенно умеряется. Так, в повести «Четыре времени года» (1849) Григорович вновь выводит образ деревенского хищника, держащего в своих руках односельчан, но конфликт между помещиком и крестьянами выглядит приглушенным. В повестях «Бобыль», «Капельмейстер Сусликов» (1848) и «Неудавшаяся жизнь» (1850) писатель по-прежнему полон глубоких симпатий к униженным и забитым людям деревни и города и с резким недоброжелательством изображает бар.

 

Крупным произведением Григоровича стал его роман «Рыбаки» (1853), который касается темы капитализации деревни. Романист по­казывает постепенную гибель патриархального крестьянского уклада под напором враждебных ему сил капиталистического развития. Герой «Рыбаков» - старый рыбак Глеб Савиныч, решительно про­тивящийся «разврату» и погибающий в борьбе с ним. Наиболее отрицательный образ произведения - русская фабрика. Критикуя «мерзости» растущего капитализма, Григорович оказывается в своих положительных идеалах утопистом.

Надо отметить, что «Рыбаки» появились в разгар горячих споров между славянофильской, либеральной и демократической критикой по вопросу о рус­ском национальном характере и о возможностях создания «народного романа». Так, либерал П.В. Анненков в статье «По поводу романов и рассказов из простонародного быта», понимая, что от крестьянской повести 40-х годов ведет прямой путь к роману из народной жизни, отрицал плодотворность этого пути. По его мнению, народная жизнь настолько однообразна, а душевный мир крестьянина столь прост, что не может дать достаточно материала для крупного произведения.

 

Напротив, А.И. Герцен в статье «О романе из народной жизни в России» оце­нил появление «Рыбаков» как «новую фазу народной поэзии», «признак больших перемен в направлении умов», отмечал его реалистичность, авторскую симпатию к крестьянину. Вот как отзывался он о значении этого произведения: «роман «Рыбаки» подводит нас к началу безбрежной борьбы между «крестьянским» и «городским» элементом, между крестьянином-хлебопашцем и крестьянином-фабричным рабочим»[18]. 

 

Вместе с тем, в творчестве Д.В. Григоровича все сильнее давала себя знать идеализация крестьянской пат­риархальности. В крепостном крестьянине, по собственным признаниям писателя, его больше всего теперь поражает «необычайная кротость нрава, чистота помыслов и благочестие». Кто, - восклицает Григорович, - не умилится душою при виде этого всегдашнего ежедневного труда, начатого крестным знамением и совершаемого терпеливо, безропотно!

 

Cвоеобразным гимном патриархальной России становится повесть Григоровича «Пахарь», впервые опубликованная в «Современнике» в 1856 году. В центре повествования, как это не необычно для художественного произведения, - изложенные в форме эссе собственные взгляды Григоровича, проиллюстрированные затем во второй части повести образами старика-крестьянина Ивана Анисимовича и его «второго Я» - сына Савелия. Такой прием – изображения отстаиваемой автором идеи с помощью двух персонажей, позволяющих представить человека в его разные возрастные периоды – перехода от молодости к зрелости (Савелию тридцать лет) и старости – дает возможность подчеркнуть непреходящую ценность и даже вечность того, с чем настойчиво предлагает нам познакомиться и в правильности чего надеется нас убедить идеолог - писатель.

 

Называя Григоровича в связи с повестью «Пахарь» идеологом, мы, тем самым, хотели бы высказать следующее. Начиная с середины ХIХ столетия, в русской литературе возникают и постепенно складываются две линии, два способа отношения писателей к действительности. Одна линия, исходящая от Пушкина и Гоголя, за начало принимала действительность, в качестве отправной точки для писателя определяла «сущее». Вторая, вероятно впервые, как мы полагаем, четко обозначенная Д.В. Григоровичем, в качестве точки, от которой отталкивался писатель, принимала не реальность, а идею, «должное», облекая затем это должное в художественные формы, имитируя реальность. Первая линия на рубеже ХIХ – ХХ столетия вылилась в беспощадную «хирургическую» прозу А.П. Чехова и И.А. Бунина. Вторая достигла пика своего развития в философско-идеологических персонажах в творчестве Ф.М. Достоевского и Л.Н. Толстого.  

 

Повесть «Пахарь», состоящая из тридцати двух небольших глав, как мы отметили, представляет собой изложение авторского мировоззрения славянофильского толка, в том числе – в его художественном оформлении. Начинается оно, как и водится у писателей этого направления, с критики цивилизации вообще и города, в частности. «…Я страшно тяготился городом!», - с первых строк сообщает нам автор. Поэтому покидая город, с его «шумом, суматохой и возней», с физиономиями его жителей, «как бы скроенными на один лад», «я как будто воскрес душой»[19].       

 

Достается, далее, как водится, и большим дорогам: ведь они - почти те же города! «Это бесконечно длинные, пыльные и пустынные улицы, которыми города соединяются между собой; местами та же суета, но уже всегда и везде убийственная скука и однообразие»[20]. Одно спасение – проселки! На них «и жизнь проще и душа спокойнее в своем задумчивом усыплении (Здесь и далее выделено нами. – С.Н., В.Ф.)». На них впервые можно услышать народную речь, русскую песню и вообще узнать жизнь народа. Проселок окружен природой в ее первозданной прелести. Тут и стаи птиц, и река, и клин соснового бора. Отсюда начинают расстилаться поля. 

 

Как полагали славянофилы, природа, согласно Григоровичу, играет в жизни человека огромную роль. Именно она способствует «опрощению» души, как идеал – ее задумчивому усыплению, освобождению от всего того, что насело на нее в городах, в разговорах со столичными умниками, кичащимися философией. Далее Григорович чуть ли не буквально воспроизводит цитировавшиеся нами ранее места из А.С. Хомякова про «истинное», «нутряное», «априорное» «знание древних старцев», которые ничему не учились, но все превзошли своим первобытным умозрением сердца! «Истинная философия, - заявляет Григорович, - состоит в убеждении, что лишнее умничанье ни к чему не ведет. Счастье заключается в простой жизни; просто живут те только, которые следуют своим побуждениям и доверчиво, откровенно поддаются движениям своего сердца. Дайте любому философу живописный участок земли, дом – какой-нибудь уютный, теплый уголок, скрытый как гнездо в зеленой чаще сада; пускай вместе с этим домом соединятся воспоминания счастливо проведенного детства, - и тогда, поверьте, подъезжая к нему после долгой разлуки, он искренно сознается, что вся философия его – вздор и гроша не стоит!» [21].       

 

Средством, обеспечивающим «простую жизнь» человека является, естественно, сельскохозяйственный труд. «…Сельская жизнь улучшает человеческую природу». Предоставляя мало развлечений, она сосредотачивает мысли и делает их яснее, а главное – «усмиряет гордость»! Действие это совершенно противоположно действию города. В городе все заставляет человека поверить в свою силу и способности, а это, по Григоровичу, гордыня, разновидность зла.

 

Конечно, в сельской жизни человека есть и неудачи. Но они не «раздражают духа», а несут в себе нечто примирительное. Здесь горе – «не от человека». И оправдания – «Так, знать, богу угодно!» и «Его на то святая воля!..» звучат правдиво и истинно. «Свыкаясь с жизнью полей, привыкаешь мало-помалу отдавать все помыслы свои на волю Провидения»[22]. И постепенно привычка покоряться дает душевное спокойствие, которое бесполезно искать в городе.  

 

В одном ряду с природой и сельским трудом как факторами, примиряющими человека с действительностью, делающее его счастливым, Григорович ставит «ближайшее знакомство с бытом простого народа». «Грубая его сторона находит свое оправдание в непросвещении и общих свойствах человеческой природы; …Но зато какие сокровища добра и поэзии открывает другая сторона того же народа! Кого не удивит и вместе с тем не тронет слепая вера в Провидение, - этот конечный смысл всех философий (Здесь, думается, Григоровича сильно подводит незнание предмета. – С.Н., В.Ф.), этот последний результат мудрствований и напряжений человеческого разума? Кого не тронут эти простодушно-детские мысли и вместе с тем этот простой здравый смысл, не стремящийся разгадывать тайны природы…нет! но принимающий дары ее с чувством робким, но радостным и исполненным величайшей благодарности? Кто не умилится душой при виде этого всегдашнего, ежедневного труда, начатого крестным знамением и совершаемого терпеливо, безропотно?»[23] 

 

Изложенное Григоровичем в «Пахаре» его новое славянофильское кредо не может не поражать прежде всего своим глубоким, коренным отличием от прежних взглядов автора периода написания «Деревни» и «Антона Горемыки». Представленные бестрепетной рукой честного и мужественного человека прежние бытовые зарисовки Григоровича, напоминающие поздние рассказы и повести А.П. Чехова, исчезли и заменились сахарными разговорами о проселках, птичках, добронравии и душевности русского земеледьца. Как будто и не было кровоточащих подробностей, не было предсмертных слов Акулины «не бей…, за что!?» или последних слов Антона, и все, оказывается, можно оправдать «непросвещением и общими свойствами человеческой природы».

 

Все, оказывается, просто. Вот только надо отрешиться от глупостей городских философов и проникнуться мудростью сельской жизни. Здесь, надо признаться, мы сталкиваемся с другим Д.В. Григоровичем, к которому нет и не может быть претензий у власти, но к которому возникает вопрос у читателя: почему произошла столь разительная перемена в изображении действительности, в том числе – в перемене позиции от изображения «сущего» к конструированию мифологически-утопического «должного»?

 

В этой связи выскажем предположение, дающее, на наш взгляд, удовлетворительное объяснение. Конечно, Григорович, как затем Достоевский и Толстой не утратили или не оказались лишены способности видеть ужасы деревенской жизни, положения крестьян как до, так и после отмены крепостного права. Другое дело – как они отвечали на вопрос: «Что же следует делать?», - прежде и теперь. Надежды на просвещение дворян, в том числе – на кардинальное изменение ими реалий хозяйственной практики, если у них (подобно Гоголю в его «Выбранных местах из переписки с друзьями») и еще остались, то незначительные. И если Толстой попытался отвечать на этот вопрос созданием персонажей типа рационального помещика-хозяина Константина Левина, а Достоевский - откровенным конструированием «положительного» русского человека, то Григорович избирает путь художественной материализации довольно примитивной славянофильской утопии. Иного им, по всей видимости, не оставалось.

 

В самом деле. Поскольку, с одной стороны, призывать к революционному сопротивлению, как это позднее стала делать определенная группа русских писателей, называемых у нас революционными демократами, они по разным причинам, в том числе – и религиозно-этического характера, не могли; а, с другой стороны, ждать постепенного развития самого сельского труженика до, например, положения свободного русского крестьянина времен НЭПа или фермера американского типа, они не были готовы, да и путь этот с той стадии исторического развития деревни вряд ли просматривался. Впрочем, вернемся к оставленному тексту повести Григоровича «Пахарь».  

    

 Изложив основы своего нового мировоззрения, Григорович переходит к его художественному оформлению. Перед нами – материализовавшийся в середине ХIХ столетия сказочный богатырь-крестьянин Микула Селянинович, называемый автором Савелием. Он красив и силен, ведет себя спокойно и достойно. «…Вся фигура его, окаймленная золотыми очертаниями, красиво рисовалась перед рощей, потопленной голубоватой тенью»[24]. Это, как мы уже сказали, как бы главный герой повести – старик - в свои зрелые годы. Сам же Иван Анисимыч, доживающий восьмой десяток, – из породы природных «первобытных пахарей», исчезновению которых неумолимо способствует наступающий на деревню город в виде «фабричного промысла», повсеместно насаждающего пьянство, гулянки, хитрость и пронырство. Это зло порождает другое – деньги. Настоящему же человеку – пахарю, как заявляет Анисимыч, деньги не нужны: был бы хлеб святой, а его всегда можно на любой товар обменять[25] 

 

Анисимыч – природный человек. Вся его жизнь с малолетства прошла в полях. Он знает все обо всем и в своей деятельности безошибочно руководствуется приметами. «…Приметы эти наполняли жизнь его, они управляли каждым его действием: не брался он ни за какое дело, не посоветовавшись сначала с знамениями, которые природа, как нежная мать, заботливо рассыпает по лицу своему в назидание человеку, отдавшему ей свое существование. Не голос ли божий слышится нам в этих знамениях?»[26] 

 

В «природности» сельского труженика писатель видит благодатное основание для социального и нравственного улучшения человека. Ограничивающая рамка и, одновременно, природная сила, создающая основания социального бытия, как бы оберегает его от асоциального и аморального. Здесь, в противоположность приводимым наблюдениям за жизнью несчастной Акулины, Григорович идеализирует крестьянский образ жизни и крестьянские устои: «В деревенском быту, не смотря на внешние грубые формы, нравственные качества так же хорошо взвешиваются, как и в образованном сословии; влияние нравственной личности так же здесь заметно и сильно, как и там. …Общественное мнение господствует над всеми и управляет поступками каждого более, чем думают»[27] 

 

Олицетворением этой правильности поведения и чистоты помыслов у писателя оказывается образ пахаря, только что мирно умершего. «Каждый из присутствовавших подходил к гробу, кланялся в землю и целовал эти честные смуглые пальцы, которые, в продолжение семидесяти лет, складывались только для труда и для крестного знамения»[28] 

 

Итак, завершая рассмотрение проблемы миросознания крестьянина в изображении Д.В. Григоровича, отметим следующее. В творчестве писателя оно четко подразделяется на два варианта. В первом, раннем, отраженном в повестях «Деревня» и «Антон Горемыка», это миросознание насилия и нелюбви, круто замешанное на взаимной неприязни, злобности и даже ненависти, миросознание раболепное, всегда готовое следовать реальным или едва намечаемым велениям власти, редко – сознание, сочувствующее ближнему, его понимающее и жалеющее. Это миросознание, лишенное начатков какого бы то ни было просвещения, темное, не понимающее и не принимающее ничего, отличного от себя. Во втором, позднем, сфокусированном, в частности, в повести «Пахарь», это миросознание, отражающее не действительность, а новые взгляды самого Григоровича, художественно оформленные и представленные читателю как якобы собственное миросознание крестьянства. Этот последний вариант миросознания если и представляет исследовательский интерес, то лишь как еще один образец славянофильского рукотворного миросознания, явленного не профессиональным идеологом, но воспринявшим его писателем.

 

* * *

 

В продолжение этого феномена – материализации фантазийного славянофильства в якобы-реальных картинах действительности, обратимся еще к одному писателю «второго ряда», также вошедшему с крестьянской темой в литературу в средине XIX в - к Алексею Феофилактовичу Писемскому (1821 - 1881). Сразу отметим, что внимание к патриархальному крестьянству в той его нравственной правде, которой, как утверждается, вовсе лишены люди из образованного об­щества, в какой-то степени сближало молодого Писемского со славянофилами. В то же время Писемский уже в ранних произведениях выступал с критикой крепостного права. В рассказах и повестях «Боярщина» (1846), «Нина» (1848), «Тюфяк» (1850), «М-р Батманов» (1854) Писемский проявил себя прекрасным бытописателем русской провинциальной и усадебной глуши.

 

Вместе с тем, параллельно с сюжетной прозой Писемский работал над «Очерками из крестьянского быта» – рассказами «Питерщик» (1852), «Леший» (1853), «Плотничья артель» (1855). Рисуя в этих произведениях быт современной ему деревни, Писемский опирался на традицию реалистического очерка 40-х годов, обращался к прямым характеристикам тех или иных явлений быта, давая зарисовки типичных для данной социальной среды лиц.

 

Так, в рассказе «Питерщик» повествуется о судьбе земледельца русского Нечерноземья – Костромской губернии. Кажется, сама природа заставляет крестьян отрешаться от хотя и убогого, но все же устроенного земледельческого быта и превращаться в перекати-поле работников по подряду в крупных городах. В деревне мужику копейки не на чем заработать: хлебопашество скудное, животноводство развернуть негде, сплавов лесных нет, да и капиталистических фабрик не строят.

 

Впрочем, есть и другая причина – нежелание, психологическая нерасположенность местных крестьян заниматься сельскохозяйственным трудом, а также склонность не столько сделать дело, сколько бахвалиться успехами реальными и мнимыми: «…Невелика, кажется, хитрость орать, а меня хоть зарежь, так косули (сохи. – С.Н., В.Ф.) по-настоящему не установить… косить тоже неловок: машу, машу, а дело не прибывает… руки выломаешь, голову тебе распечет на солнце, словно дурак какой-нибудь… и все бы это ничего, и к этому мы бы делу попривыкли, потому что здесь народ все расторопный, старательный, да тут есть, пожалуй, другая штука… …Здесь, я вам доложу, мы все бахвалы, именно, так сказать, бахвалы наголо…»[29]. Эта особенность, проистекающая, как следует из наполняющих рассказ авторских идей, из оторванности крестьянина от природы и его нежелания жить деревенской жизнью и составляет основную причину ущербности местных мужиков вообще и главного героя, в частности.  

 

В центре рассказа – история мастера по наружным и внутренним малярным работам деревенского мужика Клементия, периодически отправлявшегося с артелью на заработки в Питер. Город, как это мы отмечали в «Пахаре» Григоровича и вообще в идеологии славянофильства, - у Писемского также описывается как рассадник неправедной жизни и порока. Жизнь в нем обычных работников идет по ущербной схеме: что в будни заработал, то в праздник в харчевне спустил. А тут еще Клементию случилось встретить красивую, но бедную и больную горожанку, которую он взялся облагодетельствовать, хотя в деревне у него и была жена. Все это продолжалось довольно долго и потребовало всех накопленных крестьянином средств. В итоге деньги кончились, с горожанкой Клементий расстался и сперва заболел, а потом, когда у него «вышел паспорт», был насильно отправлен обратно домой. Будучи доставлен в усадьбу к барину, крестьянин безропотно принял его вердикт: не умел обстоятельно в городе жить, ходи в деревне за скотиной.

 

Надо отметить, что как в «Питерщике», так и других рассказах цикла «Очерков из крестьянского быта» Писемский, в отличие от других русских литераторов, представляет нам помещиков и прочих «господ», в том числе – и из числа властей, как правило, в непривычном свете - умными, справедливыми и добрыми наставниками крестьян. Вот и в случае с Клементием, его барин, сперва определивший крестьянина к деревенскому труду, впоследствии смягчился и отпустил-таки его снова на заработки в Питер. И Клементий пошел опять в гору!

 

Впрочем, каждую зиму, как бы для подпитки душевных и нравственных сил, он наезжает в родную деревню. «Порадовавшись успеху питерщика, я вместе с тем в лице его порадовался и вообще за русского человека», - не без пафоса завершает рассказ автор. В чем же постулируемая Писемским мораль?  

 

 Состоит она, на наш взгляд, во-первых, в том, что даже в тех природой обделенных местах, где занятия сельскохозяйственным трудом не могут дать нужного человеку достатка, деревня и сопутствуемый ей уклад нравственной и общественной жизни несравненно благоприятнее и даже целебнее для человека, чем то, что предлагает город.

 

С другой стороны, Писемский, не просто убеждает читателя, что крестьянин – тоже человек. Но и настаивает на том, что крестьянин – развитой человек. Писемский, таким образом, делает попытку дальнейшего укрепления в русской литературе образа крестьянина, попытавшись открыть в нем те личностные особенности, которые до него никто открывать не пробовал. Ведь Клементий в изображении Писемского, по его собственному признанию, вышел далеко за рамки традиционного крестьянина, все устремления которого ограничивались желанием всеми возможными средствами «набивать себе копейку». «Его душе, как мы видели, - итожит автор, - были доступны нежные и почти тонкие ощущения. Даже в самом разуме его было что-то широкое, размашистое, а в этом мудром опознании своих поступков сколько высказалось у него здравого смысла, который не дал ему пасть окончательно и который, вероятно, поддержит его и на дальнейшее время»[30].    

  

По признанию исследователей, Писемский умел мастерски изображать бесправие и забитость крепостных, произвол и насилие, которым они подвергаются. В то же время помещики и администрация в его произведениях часто выступают как защитники справедливости, пресекающие злоупотребления. В этом отношении особенно показателен второй рассказ очерков крестьянского цикла - «Леший». Сюжет его довольно прост. Живущий в городе барин управителем назначает бывшего лакея, которого он, к тому же, женил на своей бывшей любовнице. Управитель из лакеев оказывается безнравственным человеком и, к тому же, плутом. Обманом и силою он склоняет к сожительству нескольких местных девушек, а одну – героиню рассказа – на время даже похищает, строго наказав после возвращения говорить, что ее похищал леший. Честный исправник, за которым угадывается автор, распутывает дело - спасает девушку и посредством барина при поддержке схода крестьян меняет управителя-лакея на управителя из мужиков. Добро, таким образом, торжествует. Чем же примечателен этот рассказ в русле рассматриваемой нами темы?

 

Прежде всего, по мнению Писемского, не смотря на изначально несопоставимое по правомочиям положение крестьян, помещиков и представителей государственной власти, между ними нет неразрешимых противоречий. Для этого писатель, как мы отметили, изображает помещиков и людей власти справедливыми, добропорядочными и честными. Так, исправник Иван Семенович, от имени которого ведется повествование, бессребреник и беззаветный трудяга, все усилия которого сосредотачиваются исключительно на том, чтобы получше узнать крестьянские нужды и заботы. «Ежели по правде теперь сказать, так ведь только мы, маленькие чиновники, которые по улицам-то вот бегаем да по проселкам ездим, - дело-то и делаем-с»[31] 

 

Впрочем, и крестьянство своими благими качествами не уступает властям: смиренники такие, говорит исправник, что «рассыпь, кажется, в любой деревнюшке кучу золота на улице, поставь палочку, да скажи, чтоб не трогали, так версты за две обходить станут»[32] 

 

Иное дело – дворовые из крестьян. Испорченные с малых лет свободой при господах, а также городской жизнью, они – носитель и источник всякого зла. «В деревне чего бы и в голову не пришло, а тут (в городе. – С.Н., В.Ф.) как раз научат. Он и трубку курит, и в карты играть охотник, и шампанское пить умеет, и выходит поэтому, что толку-то на деле нет, а только форс держат, да еще какой, посмотрели бы вы! Ни один господин не решится над мужиком так важничать, как ломаются эти молодцы»[33].          

 

Вот и назначенный барином управляющий из лакеев Егор Парменов как умеет старается барина надуть, а мужиков стеснить. В этом ему успешно противостоит исправник, стараниями которого справедливость всякий раз торжествует. Примечательно, что в решительные моменты исправник адресуется к крестьянскому сходу. Так, в финале устранения от должности управляющего-лакея, уже имея на то распоряжение барина, исправник, тем не менее, собирает мужиков и устраивает нечто по-видимости напоминающее демократическое увольнение от должности проштрафившегося Егора Парменова и избрание нового управляющего.

 

Напомним, что процедура народного установления власти в демократических торговых республиках Пскова и Новгорода до того как они были уничтожены Иваном Грозным, не раз приводилась славянофилами как якобы коренная, типичная для Руси форма государственного управления. Их существование всегда подавалось Хомяковым, Киреевским и другими как якобы типичная для нашей страны форма сосуществования подданных и господ. И самодержавие в этой связи толковалось как власть, чуть ли не освященная народной волей.          

 

Вот и Писемский, реализуя идею «добрый патриархальный народ – добрая власть», также прибегает к этому мифу, в чем, на наш взгляд, в известном отношении предвосхищает в полной мере сформулированную Д.В. Григоровичем в повести «Пахарь» традицию художественного оформления «должного» в ущерб реально бытовавшему «сущему». Отметим также, что в обоих случаях это проделывается в рамках славянофильских представлений о действительности. 

 

 Впрочем, было бы ошибкой трактовать крестьянские рассказы А.Ф. Писемского исключительно в контексте патриархально-охранительной традиции. В рассказе «Плотничьей артель», например, повествуется, как освобождаясь от крепостнических пут, крестьяне зачастую попадают в другую кабалу - капиталистическое рабство. В «Плотничьей артели» писатель, отступив от идеологических фантазий, довольно реалистично рисует эксплуатацию работников кулаком-подрядчиком. 

 

Плотничья артель, состоящая из трех человек, которая составилась, как выясняется, от того, что все ее члены взяли деньги в долг у ее главы – татарина Пузича, подрядилась построить ригу помещику, которым оказывается сам автор, так и называемый в рассказе Алексеем Феофилактовичем Писемским. Беседуя с артельщиками, автор узнает их истории. В особенности примечательна с точки зрения представлений о крестьянском миросознании жизнь плотника Петра.

 

Отец его после смерти жены привел в дом молодую женщину и с этого времени для жены Петра начались невыносимые дни, временам напоминающие страдания Акулины из повести Григоровича «Деревня». Дошло до раздела отца с сыном. Повествуя об этом, Писемский волей-неволей, при всех не оставляемых им попытках представить благость крестьянских нравов и патриархального мира, должен был дать правдивое изображение. Так, на вопрос барина – делились ли они с отцом сами по себе или принудительно, с участием мира, Петр отвечает: «Коли, братец ты мой, мужики по себе разойдутся! …Когда это еще бывало? Последнего лыка каждому жалко; а мы с батькой разве лучше других? Прикидывали, прикидывали – все ни ему, ни мне не ладно, и пошли на мир… Ну, а мировщину нашу тоже знаешь: весь разум и совет идет из дьяконовского кабака. Батька, известно, съездил туда по приказу мачехи, ведерко-другое в сенях, в сборной, выставил, а мне, голова, не то что ведро вина, а луковицы купить было не на что.

 

…На миру присудили: хлеба мне – ржи только на ежу, и то до спасова дня, слышь; а ярового и совсем ничего, худо тем годом родилось; из скотины – телушку недойную, бычка-годовика да овцу паршивую; на житье отвели почесть без углов баню – разживайся, как хошь, словно после пожара вышел; из одежи-то, голова, что ни есть, и того как следует не дали: сибирочка тоже синяя была у меня и кушак при ней астраханский, на свои, голова, денежки до копейки и заводил все перед свадьбой, и про ту старик, по мачехину наущенью, закрестился, забожился, что от него шло – так и оттягал»[34]. Итак, по свидетельству, передаваемому Писемским, крестьянский мир, оказывается, легко подкупаем, продажен, несправедлив и безжалостен.    

 

 Не все ладно и с трудолюбием крестьян, по крайней мере в их работе на помещика, даже доброго и справедливого, которого величают «батюшка» и от которого в ответ слышат «братец». Так, Петр дает барину Писемскому совет: «А все, братец ты мой, управляющему своему, Сеньке, скажи от меня, чтоб он палку-понукалку не на полатях держал, а и на полосу временем выносил: наш брат, мужик – плут! Как узнает, что в передке плети нет, так мало, что не повезет, да тебя еще оседлает»[35] 

 

Как видим, в своих крестьянских очерках А.Ф. Писемский как бы раздвоен. С одной стороны, он не может пренебречь реальностью, требующей без прикрас изображать нравы крестьян и господ (того же барина в «Лешем», назначившем в управляющие своего лакея, предварительно женив его на своей любовнице). С другой стороны, будучи озабочен материализацией славянофильской модели русского крестьянского мира, он вынужден фантазировать, приукрашивая действительность.   

 

В этой связи знаменательна оценка крестьянских очерков Писемского Н.Г. Чернышевским, который полагал, что «никто из русских беллетристов не изображал простона­родного быта красками более темными, нежели г. Писемский». (В этом, вспомнив Григоровича времен «Деревни» и «Антона Горемыки», мы полагаем, вполне справедливо усомниться). Вместе с тем, критик справедливо находил в творчестве писателя следы «почвеннического» ми­ровоззрения. Писемский, писал Чернышевский, «тем легче сохраняет спокойствие тона, что, переселившись в эту жизнь, не принес с собой рациональной теории о том, каким бы образом должна была устроиться жизнь людей в этой сфере. Его воззрение на этот быт не подготовлено наукой - ему известна только практика, и он так сроднился с нею, что его чувство волнуется только уклонениями от того порядка, который считается обыкновенным в сфере жизни, а не самым порядком... ...Он не хлопо­чет о том, чтобы существующая система сельского хозяйства заменилась другою... Он не судит существующего»[36]. 

 

Сказанное, на наш взгляд, отчасти справедливо. Вместе с тем, отдельными мыслями критический комментарий революционного демократа напоминает сатирико-разоблачительные писания наших просветителей ХVIII в., направленные в адрес помещиков, которые по причине злого нрава, а чаще – невежества и необразованности не могли правильно организовать «существующую систему сельского хозяйства» или заменить ее другою, построенною на более научной основе. Следует отметить, что злонравие помещика как основная причина всех неприятностей в деревне по прошествии времени в нашей литературе не исчезло вовсе из поля зрения художников, но стало вдруг ясно, что и само просвещение помещика, его образованность не есть панацея. Напротив, часто европейская образованность помещика, его попытка устроить все в своем поместьи, так сказать, на «аглицкий манер» приводит не только к разорению хозяйства, но и к катастрофическому взаимному непониманию между помещиками и крестьянами. Впрочем, понять это и озаботиться поиском более глубоких причин существующего порядка вещей, в том числе и привлекая для рассмотрения земледельческое миросознание, оказалось делом исторически более поздним.

 

* * *

 

Мы уже отмечали, что начиная с Пушкина в русской литературе создаются образы помещиков, посредством которых писатели анализируют принципиально важные вопросы российского общественного бытия. К таковым относятся вопросы об исторической роли народа и дворянства, об их связи между собой, о будущности страны. В этом отношении знаменательной вехой стало появление повести Владимира Александровича Соллогуба (1813 – 1882) «Тарантас». Это произведение, к которому с большой симпатией относился Н.В. Гоголь, в связи с заявленной нами темой дает большой материал для размышления.

 

Целиком напечатанный в 1845 году, отдельными главами «Тарантас» появился в «Отечественных записках» в 1840 году. Повесть эта - остроумная история путешествия двух русских помещиков, была написана в манере нравоописательных очерков.

 

Главные герои повести – молодой дворянин Иван Васильевич, только что вернувшийся из-за границы, не служащий, не имеющий крестьян и не знающий русской дейcтвительности, и умудренный житейским опытом помещик с тридцатилетним стажем Василий Иванович - патриархальный крепостник, добродушный и непритязательный. Иван Васильевич упорно мечтает о возвращении России к патриархальной старине. Однако на протяжении всего путешествия его романтические иллюзии постоянно разоблачаются жизнью. И хотя Сологуб подчас иро­низирует над его идейными иллюзиями, но иногда и сам не прочь поверить в счастливое будущее крепостной России.Так, в картине «сна» тарантас мчится по гладкой, как зеркало, дороге. В деревнях, которые путешественники проезжают, есть и богадельни и школы; помещичьи дома стояли блюстителями порядка, залогом того, что счастье края не изменится. Это - новая, подлинно благоденствующая, помещичья и в то же время народная Россия.

 

На первый взгляд может показаться, что постоянно расходящиеся между собой во мнениях герои – антиподы. Однако это не так. По нашему мнению, Василий Иванович и Иван Васильевич, при всей разности их личного жизненного опыта, это один и тот же социальный и мировоззренческий тип, изображаемый автором на разных ступенях его развития[37]. Иными словами, Василий Иванович – это как бы зрелый, проживший жизнь Иван Васильевич, а Иван Васильевич – еще не созревший Василий Иванович. На их органическое родство указывают, на наш взгляд, имена: во-первых, имя Иван Васильевич можно толковать в смысле родственной, сыновьей связи с Василием Ивановичем. Или, при другом взгляде, их имена видятся как зеркальное отражение персонажей, стоящих друг напротив друга.  

 

Внутреннее родство героев подчеркивается и однотипностью полученного ими воспитания и образования. Василий Иванович, сообщает нам автор, рос «по одним простым законам природы, как растет капуста или горох»[38]. Воспитанием его занимался далекий от наук отставной унтер – офицер малороссиянин именем Вухтич, нанятый папашей, который каждый день утром в десять часов «был уже немножко взволнован, а в одиннадцать совершенно пьян». В пятнадцать лет Василий Иванович был отправлен на службу, которую исполнял только для проформы, зато стал удивительно отличаться на балах. Вскоре он вздумал жениться, но отец был против и сын не смел его ослушаться. Однако по прошествии трех лет родитель Василия Ивановича умер и спустя год траура сын получил возможность жениться. К двадцати годам, стало быть, процесс всяческого воспитания и образования героя был завершен – Василий Иванович стал семейным помещиком. 

 

 Иван Васильевич по линии матери происходил из знати. Его мать была княжна, все приданое которой, однако, заключалось лишь во французском языке. А отец походил скорее на сурка: «ел, спал, да рыскал целый день по полю»[39]. Образование молодого героя поручили французу из числа «площадных азбучных ремесленников»[40] 

 

Характеризуя становление Ивана Васильевича, Соллогуб отмечает, что он «был мальчик совершенно славянской природы, то есть ленивый, но бойкий. Воображением и сметливостью часто заменялись у него добросовестный труд и утомительное внимание»[41]. Когда Ивану Васильевичу не было и пятнадцати лет, мать скончалась и отец отправил мальчика в частный пансион. Там Иван Васильевич «сделался совершенным молодцом: затягивался на всех уголках вакштафом до тошноты, пил водку, бегал по кондитерским, хвастал каким-то мнимым пьянством, занимался театральной хроникой, а на лекциях учил какие-нибудь грязные или вольнодумные стихи. Словом, в пансионе набрался он какого-то странного, непокорного духа, обижался званием школьника, учителей называл ослами, ругался над всякою святыней и с лихорадочным удовольствием читал те мерзкие романы и поэмы, которых и назвать даже нельзя. Таким образом, сделался он дрянным повесой, смешным и гадким невеждой, и даже тот скудный запас мелких познаний, который сообщил ему monsieur Leprince, исчез в тумане школьного молодечества»[42] 

 

После пансиона Иван Васильевич начал служить, но скоро служба ему надоела. «Невежда, проленившийся целый век дома и пристыженный наконец своим незнанием, берет место в дилижансе и думает, что потерянное время, вечная праздность, умственные потемки больше ничего не значат: он едет за границу»[43]. Различия в воспитательно-образовательных процессах между героями повести, как видим, малозначительны.  

 

Мировоззрение героев раскрывается в их постоянных беседах о народе, дворянстве, хозяйстве, настоящем и будущем России. Позиция Ивана Васильевича, вопреки возможным ожиданиям в связи с его заграничными путешествиями, оказывается не западнической, а славянофильской. Споры, таким образом, ведутся как бы на одной стороне, поскольку и Василий Иванович (уже хотя бы в силу своего положения) не может слепо отстаивать преимущества Европы перед Россией. Что же узнает читатель из этих споров?

 

Во-первых, что умудренный опытом практического хозяйствования Василий Иванович не разделяет восторгов своего молодого попутчика и полагает преувеличенными достоинства русского мужика. «Посмотрите на русского мужика, - восклицает Иван Васильевич. …Что может быть его красивее и живописнее? Но по предосудительному равнодушию у нас в высшем кругу мало о нем заботятся или смотрят на него как на дикаря Алеутских островов, а в нем-то и таится зародыш русского богатырского духа, начало нашего отечественного величия.

 

-        Хитрые бывают бестии! – заметил Василий Иванович.

   Хитрые, но потому-то и умные, способные к подражательству, к усвоению нового и, следовательно, к образованию. В других краях крестьянин, что ему ни показывай, все себе будет землю пахать; а у нас: вам только показать стоит, и он сделается музыкантом, мастеровым, механиком, живописцем, управителем – чем угодно.

-        Что правда, то правда, - сказал Василий Иванович.

И к тому ж, - продолжал Иван Васильевич, - в каком народе найдете вы такое инстинктивное понятие о своих обязанностях, такую готовность помочь ближнему, такую веселость, такое радушие, такое смирение и такую силу?

-        Лихой народ, нечего сказать! – заметил Василий Иванович»[44].  

К рассуждениям молодого дворянина Василий Иванович относится, как мы видим, не только иронично-скептически, но и, более того, зачастую как к вовсе пустым. Вот, например, типичный финал высокоумной беседы попутчиков, направляющихся в Мардасы. 

«Кто знает, - продолжал развивать свои мысли Иван Васильевич во время следующей беседы, - … быть может, в простой избе таится зародыш будущего нашего величия, потому что еще в одной избе, и то где-нибудь в захолустье, хранится наша первоначальная, нетронутая народность.

Люди совестливые! Не ищите родных вдохновений в петербургских залах, где танцуют и говорят по-французски. Поверьте, вы найдете их скорее в бедной хате, заваленной снегом, на теплой лежанке, где слепой старик поведает вам нараспев чудные предания, полные огня и душевной молодости. Спешите вслушиваться в рассказы старика, потому что завтра старик умрет с своими напевами на устах, и никто, никто не повторит их более за ним.

…Я немного разгорячился, - продолжал Иван Васильевич. – Но не прав ли я?.. признайтесь, вы, кажется, размышляете?..

Василий Иванович не отвечал ни слова. Красноречивая выходка Ивана Васильевича …произвела на него обычное свое действие: он спал сном праведного»[45] 

 

В беседах героев нам открывается и их общая негативная оценка роли дворянства в хозяйственной истории отечества. С горечью отзываясь о реальном участии дворян в общественном и хозяйственном устройстве, Иван Васильевич определяет их предназначение как обязанность «идти впереди и указывать целому народу на путь истинного просвещения. …Русские бояре могли бы много принести пользы отечеству; а что они сделали?

Попромотались, голубчики, - заметил основательно Василий Иванович.

Да, - продолжал Иван Васильевич. – Попромотались на праздники, на театры, на любовниц, на всякую дрянь. Все старинные имена наши исчезают; гербы наших княжеских домов развалились в прах, потому что не на что их восстановить, и русское дворянство, зажиточное, радушное, хлебосольное, отдало родовые свои вотчины оборотливым купцам, которые в роскошных палатах поделали фабрики. Где же наша аристократия?.. Василий Иванович, что думаете вы о наших аристократах?

Я думаю, - сказал Василий Иванович, - что нам на станции не будет лошадей»[46]  

 

Мысли Ивана Васильевича о промотавшейся в прошлые времена русской аристократии и подтвержденные Василием Ивановичем, неожиданно подкрепляются и оказываются верны для современности. Об этом Ивану Васильевичу рассказывает его пансионский товарищ, случайно встреченный на бульваре во Владимире. История жизни этого молодого человека вновь подтвердила уже неоднократно высказанную на страницах повести истину о том, что главная болезнь русского дворянства называется «жизнь сверх состояния»[47] 

 

Психологическая подоплека этой болезни проста. С детства не получая достойного воспитания и образования, приходящие на службу юноши, не имея «ни твердых правил, ни высокой цели в жизни», начинают искать лишь «рассеяния и удовольствия»[48]. Это становится модой, не подражать которой - дурной тон. Юношеский товарищ Ивана Васильевича – Федор рассказывает свою жизненную историю, которая почти в точности повторяет жизненную историю самого Ивана Васильевича и, вероятно, мало чем отличается от жизни русских аристократов в прошлые времена. Жизнь его также пуста и никчемна, и единственное ее содержание - все те же «рассеяния и удовольствия». Федор философствует: «…Кажется, что наши дворяне ищут нищеты. У нас дворянская роскошь придумала множество таких требований, которые сделались необходимыми, как хлеб и вода; например, толпу слуг, лакеев в ливреях, толстого дворецкого, буфетчиков и прочей сволочи от двадцати до сорока человек, большие квартиры с гостиными, столовыми, кабинетами, экипажами в четыре лошади, ложи, наряды, кареты, - словом, можно сказать, что в Петербурге роскошь составляет первую жизненную потребность. Там сперва думают о ненужном, а уж потом о необходимом. Зато и каждый день дворянские имения продаются с молотка»[49].    

 

В мелком масштабе, но столь же праздно и бесцельно текут дни жителей и в уездных городах. Иван Васильевич справляется у хозяина постоялого двора о времяпрепровождении городских жителей и слышит ответ: «В присутствие ходят, пунши пьют, картишками тешатся… Да бишь, - спохватился, улыбнувшись, хозяин, - теперь у нас за городом цыганский табор, так вот они повадились в табор таскаться. Словно московские баре али купецкие сынки. Такой кураж, что чудо! Судья на скрипке играет, Артамон Иванович, заседатель, отхватывает вприсядку; ну и хмельного-то тут не занимать стать… Гуляют себе, да и только. Эвтакая, знать, нация»[50].    

  

Из бесед героев повести читатель также узнает, что в противоположность разгульной городской жизни, деревенская видится им трудовой и разумной. Старый помещик и его молодой попутчик сходны в идеализации слияния, взаимной дополнительности помещика и крестьянина. «…Между крестьянами и дворянством существует у нас какая-то высокая, тайная, святая связь, что-то родственное, необъяснимое и непонятное всякому другому народу. …Это отношение, которое выражается свободно, от души, с чувством покорности, а не боязни, с невольным сознанием обязанности, уже давно освященной, с полною уверенностью на защиту и покровительство.

…В хозяйстве ты с наемщиком ничего путного не сделаешь. Русский мужик должен тебя видеть и знать, что он для тебя работает и что ты видишь его, и тогда он будет работать весело, охотно, успешно. После-де бога и великого государя закон велит служить барину. На чужих работать обидно, да и не приходится вовсе, а на барина сам бог велел. Они для тебя, ты для них – вот самый русский обычай и лучшее хозяйство.

-           А правила для управления, Василий Иванович?

-    Да какие, брат, правила? Привычка, сноровка, да божья воля. Не суйся за хитростями, а смотри, чтоб мужик был исправен, да не допускай нищих; …Смотри в оба, чтоб у мужика было полное имущество, полный, так сказать, комплект.

…Первое мое правило, Иван Васильевич, чтоб у мужика все было в исправности. Пала у него лошадь – на тебе лошадь, заплатишь помаленьку. Нет у него коровы – возьми корову: деньги не пропадут. Главное дело – не запускать. Недолго так расстроить имение, что и поправить потом будет не в силу. …Мужик отвечает тебе, а ты за него и за себя отвечаешь правительству и даешь ему пример повиновения и исполнения своей обязанности»[51] 

 

Линию идеализации патриархального строя, якобы представляющего собой образец давно найденной, но утраченной современностью мировой гармонии, продолжает история встречи героев повести с купцами на постоялом дворе. Балующиеся чаем, откровенничающие между собой купцы, торговцы мукой и прочим сельским товаром, являют как бы образцы честного ведения капиталистических дел. Один из них, взявшись передать в город крупную сумму денег от малознакомого встречного человека, вызывает удивление Ивана Васильевича. Он осведомился, почему купец не дал расписки в получении денег. «Расписку! Да если б он от меня потребовал расписку, я бы ему его же деньгами рожу раскроил. Слава богу, никак уж пятый десяток торгую, а энтакого еще со мной срама не бывало. …Коли нет души, на чем хочешь пиши. Ей-богу, так-с»[52].      

 

Не удовлетворившись полученным объяснением, Иван Васильевич пускается в рассуждения о необходимом для купцов просвещении, чтобы они, а вслед за ними и страна, стали не хуже Англии. Однако купцы дают ему отпор, заявляя, что для них предпочтительнее всего жить «как их отцы жили». И вновь оказывается, что рецепт просвещения не всесилен. В этой связи закономерен вопрос: насколько, говоря о переустройстве общества, можно рассчитывать на просвещение? Или дело вновь сводится к тому, что нужно искать оригинальный, исключительно российский путь счастья?

Соллогуб не дает, да и не пытается дать сколько-нибудь реалистичного ответа на этот фундаментальный вопрос, стоящий перед страной и обществом в целом. Как и всякий мыслитель, он «всего лишь» пытается четко формулировать проблему и по мере возможности представить решения ее отдельных аспектов. В этой связи особо примечательна заключительная глава повести, озаглавленная «Сон».

 Использование приема сна, на наш взгляд, обеспечивает автору достижение сразу двух целей. Во-первых, он получает огромную свободу в привлечении любого материала и художественных средств для ответа на волнующий его вопрос о благополучной будущности России и способах, какими это благополучие может быть достигнуто. И, во-вторых, исключает возможность сколько-нибудь серьезных вопросов в свой адрес со стороны оппонентов.    

 

Итак, сон начинается с того, что озабоченный вопросами общественного и хозяйственного реформирования России Иван Васильевич вдруг теряет своего спутника и остается в тарантасе один. Вовсе не озабоченный этими вопросами, а всего лишь участвующий в разговорах Василий Иванович, исчезает. Поступая таким образом, автор, на наш взгляд, дает нам знать, что содержание сна будет иметь отношение исключительно к интересующим главного героя темам.

 

И еще один знаменательный прием. Совершив свое превращение из тарантаса–повозки в тарантас-птицу, это средство передвижения из механизма для преодоления пространств превращается в механизм для преодоления и пространств, и времени. Первоначально Иван Васильевич был этим очень недоволен. «Надо же быть такому несчастью, - сетует он. Ищу современного, народного, живого – и после долгих тщетных ожиданий добиваюсь какой-то бестолковой, фантастической истории. …Экая досада! Не-уже-ли суждено мне век искать истины и век добиваться только вздора?»[53] 

 

Между тем, тарантас постепенно обнаруживает свои нешуточные возможности. Неизвестно каким образом он оказывается в глубинах российской истории, представляемой нам в виде «душной», «узкой» и «мрачной» пещеры, где от земли веет каким-то «могильным холодом». Этот образ опять же не чужд философского взгляда на мир и впрямую обращает нас к известному образу пещеры древнегреческого философа Платона, в которой были сосредоточены идеи (основоположения) всего, что существует в материлаьном и духовном мирах.

 

В этой связи мы не можем определенно утверждать, что пещера Соллогуба населена только «тенями» прошлого. Если признать правомерным ее толкование в духе Платона, то окажется, что в ней не только история, но сама сущность, и, стало быть, будущность России. А путешествует по пещере на тарантасе-птице не просто сам Иван Васильевич, а его душа.

 

Итак, пещера–история у Соллогуба наполнена тенями-сущностями нашего Отечества. Но что это за ужасные тени! «Безглавые трупы с орудиями пытки вокруг членов, с головами своими в руках чинно шли попарно, медленно кланялись направо и налево и исчезали во мраке… и не было конца этому шествию»[54]. Вдруг «новое зрелище поразило трепетного всадника. Огромный медведь сидел, скорчившись, на камне и играл плясовую на балалайке. Вокруг него уродливые рожи выплясывали вприсядку со свистом и хохотом какого-то отвратительного трепака. Гадко и страшно было глядеть на них. Что за лики! Что за образы! Кочерги в вицмундирах, летучие мыши в очках, разряженные а пух франты с визитной карточкой вместо лица под шляпой, надетой набекрень, маленькие дети с огромными иссохшими черепами на младенческих плечиках, женщины с усами и в ботфортах, пьяные пиявки в длинных сюртуках, напудренные обезьяны во французских кафтанах, бумажные змеи с шитыми воротниками и тоненькими шпагами, ослы с бородами, метлы в переплетах, азбуки на костылях, избы на куриных ножках, собаки с крыльями, поросята, лягушки, крысы... Все это прыгало, вертелось, скакало, визжало, свистело, смеялось, ревело так, что своды пещеры тряслись до основания и судорожно дрожали, как бы испуганные адским разгулом беснубщихся гадин…»[55] 

 

И это, однако, еще не все. Чем ближе подбирается герой ко времени, в котором живет он сам, тем более непосредственна связь этого исторического кошмарного наследия с ним самим - наследие прямо адресуется к нему! «Иван Васильевич, Иван Васильевич! - подхватил хором уродливый сброд. – Дождались мы этой канальи, Ивана Васильевича! Подавайте его сюда! Мы его, подлеца! …Важничал больно. Света искал. Мы просветим тебя по-своему. Эка великая фигура!.. И грязи не любишь, и взятки бранишь, и сумерки не жалуешь. А мы тут сами взятки, дети тьмы и света, сами сумерки, дети света и тьмы»[56] 

 

Опять же, как бы точно следуя схеме пещеры у Платона, соллогубовский герой (или его душа) вырывается из пещеры в реальный мир России и видит вначале его в целом, как бы из космоса. «Иван Васильевич, нагнувшись через тарантас, смотрел с удивлением: под ним расстилалось панорамой необозримое пространство, которое все становилось явственнее при первом мерцании восходящего солнца. Семь морей бушевали кругом, и на семи морях колебались белые точки парусов на бесчисленных судах. Гористый хребет, сверкающий золотом, окованный железом, тянулся с севера на юг и с запада к востоку. Огромные реки, как животворные жилы, вились по всем направлениям, сплетаясь между собой и разливая повсюду обилие и жизнь. Густые леса ложились между ними широкой тенью. Тучные поля, обремененные жатвой, колыхались от предутреннего ветра. Посреди них города и селения пестрели яркими звездами, и плотные ленты дорог тянулись от них лучами во все стороны. Сердце Ивана Васильевича забилось»[57] 

 

Постепенно видимое обретает конкретные формы и начинает выражаться в конкретных сюжетах: герой слышит гул колоколов, видит поселян, «рассыпавшихся» по полям и нивам, летящие паровые суда, усовершенствованные кареты и тарантасы. Везде «сияет благоденствие», «означается труд». По мере снижения, тарантас перестает быть птицей и превращается в тройку, которая несется «по гладкой, как зеркало, дороге». Образы эти – тройки и гладкой дороги – особенно симптоматичны. Во-первых, говоря о первой половине ХIХ века, мы должны отметить, что образ тройки (тем более с лошадьми, которые незаметно менялись как бы сами собой), был со времени Гоголя олицетворением России на подъеме ее материальных и духовных сил. Что же до “гладкой дороги”, то это уже зримый и существенный результат развития страны.

 

По мере своего движения “вдоль страны” герой наблюдает и иные потрясающие перемены: на месте “бесплодных пространств”, “болот”, “степей” и “трущоб” – “жизнь и деятельность”. “Леса очищены и хранятся, как народные сокровища; поля и нивы, как разноцветные моря, раскинуты до небосклона, и благословенная почва всюду приносит щедрое вознаграждение заботам поселян. На лугах живописно пасутся стада,… Куда ни взгляни, везде обилие, везде старание, везде просвещенная заботливость. …Все безобразные признаки нищеты и нерадения исчезли совершенно”[58]. В зимнее время крестьяне больше не занимаются пьянством, не валяются праздно на лежанках, а “приносят пользу выгодным ремеслом благодаря способности русского народа все перенять и все делать”[59]. Для стариков устроены богадельни, для малолетних детей – приюты призрения, для всех есть больницы и школы.         

 

Завершается фантастическое путешествие героя тем, что он, как и в самом начале повести, оказывается в Москве на Тверском бульваре, где встречает князя, который ранее описывался в повести как помещик, который постоянно живет за границей, а в Россию наезжает лишь затем, чтобы собрать оброк со своих крестьян. Теперь же князь переменился неузнаваемо. Его устами автор как бы излагает свое кредо относительно России. В чем же оно?

 

Во-первых, Россия предстает как самодостаточная страна, не нуждающаяся ни в каких цивилизационных «дополнениях» Запада. В России господствуют «свобода и просвещение». При этом, не имея длительного исторического опыта становления этих институтов, Россия как бы именно в силу отсутствия опыта и получила от этого своеобразный «плюс». Автор устами князя заявляет: «мы начали после всех, и потому мы не впали в прежние ребяческие заблуждения. …мы искали…открытой священной цели, и мы дошли до нее и указали ее целому миру… Мы объяснили целому свету, что свобода и просвещение …не что иное как точное исполнение каждым человеком возложенной на него обязанности. …Мы крепко держались обязанностей, и право, таким образом, определилось у нас само собой»[60] 

 

Во-вторых, центральное ядро, опора всех мировоззренческих исканий России – христианская любовь. Посредством христианской любви в России произошло объединение всех сословий для «великого народного подвига». «Дворяне шли вперед, исполняя благую волю божьего помазанника; купечество очищало путь, войско охраняло край, а народ бодро и доверчиво подвигался по указанному ему направлению»[61] 

 

В связи с нашими ассоциациями относительно образа пещеры у Соллогуба и Платона, отметим еще одно сходство. Деление российского общества на перечисленные сословия и определение для каждого его собственного исторического предназначения также оказывается сходно с платоновским делением граждан на философов-правителей, воинов-охранителей и крестьян с ремесленниками – созидателей материальных ценностей. Одинаковы у них и их общественные предназначения - исполнение предзаданного. Только у Платона – это реализация «идеи идей», а у Соллогуба – осуществление христианской любви. Более того: в своих заключениях о мировоззренческих основах будущей России он почти в точности воспроизводит будущий социалистический тезис «не трудящийся не ест» – «не трудящийся человек не достоин звания человека»[62].        

 

 И, наконец, культурный расцвет России привел к тому, что просвещение проникло во все слои общества: «Нет избы теперь, где бы вы не нашли листка «Северной пчелы» или книги «Отечественных записок»[63] 

 

Последнее – просвещение – оказывается главным рецептом, который Соллогуб дает современному ему обществу. Это следует из как бы заново переписанной (повторенной в форме сна) истории встречи Ивана Васильевича с его пансионским товарищем Федором. В этой, второй, версии – история героев – показана с точностью до наоборот. В ней они, оказывается, не бездельничали в пансионе, не искали «рассеяния и удовольствия», а «ревностно занимались», «жадно вслушивались в ученые лекции …профессоров»[64]. Федор, далее, вовсе не беден, а, напротив, богат, потому, что «умерен в своих желаниях»; неприхотлив, потому, что «вечно занят», «находит счастье в семейной жизни»; делится своим избытком «с неимущими братьями». Вершина его жизненного успеха – красавица-жена с очаровательными детьми, у которой из очей «выглядывает душа», а из уст «говорит сердце». 

 

Впрочем, идиллические фантазии о благополучном будущем России заканчиваются в повести самым прозаическим образом: тарантас переворачивается и герои оказываются на дне залитого водой рва. Последним в повести мы слышим голос ямщика: «Ничего, ваше благородие!»[65] 

 

Справедливости ради следует сказать, что помещики, вроде соллогубовского Василия Ивановича или гоголевского Константина Федоровича в нашей литературе рассматриваемого периода сравнительно редки, хотя та почва, на которой они произрастают, постоянно остается в поле зрения русской литературной классики. На почве этой все чаще возникают образы помещиков умеренной образованности, но с основательной опорой на некие корневые, собственно русские основы при подозрительно-осторожном отношении к европейскому просвещению, фабрикам и прочим элементам раннего капитализма.          

Вот и в только что рассмотренном нами «Тарантасе», Василий Иванович совершенно определенно отвечает на, казалось бы, очевидный, им же самим сформулированный вопрос: «Дай русскому мужику выбор между хорошим управляющим и дурным помещиком: знаешь ли, кого он выберет?» И когда его наивный собеседник Иван Васильевич отвечает – «Разумеется, хорошего управляющего», помещик с тридцатилетним стажем тут же опровергает своего образованного оппонента: «То-то, что нет. Он выберет дурного помещика. «Блажной маленько, - скажет он, - да свой батюшка...». Понимай их как знаешь». И Иван Васильевич более от лица автора, чем от своего итожит, поясняя, в чем тут дело; «Да, между крестьянами и дворянством существует у нас какая-то высокая, тайная, святая связь, что-то родственное, необъяснимое и непонятное всякому другому народа. Этот странный для наших времен отголосок патриархальной жизни не похож на жалкое отношение слабого к сильно­му, удрученного к притеснителю; напротив, это отношение, которое выражается свободно» (Выделено нами – С.Н., В.Ф.), от души, с чувством покорности, а не боязни, с невольным сознанием обязанности, уже давно освященной, с полною уверенностью на защиту и покровительство»[66] 

 

Внешне наивный пафос этих слов вовсе не кажется таким наивным в контексте отечественной литературы XIX в., когда даже уже и после отмены крепостного права бывшие крепостные, вроде чеховского Фирса, вспоминали с тоской о тех временах, когда эта «высокая, тайная, святая связь» между помещиком и крестьянином была предметно актуальной: баре при мужи­ках, мужики при барах - в этом истинный порядок. А когда наличест­вует этот порядок, опасаться неприятностей нечего.

 

Эти две составляющих единого национального тела настолько срос­лись, настолько проникли друг в друга, что даже при отсутствии хозяй­ственных способностей у помещика верный слуга не оставит его, а как гончаровский Захар – жизненный спутник Ильи Ильича Обломова, подобно верному старому псу, будет сопровож­дать неудачливого барина до самой могилы. И это при том, что на горизонте чуть ли не каждого поместья маячит фигура какого-нибудь кузнеца Архипа с топором. Но заметим, что на своего барина Архип топор не подымет, а с удовольствием подожжет чиновника, в крайнем случае, - барина-чужака. Между тем из глубины этой «тайной связи» вырывается на поверхность «бунт бессмысленный и беспощадный», обрушивающийся без разбора и на своего и на чужого, загадку которого так хотел разгадать А.С. Пушкин, оставив вопрос открытым вплоть до начала XX в.

 

Тем не менее «высокая, тайная, святая связь» делает отношения между крестьянином и помещиком в нашей литературе в полном смысле свободными от человеческого своеволия и зависящими только от Бога. Это и позволяет выстраивать немудрую рациональную модель хозяйст­вования, которую мы видели у Гоголя в «Выбранных местах» и которую пропагандирует поме­щик Соллогуба.

 

Впрочем, примеры хозяйствования по рациональной модели в нашей литературе сравнительно редки. Чаще все же являются нам - и уже в первой половине XIX в. - помещики разоря­ющиеся, с идеологией неудачливых хозяйственников. Не случайно у молодого попутчика Василия Ивановича при обозрении отечественных просторов рождаются невеселые мысли, вроде такой: «Где же искать Россию? Может быть, в простом народе, в простом вседневном быту русской жизни? Но вот я еду четвертый день, и слушаю и прислушива­юсь, и гляжу и вглядываюсь, и хоть что хочешь делай, ничего отметить и записать не могу. Окрестность мертвая; земли, земли, земли столько, что глаза устают смотреть; дорога скверная... по дороге идут обозы... мужики ругаются - вот и все... а там: то смотритель пьян, то тараканы по стене ползают, то щи сальными свечами пахнут... ...И всего безотраднее то, что на всем огромном пространстве господствует какое-то ужасное однообразие, которое утомляет до чрезвычайности и отдохнуть не дает... ...Здесь станция, там опять та же станция, а там еще та же станция; здесь староста, который просит на водку, а там опять до бесконечности все старосты, которые просят на водку...» Получается, и вправду «в России путешествовать невозможно», а возможно «просто ехать в Мордасы»[67] 

 

Впрочем, это суждение и голос помещика. Крестьянин же в русской литературе, по сути, вплоть до среди­ны XIX в., своего голоса как такового не имеет. Мы его, видим, но, за редким исключением, не слышим. И то, что мы видим, выглядит часто весьма удручающе, начиная с картин, открывающихся во время путешествия из Петербурга в Москву, описанного Радищевым, и заканчивая деревенскими «видами» из ранней прозы Д.В. Григоровича. Впервые же полным голосом и развернутыми предложениями земледелец-крестьянин начинает говорить в прозе И.С. Тургенева, а именно – в «Записках охотника».    

 

 

 


[1] Горький М. История русской литературы. (Архив А.М. Горького. Т.1). М., ГИХЛ, 1939, с. 178.

 

[2] Григорович Д.В. Полное собрание сочинений. С.Петербург, Издание книжного магазина Н.Г. Мартынова, 1884, т. 1-2, с. 81. 

[3] Там же, с. 83.

[4] Там же.

[5] Там же, с. 84.

[6] Там же, с. 85.

[7] Там же, с. 141.

[8] Там же, с. 142.

[9] Тургенев И.С. Полное собрание сочинений и писем в двадцати восьми томах. М., Художественная литература, 1967, т. 14, с. 33.

[10]Григорович Д.В. Полн. собр. соч. С. Петербург, Издание книжного магазина Н.Г. Мартынова, 1884, т. 1-2, с. 153 – 154.

[11] Там же,с. 248.

[12] Белинский В. Г. Полное собрание сочинений, т.12, с. 445.

[13] Григорович Д.В. Полн. собр. соч. С. Петербург, Издание книжного магазина Н.Г. Мартынова, 1884, т. 1-2, с. 168.

[14] Там же, с. 175.

[15] Там же, с. 212.

[16] Там же, с. 200.

[17] Там же, с. 248.

[18] Герцен А.И. Собрание сочинений, т.ХII, с.178,190.

[19] Григорович Д.В. Повести и рассказы. Воспоминания современников. М., Правда, 1990, с. 288 – 290.

[20] Там же, с. 292.

[21] Там же, с. 294.

[22] Там же, с. 298.

[23] Там же, с. 299.

[24] Там же, с. 303.

[25] Идеализация собственного состояния Анисимычем удивительна тем более, что у того же Григоровича в повести «Пахотник и бархатник» (I860) пахарь Карп, мечтающий купить себе новую избу, не может как раз «на что хочешь променять» хлеб, не может получить за него «насто­ящую цену»,чтобы затем потратить деньги, которые, как оказывается, все же надобны на чаемую избу. Он переживает зависимость не только от недоступного помещика-«бархатника», жуирующего где-то там, в столичном Петербурге и ханжески рассуждающего о тяготах крепостного пра­ва, не только от управляющего, станового, торговца или промышленника. Он зависим и от убогой ограниченности той же крестьянской среды, в которой живет и из которой, кстати говоря, не так давно вышел и скаредный торговц, берущий у Карпа хлеб за бесценок...

[26] Там же, с. 314.

[27] Там же, с. 30.

[28] Там же, с. 40.

[29] Писемский А.Ф. Собрание сочинений в пяти томах. М., Художественная литература, 1982. Т. 1, сс. 444 – 445. 

[30] Там же, с. 464.

[31] Там же, с. 467.

[32] Там же, с. 474.

[33] Там же, с. 469.

[34] Там же, с. 594.

[35] Там же, с. 586.

[36] Чернышевский Н. Г. Полное собрание сочинений в 15 томах. М., Гослитиздат, 1939 -1953, т. 4, с. 569, 571.

 

[37] Отметим, что этот прием довольно широко распространен в отечественной литературе. Напомним хотя бы былинного Анисимовича и его сына из «Пахаря» Д. Григоровича.

[38] Соллогуб В.А. Три повести. М., Советская Россия, 1978, с. 211.

[39] Там же, с. 222.

[40] Там же.

[41] Там же, с. 224.

[42] Там же, с. 226.

[43] Там же, с. 228.

[44] Там же, с. 142 – 143.

[45] Там же, с. 182.

[46] Там же, с. 144.

[47] Там же, с. 161.

[48] Там же, с. 163.

[49] Там же, с. 162.

[50] Там же, с. 171.

[51] Там же, с. 196 – 197.

[52] Там же, с. 206 – 207.

[53] Там же, с. 255 – 256.

[54] Там же, с. 256.

[55] Там же, с. 257.

[56] Там же, с. 257.

[57] Там же, с. 258.

[58] Там же, с. 260.

[59] Там же.

[60] Там же, с. 263.

[61] Там же, с. 264.

[62] Там же, с. 265.

[63] Там же, с. 266.

[64] Там же, с. 267.

[65] Там же, с. 269.

[66] Там же, с. 255 – 256.

[67] Там же, с.230.