Институт Философии
Российской Академии Наук




  Л.Т. Рыскельдиева. Что такое история философии?
Главная страница » События » Архив событий » 2012 » Конференция «История философии: вызовы XXI века» » Statements » I. Значение истории философии для культуры и самой философии » Л.Т. Рыскельдиева. Что такое история философии?

Л.Т. Рыскельдиева. Что такое история философии?

Л.Т. Рыскельдиева

 

Дисциплинирующая роль истории философии.

 

В своем выступлении я хотела бы, во-первых, освободить историю философии от теоретического контекста, переместив её в контекст практической философии, и, во-вторых, ввести кроме значения «раздела философского знания» другое значение термина «дисциплина» - значение строгости, правил и норм. Для этого я вначале поставлю под вопрос статус истории философии как собственно философии, как истории и как теории, после чего покажу, какие нормы и правила могут действовать в истории философии как дисциплине практической философии.

   Первый вопрос: история философии – это  философия?

  Положительное решение этого вопроса заманчиво для нас как для специалистов. История философии при этом прекращает быть неким введением в собственно философию, неким эмпирическим материалом для осмысления настоящими философами и некими пролегоменами к самостоятельной философской рефлексии. Но не остановит ли сведение философии к её истории саму эту историю? Не превратятся ли все философы в историков философии? Впрочем, тогда можно будет согласиться с тем, что вся философия – это комментарии к Платону и Аристотелю. В таком статусе нет ничего дурного или постыдного, но всякий ли согласиться быть только комментатором? Дальнейшие наши рассуждения – для не согласных, для тех, кто признает не только комментаторов, но и «игроков».

   Второй вопрос: может быть, история философии – это история?

   Действительно, почему диссертации по истории философии пишутся только философами? Что мешает истории философии стать полноценной историей со своими анналами? Более того, может быть она ею уже становится? Может быть, история идей менее интересна и полезна, чем история людей? Что мешает заменить историю философии историей философов? Очевидно, что спрос на такую историю будет выше, польза для издателей и читателей очевидна, вред же более чем сомнителен. Существуют книги про 108 (?), 120 (??) и т.д. философов, изданные гигантскими тиражами, комиксы про жизнь и учения разных философов - цветные и черно-белые, забавные и с претензией на серьезность, песенки и фильмы про то, как плакал и сходил с ума Ницше, про то, как умирал в своей педантичности Кант и прочая, и прочая. При этом надо признать, что в век массовой «литерофобии» даже комиксы могут сослужить добрую службу, так сказать, «на ниве просвещения», пусть даже чей-то вкус при этом окажется покоробленным. Ненавязчивый рассказ об истории, произошедшей с философией, а точнее, с философами, любопытство и интерес к обстоятельствам жизни известных людей, история философии, похожая на литературоведение – что здесь крамольного? Ничего, разумеется, но философия, судя по всему, при этом будет утрачена, а её место постепенно займет некая история и теория философской литературы, в рамках которой  будет не только интересно, но и необходимо знать и обо всех обстоятельствах жизни мыслителя, и о событиях, связанных с написанием им того или иного текста, продумыванием той или иной мысли.  Но если же философские тексты принципиально отличаются от литературных, если философия как дискурс обладает автономией, то такое положение дел нас не устраивает, а к анализу и интерпретации сочинений по философии следует подходить особо.

      К слову сказать, такой особый подход требует  и иного решения задачи перевода философских текстов с языка одной культуры на язык другой. Известная переводческая максима С.Маршака: «Переводя, смотрите не только на бумагу, но и в окно» - здесь может не работать. «Взгляд в окно» допустúм при переводе литературных текстов, текстов религиозного, назидательного, исторического характера, здесь возможно и желательно со-творчество переводчика. Благодаря его словам текст одной культуры становится доступным другой, тем самым её обогащая,  способствуя знакомству, уча толерантности. Здесь важна форма, стиль, даже изящество перевода, поиск аналогий, синонимов, метафор. Перевод  философского текста, на мой взгляд, требует по большей части «взгляда в себя», саморефлексии, определенной доли медитативности. Здесь  важно отсутствие интерпретационной «нагруженности» текста перевода, поэтому он может быть максимально необработанным, близким к подстрочнику, даже грубым, хорошо если в нём, как мне кажется, видна «работа языка» - своеобразная лаборатория смыслопорождения. В этой «лаборатории» должно быть место читателю-философу и его «праву на смысл», на «вчитывание» в текст собственного познавательного и метафизического опыта, ибо и написание, и чтение, и перевод философского текста есть, в конечном счёте, борьба с языком за смысл.

   Третий вопрос: история философии – это  теория?

  Если теория призвана объяснять, то объяснение историко-философского процесса может вызвать то, что давно принято считать «опасностями», и что, действительно, может угрожать целостности и автономии философии. Это, во-первых, редукционизм как самый распространенный способ обнаружения закономерностей – в этом случае они могут быть, например, экономического, социального, географического и прочего происхождения. Ответственность, то есть, обязанность дать ответ при этом перекладывается на соответствующие науки. Во-вторых, это историософия  как способ указания на смысл и цель процесса, в её контексте история приобретает черты футурологии, а исследователь, отвечая собственным чаяниям, зовет всех участников процесса в свое светлое будущее. В-третьих,  это историцизм как такой способ извлечения «уроков истории», который совмещает в себе все «прелести» редукционизма и историософии.

   Как их избежать? Например, можно не видеть ничего опасного в редукционизме, так как он позволяет вскрыть «глубинную энергию» и «истинную основу» развития философского знания; затем – можно высоко оценить историософские построения как «выражение умонастроений и чаяний» своего времени; а потом не соглашаться с критикой историцизма. Тем, кто с ней согласен, придется продолжать рассуждения.

  Действительно, раскладывать «пасьянсы» из философских систем, учений и направлений, выстраивать схемы из философов интересно и весело. Создавать социологию философий, описывать их географию, строить временные и пространственные модели, сравнивать и искать аналогии, чтобы объяснить и сделать выводы из познания закономерностей – это вполне достойное занятие. Но чем ограничить собственное воображение, полёт фантазии при построении схем, существуют ли такие «ограничители» и нужны ли они?

   Существуют, и именно то, что мы называем историей философии позволяет обнаружить своеобразный универсальный ограничитель для нашей фантазии - философскую эмпирию, особого вида предметную реальность как реальность философского текста. С этой реальностью неизбежно имеет дело каждый, кто посвятил себя философии. У всякого текста в совокупности его целей есть одна главная – быть пóнятым, неважно, какая констелляция смыслов текста и предрассудков читателя, взаимопонимания автора и читателя при этом образуется. С точки зрения, учитывающей эту реальность, история философии становится разделом философской текстологии, возникновение и дисциплинарное оформление которой я полагаю уже хорошо заметными.  А именно.

В истории самой истории философии можно выделить три основных поворотных момента, в которых она решительно менялась,  приобретая новый контекст. Это моменты, во-первых, доксографический (ассоциируется с Диогеном), во-вторых, историцистский (ассоциируется с Гегелем) и, в-третьих, текстологический (ассоциируется с Ясперсом). Наше время – можно сказать, время  «после Ясперса» и в связи с этим, на мой взгляд, современная история философии встречает опасность в виде так сказать, филологизма, когда под назойливым обаянием языкознания и лингвистики, текстологии и дискурс-анализа философия постепенно может утратить свою автономию, философский текст потерять свою специфику и превратиться в филологический феномен. «Филологизм» прежде всего и, так сказать, на поверхности, сказывается в стилистике философских текстов, освобожденных от композиционной, структурной, логической и понятийной строгости, от любых обязательств их авторов по отношению к читателю. Более глубокое влияние филологизма простирается в сферу смысла, и от этого в самой большой степени может пострадать история философии, которая на основе апологии эссеистики возьмется рассматривать философский текст как разновидность  литературы, а саму философию как вид свободного творчества.

   Таким образом, в теоретическом контексте и с претензией на научное знание история философии в результате может оказаться чем угодно – и паранаукой, и  квазиискусством, и псевдоремеслом. Но именно в контексте практической философии она приобретает внятный статус дисциплины, призванной быть не только разделом философии, но и сыграть дисциплинирующую роль, сформулировать  нормы и правила написания, чтения и интерпретации философских текстов. 

   «Что можно делать с текстом? Только три вещи: писать, читать и комментировать» - так выразился А.М. Пятигорский, и в отношении к этим «делам» имеют смысл требования философской дисциплины. Разумеется, если понимание для нас – не полумистическое событие, не чудо, а результат приложения добровольных усилий и награда за честный труд. К кому же могут быть обращены эти требования, и когда они призваны проявить свою действенность?

   В каждом философском тексте видна коммуникативная ситуация и определенный тип отношения между автором и читателем. В этой-то ситуации и надо уметь себя вести, чтобы главная цель текста – быть пóнятым – могла быть достигнута. Для этого требуются практические навыки, точнее, самодисциплина. Её цель - формирование, по выражению Г.-Г. Гадамера, «герменевтически воспитанного сознания», открытого самому «существу дела» и Другому. Если сочетать и анализ, и герменевтику, то, симметрично кантовской дисциплине чистого разума, можно сформулировать следующие принципы дисциплины чтения и понимания философских текстов:

-  никто не обладает априорным правом на адекватность интерпретации,

-  между обоснованными интерпретациями не должно быть «конфликта»,

- точка зрения Другого могла бы быть и моей,

- у всякого текста должен быть смысл.

   Как видно, адресат этих требований – и автор, и читатель, которые в коммуникативной текстовой ситуации расположены симметрично. Наличие «визави» для каждого – презумптивно, внятное его представление – обязательно, проявление к нему уважения – дóлжно. Попросту говоря, вразумительный ответ на вопросы «что?», «кому?» и «зачем?» ты пишешь, должен предшествовать первой странице текста – пишущегося и читаемого (можно предположить, что при этом должно заметно уменьшиться количество философской макулатуры, пишущейся даже не «в стол» - теми, кого И. Кант называл «учеными крикунами» и кому советовал известное эффективное средство).

   По-другому тогда будет звучать, например, вопрос о разнообразии жанров философских текстов, о сходстве и различии трактата и карики, медитаций и сутры, исповеди и диссертации. Его решение внесет бóльшую ясность в самый интересный вопрос философской текстологии: зачем, с какой целью философы всё пишут и пишут тексты? Так текстология может восстановить в правах телеологию – то ли незаслуженно забытую, то ли заблудившуюся между двумя, так сказать, «соснами» - благом и долгом. Иное место может занять и вопрос о роли метафор в философии. Нынешние его решения – от резкого осуждения их употребления до утверждения о том, что все философские понятия есть метафоры – с трудом принимаются здравым смыслом. Философская текстология может показать дисциплинированное, то есть, ответственное использование образных выражений как имеющих перформативную силу и способных осуществить своеобразный «семантический сдвиг».

   Здесь вполне ожидаем вопрос: зачем нужны все эти «строгости»? Я думаю целей здесь две: одна радостная, другая печальная. С одной стороны, формирование «герменевтически воспитанного сознания» способствует взаимопониманию, то есть, в конечном счете, миру во всем мире и светлому будущему. С другой стороны, я думаю, что метафора музея по отношению к истории философии мне была бы понятной. Если эта метафора верна, то наше дело – консервативное, дело хранения смыслов с тем, чтобы пронести их, то ли через века всемирного халифата, то ли через тьму грядущей цивилизации «кин-дза-дза», то ли через эру простого забвения. Думаю, что это наш долг.