Институт Философии
Российской Академии Наук




Расширенный поиск »
  Электронная библиотека

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  К  
Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  Ф  Х  
Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я
A–Z

Издания ИФ РАН

Русская философия


Главная страница » Книги » Электронная библиотека »

Электронная библиотека


Новгородцев П.И.

Сократ и Платон*

 

Сократ. Лекция 1

Произнести это имя – «Сократ» – значит вызвать в человеческой душе одно из самых лучших исторических воспоминаний. Есть у Платона красивый образ, живописующий влияние людей друг на друга: душа, встречаясь с другой душою, родственной ей и высокой, получает крылья и способность к духовному полету. Вот эта способность окрылять чужие души в высшей степени присуща Сократу. Даже и теперь, когда много столетий спустя мы читаем о Сократе, когда к нам доносится звук его бодрящих речей в классической передаче Платона, мы чувствуем, что нас захватывает и поднимает какое-то веяние доброго гения. О том, какое влияние имел он на своих современников, мы узнаем из свидетельства того же Платона: ни один из ораторов афинских не действовал так сильно и глубоко на слушателей, мужчин, женщин и юношей, – как Сократ своими простыми речами: слезы текли, билось сердце, душа смущалась и негодовала против собственного рабства.

Но как понять, как объяснить это влияние Сократа? Прежде всего, надо сказать, что мы напрасно бы стали полагаться здесь на самые подробные изложения и самые кропотливые работы, стремящиеся восстановить подлинное учение Сократа. Прочтите добросовестнейшее изложение в большом труде Целлера, и вы, наверно, скажете: как, и это все? и как же это мало! Где же та философия, которая так могущественно действовала на современников? Это потому, что Сократ принадлежал к числу тех учителей человечества, которые проповедовали не только свою доктрину, но и свою личность. Их влияние есть тайна их индивидуальности; ее нельзя выразить словами, ее можно

 

* Новгородцев П.И.: Сочинения. М.: «Раритет» 1995.

 

 

–  235  –

 

только чувствовать. В каком-то таинственном сочетании неуловимых оттенков души и сердца носят они свою привлекательную силу; о таких людях можно сказать известным стихом:

 

«Как неразгаданная тайна,

Живая прелесть дышит в них».

 

Можно сколько угодно анализировать и систематизировать их слова и учения, и все это будет недостаточно, не то. Отделенные от живой личности, которая их произносила, они теряют свою главную силу. Поэтому, повторяю, никакое и подробнейшее изложение Сократовых взглядов не дает полного представления о нем. Хотите вы знать Сократа, читайте Платона – это будет самый близкий и самый лучший путь к цели. Сам Сократ не оставил ни строчки, но Платон был именно тот ученик его, который своим глубоким и проникновенным духом был всего более способен передать нам сущность Сократа. Платон в одно и то же время и философ, и художник; его одушевленный пересказ дает не только мысли, но также и образы; нам передается его настроение и чувство, и прежде чем мы поняли глубину излагаемой системы, мы уже чувствуем нравственную силу личности. А в отношении к Сократу это самое главное. Когда я ставлю себе этот вопрос: – что узнаем мы о Сократе через Платона? – я прихожу к заключению, что первое и самое сильное впечатление мы получаем от личности Сократа. Мы чувствуем, что в Сократе воплотилась живая сила знания и добра. И здесь-то мы начинаем, благодаря Платону, понимать обаяние его учителя. Когда то, чего так жаждут и так ищут люди, – спокойствие духа и уверенность в смысле жизни – воплощается в конкретном человеке, в живом образе, это убеждает лучше всяких систем и теорий. Вот отчего собираются к Сократу его слушатели, вот отчего все хотят послушать этого удивительного человека, который в эпоху общего скептицизма и распадения ходит с таким бодрым видом, с такой утешающей речью, с таким истинно-философским взглядом на вещи. Это сама философия говорит его устами, отражается во всех словах и поступках и, наконец, запечатлевает собою самую его смерть. Все в этом человеке учит нас: не только его доктрина, не только его жизнь, но даже его смерть. Это, прежде всего, цельная личность, в которой

 

 

–  236  –

 

мысли, слова и действия сочетаются в неразрывном единстве.

Я не буду говорить вам более этого о Сократе, как о человеке. Моя специальная задача заключается не в этом. Мне хотелось бы остановиться на особенностях его как моралиста и гражданина, и здесь всего удобнее начать с противопоставления его софистам.

В проповеди софистов была известная двойственность, сочетание великих начал с ложными выводами. Они говорили людям: «будьте свободны», и кончали заявлением, что во имя свободы человеку все позволено, даже и отрицание чужой свободы. Они говорили: «человек все может узнать, всему научиться», и кончали тем, что удовлетворяли жажду познаний обрывками философии и сомнительным утешением, что каждый прав по-своему. Этот печальный конец проповеди, начинавшейся такими знаменательными словами, объясняется тем, что у софистов место энтузиазма занял расчет и место убеждения фраза. Философия была всецело подчинена нуждам дня и политическим потребностям. Свобода и истина получили служебный и второстепенный характер; главной целью стал внешний успех.

Если обратить внимание на это извращение задач познания и политики у софистов, то станет ясно, что Сократ должен был начать, прежде всего, с отрицания. Так часто и так настойчиво повторяет он: «я ничего не знаю» и иногда к этому прибавляет: «политикой я не занимаюсь». Эти отрицательные заявления получают ясный смысл, когда мы сопоставляем их с самоуверенным доктринерством софистов. Знание софистов подобно мелкой и низкопробной монете, которую легко получать пригоршнями. Оно усваивается тем проще и скорее, чем менее в нем углубленных точек зрения, мучительных вопросов, трудных проблем. Но знание это призрачно и непрочно, и Сократ заявляет, что этого знания он не имеет: «я знаю, что я ничего не знаю». В этой скромности Сократа его сила; он сознает свое незнание, чтобы отсюда возвыситься к настоящему знанию, чтобы мыслить и искать, упорным трудом добывая истину. Знание лежит в глубине вещей и в глубине нашего существа; оно не дается легко и при первом желании, человек должен сделаться достойным истины, он должен возвыситься к ней.

 

 

–  237  –

 

Другое отрицание Сократа касается политики. Платон влагает ему в уста слова: «в политике я слишком неискусен». И это опять относится к той политике, которой обучают софисты, к политике честолюбия и насилия, своекорыстных стремлений и призрачных целей. Отрицая это ложное искусство, Сократ имеет в виду, что политическая мудрость, как и истинное познание, есть удел тех, которые стремятся к ним искренним возношением духа. Надо много размышлять и учиться, чтобы приобресть то и другое.

Таким образом мы понимаем то, что называется иронией Сократа. Эта ирония относится к призрачному знанию и к ложной политике. Софисты только что убедили афинян, что их политика и их наука есть то настоящее знание, которое должен иметь человек. Задача Сократа состоит в том, чтобы раскрыть глаза народа на этот призрак знания. И вот он появляется всюду, со всеми вступает в разговор, и его первая мысль всегда одна и та же: посмотрим, что можно об этом знать достоверного. Остроумной критикой, массой примеров и сопоставлений и добродушной насмешкой он стремится разрушить самоуверенность и доктринерство. Он не берется учить, он хочет, прежде всего, уничтожить мнимую ученость. В противоположность софистам он утверждает, что он не имеет никакой мудрости и не умеет учить людей чему бы то ни было. Настоящий философ, по его словам, тот, кто не считает себя мудрым ни много, ни мало, кто вменяет человеческую мудрость в ничто пред божественной. И потому ирония Сократа становится сознательным общественным служением. Потом, на суде Сократ говорил своим судьям: «отпустите вы меня или не отпустите, я буду говорить и делать то же самое, хотя бы мне пришлось и несколько раз умереть за это». В этом его высшее призвание – будить мысль и совесть своих сограждан, подрывать их мирное спокойствие. В той же речи на суде он именно так смотрит на свою задачу: «Если вы, – так говорит он судьям, – рассердясь, как те, которых пробуждают ото сна, наброситесь на меня, по совету моих обвинителей, вы легко убьете меня, чтобы затем провести во сне всю остальную жизнь вашу. А что я действительно Богом дан городу вашему, вы можете убедиться из следующего: есть нечто сверхчеловеческое в том, что я столько лет оставил всякую заботу о собственных делах и всецело посвятил себя вашим, обращаясь с каждым из вас, как отец или старший брат, убеждая вас стремиться к добродетели».

 

 

–  238  –

 

Здесь-то мы начинаем понимать всю глубину Сократовской иронии: это – не плод насмешливого ума, не природный дар остроумия, а нравственный подвиг критики и суд над окружающей средой. В этом подвиге философ сочетается с пророком и патриотом. Мы бы назвали его пророческий дар бичующим, если бы в нем не было какой-то мягкости и теплоты, чего-то добродушно отеческого и снисходительно-дружеского. Сократ верно говорил о себе, что он относился к своим согражданам, как отец или старший брат.

Но ирония, критика есть лишь первая часть задачи Сократа. Она направляется на всякое мнимое знание. Здесь одинаково достается и софистическим учениям, и старым преданиям и предрассудкам. Все неосновательное, непроверенное должно быть отброшено. Одна эта критика была уже глубоко важным делом. Встревожить и пробудить общественную совесть – это великая заслуга. Но она становится еще более великой и важной, если за критикой следует новая вера, если ирония сочетается с энтузиазмом. Надо сильно верить для того, чтобы иметь право критиковать: у Сократа была эта вера, и она давала его критике и нравственное оправдание, и ясную цель.

Во что же верил Сократ? Не примите это за очень общее указание, если я скажу вам, что он верил в истину и добро. В век скептицизма и неверия, каким был его век, это значило очень много. В подобные критические эпохи ничто так не трудно, как верить. Вера должна пройти здесь через критику и сомнение; и если это не простой возврат уставшей души к покинутым догматам, если это есть новое и свободное исповедание, оно всегда является некоторым чудом внутреннего откровения. И как же благодарны мы бываем тем философам и пророкам, которые умеют пронести благодатный дар веры чрез очистительный огонь критики. Они не только учат нас, но и примиряют с жизнью в ее высшем мистическом смысле. Таким философом был Сократ, и оттого, как рассказывает о нем Платон, у его слушателей – слезы текли, сердце билось и душа хотела быть свободной, – свободной от предрассудков и принятых мнений, свободной чрез критику для новой веры.

Мы должны, однако, определить основные верования Сократа несколько ближе и подробнее. В какую истину он верил и в какое добро?

 

 

–  239  –

 

При тех условиях, в которых развивал свои взгляды Сократ, понятно, что он не мог дать стройной философской системы. Часто и много обдумывал он про себя свои взгляды, простаивая иногда несколько часов на одном месте, забывая все окружающее: но он никогда не имел ни охоты, ни потребности присесть за систематическое писание. Его призвание – устная беседа, живой диалог. Он, прежде всего, философ-просветитель, он идет в народ, он пробуждает мысль своим словом. К общим проблемам он переходит от частных, иногда практических вопросов. С кем только ни говорит он, начиная от молодых политиков-честолюбцев, от философов по призванию и кончая простыми ремесленниками, – с каждым о том, что его интересует. Понятно, какие разнообразные вопросы при этом затрагивались и как трудно было свести все это в систему. Это одно обстоятельство, почему Сократ не оставил законченного учения. Другое обстоятельство заключалось в следующем. – Сократ выступил против софистов, которые подрывали авторитет знания, и его главной целью было восстановить этот авторитет. Надо было возвратить веру человека в истину и разум, и эту задачу взял на себя Сократ. Только после него греческая мысль могла обнаружить тот смелый, тот гениальный полет, какой она проявила в Платоне. Мы можем, не боясь преувеличения, сказать, что Сократ подарил миру Платона. На легкомысленный скептицизм софистов, на их поверхностное всезнание надо было ответить глубокой верой в истинное познание, которое стоит для человека как заветная цель и священный долг. Сократ был именно таким мыслителем, который был призван разрешить эту задачу; и он выполнил свою миссию с таким увлекательным энтузиазмом, что и теперь, когда мы ищем в истории мысли философа, который был бы олицетворением веры в разум и познание, мы, прежде всего, останавливаемся на нем. Нередко типическими философами, представляющими две противоположности человеческого духа – разум и волю, – считают Сократа и Канта. Собственно говоря, есть только две оригинальных философских системы, замечает Виндельбанд: Сократовская и Кантовская.

Это сопоставление Сократа, который ничего не писал, с Кантом, который так много и глубоко писал, очень знаменательно. Вот что значит сила настроения и живого убеждения. Устная проповедь равносильна иногда законченной

 

 

–  240  –

 

системе. Учитель Сократ, наряду с писателем Кантом, возвышаются среди других философов, – великие среди великих.

Мы сейчас объяснили, почему Сократ не дал законченной системы, и указали две причины для этого – устный и отрывочный характер его бесед, и затем – его цель, состоявшую в том, чтобы возвратить веру в разум; вся сила его ушла на это. Но если у Сократа не было законченной системы, это не значит, чтобы у него не было определенных и глубоких взглядов. Один его взгляд, самый основной и важный, мне хотелось бы здесь отметить, – тот, которым он отличается от древнегреческого созерцания и который перешел затем от него к Платону. Это мысль о двойственности мироздания, о противоречии двух миров, преходящего и вечного. Мысль эта не раз мелькала, как неясный образ, как смутное предчувствие, в системах первого периода. Теперь она получает значение коренного и центрального принципа и становится основным убеждением Сократовой школы. Платонизм был только глубоким выражением ее. С тех пор этот философский дуализм – эта мысль о двойственности мироздания – стал присущ философии, как одна из самых выдающихся ее систем. В конце концов она представляет собою замечательную попытку разъяснить разлад духа человеческого с собою и миром, двойство наших стремлений, противоречие между идеальными основами и земным несовершенством. Это – попытка понять человека как участника двух миров – видимого и преходящего, с одной стороны, незримого и идеального, с другой. Это – попытка объяснить бесконечность человеческих стремлений, твердость человеческих надежд и глубину веры. Все это идет – так учат нас Сократ и Платон – из некоторой неизъяснимой глубины духа, из его идеальной основы; в этом мире человек пребывает лишь телом своим; душа его рвется вверх, к бесконечному.

Этот взгляд был намечен Сократом. Вот та истина, которую он носит с собою и которая вдохновляет его проповедь. Вот почему, когда он, встречаясь со своими согражданами, начинает разговор с ними, он неизменно говорит своему собеседнику: «Ты, афинянин, гражданин города великого и славнейшего в мудрости и силе – как не стыдно тебе заботиться только о богатстве, чтобы его у тебя было всех больше, о почестях, о славе людской, а о мудрости и правде не заботиться и не думать о душе, чтобы она была всего лучше?» – Отсюда и убеждение Сократа,

 

 

–  241  –

 

что проповедь есть его священный долг, от исполнения которого его не могут отвратить ни угрозы, ни кары. Отсюда и его вера в некоторый внутренний таинственный голос, которому он повинуется, как предписанию свыше. Он живет и учит, исполняя высшее предназначение и как бы прозревая за внешними делами людей, за круговоротом временных событий – ту вечную цель, к которой все стремится и которую он, Сократ, должен раскрыть своим согражданам.

Эта истина, в которую верил Сократ, поясняет также и то, в какое добро он верил. Он верил, что есть в мире высшая цель и сокровенный смысл; он верил, что есть основа для наших добрых стремлений и для утверждения объективного добра. Памятуя об этом, человек должен заботиться о своей душе, о ее совершенстве и красоте, о лучшем и существеннейшем в нем. Вот в чем состоит его истинное благо. – Внешнее счастье и благополучие случайно и независимо от нас; оно приходит и уходит, оно может даже вредить человеку, отклоняя его от истинной цели. Истинное же благо – благо его души – неотъемлемо от человека; оно заключается внутри его и вытекает из его собственного разума. Эта мысль должна служить руководством и для личной, и для общественной жизни. Происхождение бедствий и пороков человеческих, раздоров и междоусобий общественных происходит именно от того, что люди смешивают мнимое благо с настоящим. Все внешние блага, все внешние удовольствия – случайны и условны; и как только мы ставим их своей безусловной целью, мы сталкиваемся с ближними в борьбе из-за их обладания. Только тогда, когда мы преследуем благо всеобщее и разумное, является в результате общее согласие, взаимная помощь и любовь


[1].

Этими утверждениями Сократ высказывает очень важный этический принцип, который опять-таки был впоследствии развит Платоном. Нельзя утвердить ни личной, ни общественной жизни на стремлении к внешнему счастью. Случайное и непрочное, оно порождает лишь раздоры между людьми. Согласие может быть достигнуто только путем отречения и при посредстве высшей и всеобщей цели. У Платона отсюда вытекает целый общественный идеал, своеобразный и любопытный; у Сократа высказывается только общий принцип.

 

 

–  242  –

 

Очень часто указывают на то, что Сократ не выдержал последовательно этого идеального принципа и нередко склонялся к утилитаризму, говоря, что высшее благо для человека есть также известная его польза. Этот традиционный упрек только в самое последнее время подвергнут сомнению, и мне кажется, с полной основательностью. Трудно предположить в цельном настроении Сократа ту двойственность, которую ему приписывают. Вину утилитаризма надо здесь сложить на Ксенофонта, в практическом уме которого высокое учение Сократа отражалось в искаженном виде. Сократ был не прочь показать, что добродетель, в конце концов, ведет и к счастью человека, но он вовсе не думал выводить или основывать добродетель на счастье, пользе и расчете. Счастье в его системе есть следствие, а не основание добродетели.

Если мы прибавим к этому другой основной принцип Сократовской этики – принцип познания, то перед нами будет весь ее основной состав. Подобно другим философам второго периода, философам-просветителям, Сократ думал, что добродетели можно научиться, что разум и познание приводят к ней, как к своему естественному результату. В его убежденной проповеди разум и познание являются силами, против которых ничто не может устоять, которые побеждают всякое сопротивление страстей и пороков. О том, что здесь было известное преувеличение, нечего распространяться. Отметим лучше, что и эта вера Сократа есть продукт его цельной нравственной натуры. Сам господствуя над своими страстями, повинуясь своему разуму, видя в этом истинное благо, мог ли Сократ говорить иначе? Кто-то сказал об одном хорошем, но одностороннем убеждении: «Это истина, но это – не полная истина». Мы можем применить эти слова и к воззрению Сократа. Конечно, разум и познание – не все, что владеет человеком, что направляет его действия и даже его мысли. Но разве познание, проникновенное и углубленное познание, образуя ум, не влияет также и на сердце? Разве расширение нашего умственного взора, разве пребывание в чистой атмосфере мысли не воспитывает и нашу волю? В просветительную эпоху, к которой принадлежал Сократ и которая вся исходила из веры в познание, преувеличение было естественно и неизбежно. Но здесь была и доля правды, за которую мы должны быть признательны Сократу. Не будем забывать также и того, что Сократ действовал

 

 

–  243  –

 

в этом случае против софистов. Он видел ту смуту, которую вносили они в умы; он видел, как шаткость умственной жизни отражается и на поведении, как многие лишены были всякой нравственной опоры, запутанные обманчивой речью риторов. Естественно было сказать в это время, что твердое познание значит не только много, но все.

Мы можем теперь определить, наконец, и отношение Сократа к политике. Оно также определяется противоположностью его софистам. Как далеко шла эта противоположность, мы узнаем уже из его выражения: «я слишком не искусен для политики». Для той политики, которой обучали софисты, Сократ действительно был слишком не искусен. Но в той извращенности взглядов, которую он у них обнаруживал, он почерпал новый повод для иной формулировки их начал. Если свобода, которую они провозглашали, переходила в право сильного и в господство произвола, не значило ли это, что ее надо выразить иначе и глубже. Свобода полная и безусловная, не связанная никаким законом, никакой общей целью, переходит в стихийный произвол; значит надо внести в понятие свободы норму и цель, правило и закон, чтобы дать ей разумную твердость и нравственное постоянство. Свобода должна соединиться с высшей целью, с разумным познанием, чтобы быть нравственной и достойной человека. Но у человека нравственно-свободного эта цель должна пройти через его сознание; она должна явиться внутренним ограничением, наложенным человеком на самого себя. Вот что называется самозаконной или автономной свободой, которая впервые была сформулирована Сократом. Этика в ее высшем выражении не может признавать иной свободы; автономия воли есть ее основное и незыблемое достояние.

Но эта самозаконная свобода приводит Сократа в конфликт с политикой. Живя с сознанием высшего закона и высшей морали, как мог мириться он с обычным ходом политических дел? Как патриот и добрый гражданин он делал все, чтобы научить своих сограждан; но это поучение переходило в обличение. Одно воздержание его от политики было в то время уже протестом. Но Сократ говорил, что при всяком устройстве, даже тираническом, мудрый может приносить пользу своему государству. Его задача – не политическая деятельность, а поучение и наставление, которое обращается на пользу и для политики. В своем поучении афинянам он постоянно повторял им, что они

 

 

–  244  –

 

неправильно поступают, вручая власть по жребию любому из массы. Власть должна принадлежать лучшим и знающим. И ему предносилось особое правление мудрых и знающих, где разум царит в обществе, где добродетель направляет все шаги политики.

Никакой правящий класс не любит подобных обличений и напоминаний о добродетели и разуме. Судьба хотела, чтобы Сократ уже на склоне лет своих, завершая свою деятельность, поплатился за свою смелую проповедь. Был ли это простой случай или неизбежный результат? Кто решится это сказать, не зная подробностей процесса, оставшихся для нас неизвестными. Факт тот, что Сократ учил и обличал очень долго – до 70-ти лет – не встречая никаких препятствий и что кара постигла его тогда, когда он, быть может, был уже близок к естественной смерти. Какой-то ненужной нелепостью представляется весь этот процесс с его случайным исходом. Народные страсти разыгрались, целый ряд личных и общественных обид вспомнился для того, чтобы склонить людей к суровому приговору, и Сократ должен был погибнуть.

Но и в самой смерти своей он остался великим учителем человечества. И до него, и после него много философов страдало за свои идеи, а некоторые и умирали за них, подобно Сократу. Отчего же его смерть является таким высоким и исключительным примером? По этому поводу уже не раз было правильно разъяснено, что в конце Сократа поучительное и великое есть та простота и ясность душевная, та преданность своей судьбе, с которой он умер. Все хорошо, все ясно для него; он не смущается ни раскаянием прошлого, ни тревогой за будущее: он чист душою и он верит. Вот разгадка. Его смерть есть его победа; это апофеоз его доктрины и жизни. Не многим достается в удел такая прекрасная смерть, но когда так умирают люди, мы невольно повторяем возглас: смерть, где твое жало?

Сократ умер, но его душа, его светлый образ остались не только в памяти учеников, но и в памяти человечества. Люди живут не только надеждой, но и воспоминанием. И чем более оставляет нам прошлое таких животворных воспоминаний, чем отраднее и ярче они, тем легче переносим мы бремя жизни. Великие примеры, великие доктрины не умирают; в памяти человечества оставляют они неизгладимый след.

 

 

–  245  –

 

 

Платон. Лекция 1

Не без некоторого смущения приступаю я к изложению взглядов этого философа веков, и вот по какой причине. Мне придется по преимуществу говорить о политических взглядах Платона и ограничиться лишь кратким очерком его философских стремлений; а между тем, главная сила Платона – не в политике, а в философии. Когда Платон от философских умозрений обратился к политическим проектам, он как бы утратил свои крылья, и вместо того, чтобы сделаться пророком и реформатором, он стал реакционером, а под конец даже обскурантом. Соловьев называет этот печальный конец философа наиболее значительной и глубокой трагедией в человеческой истории. Мы бы вполне согласились с этой оценкой, если бы в факте этого упадка не проявились скорее органические силы, чем нравственные. Это было не столько моральное падение, сколько старческое изнеможение гения, пережившего свой расцвет. – Затем здесь играло роль и еще одно обстоятельство. Тот, кто привык жить на горе, плохо ориентируется в долине; а Платон лучшие годы свои провел в философских созерцаниях и мечтах, и когда затем он обратился к обычным человеческим делам с горячей жаждой разъяснить людям, как должны они устроить свою жизнь, он оказался не впереди своих современников, а позади их. Виндельбанд очень верно характеризовал эту реакционную затею Платона, сказав, что он желал обратить просвещенных греков в благочестивых землепашцев. Вам, может быть, вспомнится при этом однородная идея русского писателя наших дней; я разъясню на своем месте, что в этих патриархальных мечтах и великие умы часто ищут успокоения от тревог слишком подвижного и нервного века.

Я хотел с самого начала предупредить вас об этих слабостях Платона как политика. Платон-философ и Платон-политик – это две различные величины, и я прибавил бы даже, что слабости второго объясняются силою первого. Великие созерцания так часто сочетаются с непрактичностью и близорукостью в обычных делах, что в этом приходится видеть неизбежную участь мечтательных и умозрительных натур: кто постоянно напрягает взор для того, чтобы смотреть вверх, тот под конец утрачивает способность

 

 

–  246  –

 

видеть ближайшие и окружающие его предметы. Но не будем слишком строги к этим непрактичным мечтателям, которых так часто и несправедливо упрекают за их индифферентизм и близорукость. Нельзя в одно и то же время и действовать и мечтать; примем это, как необходимое разделение труда, – необходимое тем более, что эпохи действия всегда бывают тем знаменательнее, чем ближе примыкают они к эпохам философских созерцаний и умственного подъема, чем более получают они в наследство великих снов и глубоких идей. А что касается слабостей и ошибок Платона, то мы тем более должны их простить ему, чем более мы ему обязаны в других отношениях. Человек обнаруживает истинную свою сущность не тогда, когда он слаб, а когда он силен; не тогда, когда его душа угнетена и подавлена заботами дня, а когда она горит ярким пламенем истинного вдохновения. Простим же Платону его политические ошибки за прекрасный полет его философского гения в годы его расцвета, за несравненные произведения, которые он нам оставил, за высокие идеи и прекрасные мечты, которые он сделал для нас близкими и дорогими...

Чтобы закончить это вступление, которым я хотел бы предупредить некоторые возможные недоразумения, я считаю необходимым присоединить к нему еще одно важное указание, подобное тому, которое мы сделали выше о Сократе. Не надо думать, что какое бы то ни было изложение может передать всю красоту Платоновой мысли. Ее первое качество есть художественность, а это качество всего менее поддается передаче. Надо читать самого Платона, чтобы его почувствовать и оценить; и тот, кому предстоит еще это высокое удовольствие, не может и представить себе, какие художественные красоты скрываются у этого древнего философа-поэта. Его манера писать диалогами есть единственная в своем роде; никогда ни прежде, ни после него ни один философ не достигал ничего подобного. Из отвлеченных рассуждений эти диалоги нередко переходят в оживленную и драматическую борьбу мнений; спорящие противники выступают пред вами, как яркие и метко схваченные типы, придавая жизненность защищаемым ими идеям; к этому присоединяется подчас описание обстановки, иногда картины природы. Все эти средства изложения, совершенно необычные для философских произведений, придают Платоновым диалогам неизъяснимую прелесть. Вот, например, один из прекраснейших

 

 

–  247  –

 

диалогов – «Федр». Здесь описывается встреча и беседа Федра с Сократом в жаркий летний день на берегу Илисса, за городскими стенами, недалеко от того места, где, по преданию, Борей похитил нимфу Оритию. Серьезный разговор перемешивается шутками, и мимоходом собеседники делятся своими впечатлениями природы: Сократ и Федр восхищаются и этим местом, и этим днем: волны Илисса кажутся им улыбающимися – так они чисты и прозрачны; берега, по словам Федра, как бы созданы для игр молодых девушек. Поместившись затем на мягкой и высокой траве, под тенью широкого платана, освежаясь у прохладного ручья, они опять восхищаются всем, как горожане, редко попадающие за пределы города: Сократу необыкновенно нравятся и деревья, под тенью которых они отдыхают, и прохладный ручей, и береговой ветерок, благоухающий и нежный, и звуки насекомых, которые, по его словам, дают природе оживление и так напоминают лето, и в особенности эта высокая и мягкая трава, на которую он преклонил свою голову. «Странный ты человек, Сократ, – говорит ему Федр, – ты как будто бы никогда не выходил из Афин для прогулки». Но эти восторги Сократа, которым удивляется его спутник, так идут ко всему диалогу. Вы невольно переноситесь в обстановку чудного летнего дня, в который происходит беседа. Начатая в таком духе, она вся проникается какой-то внутренней гармонией, какой-то светлой, почти ликующей радостью и заканчивается торжественной молитвой Сократа: «О Пан, и вы, божества этих волн, дайте мне внутреннюю красоту души и сделайте так, чтобы и внешнее мое соответствовало этой духовной красоте. Пусть мудрый кажется мне всегда и богатым; и пусть у меня будет лишь столько средств, сколько нужно для благоразумного обихода!» – Надо ли нам еще о чем просить? – обращается Сократ к Федру, закончив свою молитву: – что касается меня, у меня нет больше просьб. Федр просит его повторить те же просьбы, и затем они уходят. – Такова внешняя рамка для знаменитой беседы о любви к прекрасному, которой посвящен «Федр».

Не буду приводить дальнейших примеров; могу только порекомендовать вам самостоятельно ознакомиться с Платоном в его лучших произведениях, из которых в особенности назову здесь «Апологию Сократа» и «Горгия», «Федона», «Федра», «Пиршество» и «Государство». Последний диалог не должен смущать нас своим названием, которое

 

 

–  248  –

 

далеко не обнимает всего богатого содержания, в нем заключенного. Помимо политических вопросов здесь обсуждаются величайшие проблемы метафизики и этики, и в целом, если опустить некоторые неудачные главы, это самое крупное, что написал Платон. Я в особенности рекомендую вам изучение Платона, как потому, что он есть «живой итог всего предшествующего развития греческой мысли»[2], так и потому, что он высший ее плод. Аристотель прибавил к Платону много фактических разъяснений и много логической строгости, но поэзию Платона и ту высшую правду, которая раскрывается через поэзию, он устранил. Вот почему справедливо считать – что касается собственно философии – Платона, а не Аристотеля высшим ее выразителем в Греции, – тем единственным и несравненным учеником Сократа, который всего более сохранил для нас его доктрину.

Рекомендуя вам, таким образом, Платона, я уже перешел к тому пункту, с которого я хочу начать его характеристику. Прежде всего мне представляется необходимым обозначить его положение в истории греческой философии, и в общем виде я уже сделал это, сказав, что он является живым итогом всего предшествующего развития» и высшим его плодом. Но сказать это значит еще сказать очень мало, и особенно в наше время, когда вся картина греческой истории приобретает любопытное видоизменение под пером новейших историков. Это изменение касается и развития мысли: и здесь совершается переоценка отдельных течений философии в духе позитивизма. Выдвигаются на первый план научные заслуги атомистов, просветительная деятельность софистики и затем углубленный эмпиризм Аристотеля; и наоборот, школа Сократа с ее высшим представителем Платоном рассматривается как реакция, как упадок научного духа и как возврат к старым верованиям. Если вы хотите ознакомиться с этим взглядом на греческую философию, то для этого лучше всего обратиться к «Истории Греции» Белоха. Прочтите в этой истории I-ю главу II-го тома под заглавием «Реакция» и вы увидите, как здесь изображаются Сократ и Платон: их борьба с софистикой принимается за поход против науки.

Я не могу иначе отозваться об этом взгляде, как назвав его поверхностным и ложным. В наше время пора было бы

 

 

–  249  –

 

перестать бояться за неприкосновенность науки, а между тем так часто и теперь мистицизм и метафизику, романтику и поэзию рассматривают как ущерб строгой научности. Вот почему и Сократовское учение, которое не хотело вытеснять науки, а напротив требовало неуклонного стремления к истине, называют реакционным, потому что в нем были элементы мистицизма и веры. Но в одном смысле Белох и другие историки-позитивисты правы: если эту реакцию понимать как восстание против узкого рационализма предшествующей эпохи. Никогда исключительный рационализм не может удовлетворить всех запросов духа. Подобно тому как в наши дни и на наших глазах властно возрождается метафизика и распространяются в искусстве новые течения утонченного и проникновенного творчества в виде протеста против натурализма и позитивизма недавнего прошлого; подобно тому как в начале ХIХ-го века рационализм сменился романтикой, так в Греции IV-гo века, в то время как жизнь совершала свое смелое движение вперед и когда софисты довели ее притязания до крайних пределов, школа Сократа – и в особенности Платон – являются защитниками тех стремлений духа, для которых наука не дает и не может дать удовлетворения. Я сравнил бы платонизм с немецким философским романтизмом; но надо сказать, что греческий романтизм гораздо здоровее, свежее, моложе и жизнерадостнее позднейшего немецкого. В нем нет этой экзальтации и взвинченности, этой намеренной ходульности и фантастичности, которые столь свойственны немецким романтикам. Тем сильнее действует на нас этот жизнерадостный романтизм Платона. Он действует на нас, как знаменательный пример и как великое поучение. Знаменательность и поучительность этого явления состоит в том соединении глубокого знания с глубочайшими мистическими стремлениями, которое оно представляет. Поучительно видеть, как Платон, этот величайший и проникновенный ум, обогащенный всем предшествующим развитием мысли, знакомый со всем тем, что давала наука его времени, приходит к заключению, что все это недостаточно. Он смело пускается в область иных построений, лежащих за пределами науки; поэтическое сказание, религиозный миф, глубокомысленный символ, откровения и созерцания – вот его средства. И что же? Прошли века, а платонизм по-прежнему служит неиссякаемым источником живой мысли. Та греческая наука, об

 

 

–  250  –

 

упадке которой жалеет Белох, давным-давно забыта, даже и научные теории Аристотеля никого более не интересуют, кроме историков. А платонизм сохраняет свою жизненность, и надо думать, сохранит ее навсегда, пока люди не утратят своих бесконечных стремлений и лучших надежд. Счастлив народ, который создал эту систему, – столь возвышенную и идеальную; среди которого жил философ, раскрывший эту чудную глубину человеческого духа. Такие системы не забываются и не приходят. Для человечества всегда будут сохранять силу такие учения, которые помогают ему жить и верить в жизнь, которые оправдывают непосредственное чувство жизни, внушают спокойствие духа и мужественное отношение к несчастьям, – и среди таких учений платонизму принадлежит одно из первых мест.

Так, мне кажется, следует определить общее значение Платона. Теперь я могу обратиться к следующему пункту своего изложения, – к вопросу о личном и философском развитии Платона. Я обращаю ваше внимание на предисловие Соловьева к переводу Платона, потому что здесь с необыкновенным мастерством формулируются существенные моменты в деятельности философа. То, что особенно ярко и хорошо показывает Соловьев, состоит в разъяснении недостаточно оцененного ранее факта, что в действительности существуют не одна, а две системы Платона, которые он называет отрешенным идеализмом и положительным идеализмом. Это действительно две различных системы, которых нельзя излагать на одной линии, ибо они представляют собою два отдельных миросозерцания, связанных между собою только генетически. Отрешенный идеализм – это значит идеализм, ушедший от жизни, отвернувшийся от мира; положительный идеализм – это возврат философа к жизни и к ее заботам. Как и отчего сменились у Платона эти два миросозерцания? Ответить на это значит коснуться того, что Соловьев называет жизненной драмой Платона.

Мне кажется очень удачной мысль Соловьева – сравнить драму Платона с драмой Гамлета. На первый взгляд может показаться странным, что общего между этим героем Шекспировской трагедии и великим философом древности; но стоит припомнить основные черты Гамлета, чтобы понять всю правильность этого сопоставления. По разъяснению новейших комментаторов Шекспира, он изображает в Гамлете – кризис юношеского идеализма под влиянием

 

 

–  251  –

 

житейского зла: убийство отца Гамлета, измена его матери послужили для Гамлета началом той внутренней трагедии, которая закончилась крушением его молодой веры. Это не безвольный и нерешительный от природы человек, как его иногда понимают; это – человек, потерпевший самое горькое разочарование в жизни, какое только можно себе представить, и живущий под гнетом этого разочарования. Такой же удар для своих юношеских верований пришлось испытать и Платону; и точно так же трагический случай, который явился для него нравственным кризисом, есть смерть близкого человека, казнимого народом. Этот удар был тем более тяжким, чем более Сократ внушал Платону и своею личностью и своим учением веру в людей, в жизнь, в правду и добро. Что же все это значило, если этот праведник умер, как преступник? Это был ужасный вопрос для Платона, поставленный ему жизнью. Если этот человек, который был сама правда и мудрость, погиб от несправедливого приговора, значит правда не имеет для людей очевидной и превозмогающей силы? Значит люди не могут вынести в своей среде чистой и непреклонной истины? Значит общество человеческое держится на лжи? Значит оно должно заглушить или убить свою совесть, чтобы иметь возможность существовать? – Какое ужасное открытие для чуткой, нравственной души! Какая мучительная работа мысли должна была здесь начаться. Это было то самое настроение, которое приводило и Гамлета к безотрадному выводу:

 

Как гнусны, бесполезны, как ничтожны

Деянья человека на земле!

Жизнь! Что ты? – Сад, заглохший

Под дикими бесплодными травами...

 

То, что пережил в данном случае Платон, есть общий удел всякого развивающегося и чуткого сознания. Для юношеских надежд и молодых иллюзий жизнь всегда готовит горькие опыты и охлаждающие примеры. Для пламенной, горячо верующей и титанической натуры Платона эти опыты воплотились в форму одного – рокового и потрясающего события – смерти Сократа, которая представилась ему вместе с тем и крушением самой правды. Весь этот мир, вся жизнь людская должны были показаться ему непроглядным царством лжи и порока. Этот удар был столь тяжким для Платона, что он серьезно заболел.

 

 

–  252  –

 

Прошло некоторое время, прежде чем он снова обратился к своим занятиям. Долго потом это грустное воспоминание юности тяготило его душу и налагало скорбный отпечаток на его произведения.

Но велики были и нравственные силы Платона. Удар, который он испытал в юности, не сломил, а только преобразил его. В своей душе и в философии Сократа он нашел средства, для того чтобы преодолеть это тягостное впечатление. И когда затем он выступил со своей позднейшей системой положительного идеализма, – той системой, которая прославила его имя, – это был уже новый человек, созревший для жизни и для ее ударов. Сила Платоновского идеализма состоит именно в том, что он прошел чрез тяжкие испытания жизни и победил их силою высшего разумения. Когда идеализм является следствием простой неопытности и отсутствия всяких испытаний, он не может действовать на людей; в таком случае мы могли бы принимать его за наивный, а иногда и непростительный оптимизм, за поверхностную идеализацию жизни. Другое дело, когда он вытекает из всех житейских опытов и потрясений, когда философ сохраняет силу жизни и бодрость духа, несмотря на все удары судьбы. Таков именно идеализм Платона.

Но прежде чем возвыситься к этому положительному идеализму, он прошел еще через стадию отрешенного идеализма. Заключая настоящую лекцию, я хочу дать вам предварительную и краткую характеристику этих двух систем, для того чтобы подготовить дальнейшее изложение.

Система отрешенного идеализма представилась Платону, когда он уже победил в себе безысходную скорбь первой минуты. Казнь Сократа открыла ему глаза на человеческое общество и на весь мир; он не верит теперь в эту земную жизнь, считая ее царством лжи и неправды. Но, однако, среди этого мрака светил же свет Сократовых идей? Откуда этот свет, откуда эта правда, которую он принес людям? Значит есть где-нибудь для нее опоры, если не на земле, так на небе? Эта вера, которая живет и горит в сердцах Сократовых учеников, откуда она? В этом видимом мире, в этом земном обществе нет для нее устоев; надо предположить, что человек приносит ее с собой из другого мира невидимого, идеального, небесного. Когда Платон пришел к этому выводу, он уже победил свою безысходную грусть. Тогда все мироздание стало двоиться для него на два мира – земной и небесный, и тогда самая смерть Сократа

 

 

–  253  –

 

предстала ему в этом освещении. «Праведник погиб, но правда осталась», – так решает Платон. Она осталась в том царстве идей, откуда Сократ принес ее на землю. И разве смерть властна над идеей? Умирает только смертное, но внутренняя сила идеи остается. Пусть же судьи Сократа празднуют свое минутное торжество – это торжество мнимое и ничтожное, – торжество земной власти над небесной истиной.

Но решив таким образом свой вопрос в пользу идеализма и веры в небесную правду, Платон вместе с тем пришел к выводу, что из этого мира надо уйти. Весь он лжив и ничтожен; это «сад, заглохший под дикими бесплодными травами», надо бежать, отрешиться от него. – Такова система отрешенного идеализма.

На развитие этой системы Платон употребил первые годы после смерти Сократа. Но мысль его на этом не остановилась; второй стадией его развития является уже не отрешенный, а положительный идеализм. Сущность этой перемены состоит в том, что Платон возвращается к обычной жизни; он хочет теперь не бежать от мира, а жить в нем и для него, разделяя его заботы и печали и сохраняя свою бодрость, свою веру, свой энтузиазм, одним словом, все то, что дает человеку философия.

Как отгадать, как узнать те новые опыты жизни, которые привели Платона к этой перемене. Соловьев делает догадку относительно личных обстоятельств Платона, которые внесли мягкость и теплоту в его отношения к людям. Диалоги «Федр» и «Пиршество» делают эту догадку весьма правдоподобной: в них чувствуется какое-то радостное и светлое настроение, свидетельствующее, может быть, о некотором внутреннем опыте Платона, оставившем в его душе глубокий и неизгладимый след, внесшем в нее мягкий и примирительный оттенок. Но надо сказать и то: по мере того, как зрела его философская мысль и первые опыты жизни отходили в даль прошлого, у него появлялось новое стремление – действовать. Уяснив себе истину, он жаждет осуществить ее среди людей, он хватается за каждый случай, чтобы выступить реформатором и пророком. Это была потребность сильной натуры, для которой слово должно стать делом и мысль – фактом. Положительный идеализм Платона прямо этого требовал.

Вот основные стадии в развитии философа, которые мы должны теперь характеризовать с большими подробностями.

 

 

–  254  –

 

 

Платон. Лекция 2

Выход из жизненной драмы Платона и вместе с тем первый догмат его идеализма заключался в следующем: правда, о которой говорил Сократ, слишком возвышенна и недоступна для земли, но пребывает в своей чистоте и непреклонности на небе; это не выдумка философов, а некоторая высшая реальность, против которой земное зло бессильно, как тьма бессильна против яркого света. Но решая, таким образом, вопрос в пользу идеализма и веры в небесную правду, Платон вместе с тем полагает, что из этого мира надо уйти. Область мрака и неправды, что даст она философу? И что философ даст ей? Как найдет он здесь место для своих идей и созерцаний, когда мир земной есть безысходное зло?

Таковы два основных положения отрешенного идеализма: во-первых, вера в небесную правду и, во-вторых, отрешение от земного зла. Эти два положения характеризуются в первоначальных диалогах Платона, из которых я приведу вам теперь некоторые более важные мысли.

Первое положение – вера в небесную и неизменную правду – лучше всего выражено в «Апологии Сократа». Это одно из самых блестящих произведений Платона. Быть может, многое в передаваемых Платоном речах Сократа и действительно принадлежит Сократу, но прекрасная форма и классическое построение – заслуга самого Платона. Когда читаешь написанную им «Апологию Сократа», невольно поддаешься этой глубокой уверенности Платона, что непреклонная правда и чистая совесть Сократа обладают такой возвышенной красотой, такой несравненной привлекательностью, что против них всякие временные цели, всякие внешние интересы кажутся ничтожными. Кант говорил однажды, что на человека с особенной силой действуют две вещи – звездное небо над нами и нравственный закон в нас; и если первое как бы подавляет человека своим величием, то второй, напротив, возвышает его достоинство, выделяя его из прочего мира и давая ему некоторое особое и самостоятельное значение. Вот эта мысль о самостоятельном нравственном достоинстве человека выражена Платоном в «Апологии» в цельном и живом образе. Непреклонный, как сама правда, Сократ держит

 

 

–  255  –

 

здесь смелую речь, возвышаясь под конец до пророческого пафоса. Он не боится за свою участь и не щадит своих судей; из обвиняемого он превращается в обвинителя. В этой «Апологии», написанной Платоном, всегда будет производить особенное впечатление тот момент, когда Сократ, вместо того, чтобы защищаться и попробовать смягчить судей, вдруг переходит в обвинительный тон. Мы чувствуем, что Сократ и не мог говорить иначе. Не меньшее впечатление производит и тот момент его речи, когда он наотрез отказывается изменить своему призванию, как он его понимает.

Вот это место: «Если бы вы [судьи] сказали: послушай, Сократ, теперь мы отпускаем тебя, но с условием, чтобы ты не занимался впредь своими исследованиями, испытаниями людей и не стремился к мудрости. Если же тебя после поймают на таком деянии, то ты должен будешь умереть. – Я отвечал бы вам: хотя я люблю и уважаю вас, афиняне, однако же Богу я буду повиноваться более, нежели вам, и пока я дышу и буду в силах, – не перестану увещевать и обличать вас». Затем Сократ, ничего не скрывая, прямо переходит к обвинению своих судей и этим решает свою участь. Над ним произносят смертный приговор. Но прежде чем уйти, Сократ еще раз обращается к своим судьям, на этот раз с пророческим словом. Этот конец «Апологии» дышит какой-то величавой торжественностью: Платон умеет здесь придать Сократовой речи особенную силу. Сократ возвещает своим судьям, что, осуждая его на смерть, они напрасно думают освободиться от критики и порицаний: свободного слова они убить не могут, и в конце концов они будут наказаны гораздо чувствительнее, чем он. За Сократом выступит еще большее количество людей, которые пока молчали, когда он был жив; но после его смерти восстанут с тем большей силой, что они молоды, и еще сильнее будут их нападения. Затем Сократ высказывает свое предчувствие, что его отечеству грозят смутные времена. За себя он не боится: человеку, который служит добру, ничего не может приключиться злого ни при жизни его, ни после его смерти. Он должен теперь умереть, но его смерть ему не страшна: для него это не более как мирный сон, не тревожимый сновидениями. «Теперь время идти нам отсюда; мне – умирать, вам – жить. Но кому из нас предстоит лучший удел, это никому неизвестно, кроме Бога», – так заключает Платон речь Сократа.

 

 

–  256  –

 

Все эти места, которые мы сейчас привели, проникнуты одной идеей – что правда и ее защитники ничего не должны и не могут бояться. Их временное поражение в человеческом обществе ничего не значит. Платон как идеалист верит в невидимое добро. Но вместе с тем он чувствует, что вокруг все безнадежно плохо. Уже в «Апологии» мы находим следующее место: «божественный голос живущего во мне доброго гения, – говорит Сократ, – предостерегает меня от занятий общественными делами. Если бы я ими занимался, то давно бы погиб, не принеся пользы согражданам». Затем Платон, устами Сократа, называет афинскую политику господством неправды и беззакония. Это было отрицание всякой возможности действовать на общественном поприще. Идеализм Платона в «Апологии» ясно выступает с чертами решительного удаления от мира. Такой идеализм не вполне соответствовал ни взглядам, ни деятельности, ни настроению Сократа; этот последний считал своим долгом оставаться среди людей и поучать их, чтобы их усовершенствовать. Платон отказывается от этого. И в его представлении постепенно слагается образ истинного философа, который, удаляясь от внешних тревог, живет своей внутренней жизнью, и, отделив себя от общества, спокойно стремится к совершенству духа. Лет пять спустя после смерти Сократа Платон, все еще оставаясь на этой точке зрения и все еще негодуя на афинское общество, говорит в диалоге «Теэтет»: «истинные философы от юности своей не знают, где находится суд, или совет, или какое-либо общественное собрание; ничего не слышат они ни о законах, ни о судебных решениях... Только тело их пребывает в государстве, а их мысль, считая все это ничтожным, витает далеко от него, исследуя природу всего, но не спускаясь к тому, что находится вблизи». В более позднем диалоге «Федон» этот же идеал философа, удалившегося от мира, рисуется положительными чертами. Философ изображается здесь как человек, который вполне отдается жизни духа и смотрит на тело свое, как на темницу души. Философия является для него как кроткая утешительница и освободительница от телесных уз. Она учит его не доверять показаниям внешних чувств и верить только ей одной... Душа истинного философа, стремясь к полной свободе, отрекается, поскольку это возможно, от удовольствий и желаний, от страхов и печалей... Однажды предавшись им, трудно уже от них

 

 

–  257  –

 

отрешиться; ибо они постоянно начинаются снова, как ткань Пенелопы. Напротив, удерживая свои страсти в совершенном спокойствии, следуя всегда руководству разума, душа философа созерцает постоянно то, что истинно, божественно, неизменно и независимо от колеблющихся мнений; питаясь чистой истиной, ...она освобождает от всех бедствий, удручающих человеческую природу. Я привожу вам здесь лишь краткие выдержки из «Теэтета» и «Федона», которые передают только общий смысл замечательной характеристики философа, как ее делает Платон. Это целые гимны свободной жизни духа, отрешившегося от всего земного и парящего на высоте чистой мысли. Я бы сказал, что эти характеристики, как и вся система отрешенного идеализма, имеют не только классическое, но вечное значение. Среди тех, кто верит в идеальные начала и служит им, всегда будет сохраняться эта противоположность натур деятельных и созерцательных: одни хотят действовать и влиять, входя властно и энергически в жизнь, исправляя ее несовершенства, борясь со злом; другие способны только к внутренней жизни духа, к созерцаниям и мечтам. Платон рисует нам такую созерцательную натуру – философа, удаляющегося от жизни для чистой истины; он рисует самого себя, каким он был в первые годы после смерти Сократа. Бесполезно спрашивать и невозможно решать, какой из этих типов выше. При известных условиях, внешних и внутренних, философ и не может быть иным. Иногда души, особенно тонко чувствующие всякое соприкосновение с прозой жизни, осуждены невольно на одни созерцания; это те, о которых сказано:

 

Творец из лучшего эфира

Соткал живые струны их,

Они не созданы для мира,

И мир был создан не для них!

 

И когда к этому присоединяются невозможные условия общественной жизни, не остается ничего другого, как замкнуться в себе и спасаться от полного отчаяния в животворящих источниках мысли. Так именно и поступает Платон. Я сказал, что в своей характеристике философа он рисует самого себя, и мы должны прибавить, что он делает это изображение так мастерски, что невольно привлекает симпатии в пользу этого мудреца, который силой мысли побеждает скорбь своей души.

 

 

–  258  –

 

Это настроение Платона для нас тем более любопытно, что оно объясняет его первоначальную философскую систему, его представление о мире. Когда от размышлений о судьбе Сократа и о призвании философа он обратился к построению своей метафизики, он и сюда внес пессимистический колорит своего первоначального настроения. Все мироздание стало представляться ему как бы разделенным на две противоположные части – земного и небесного. Земля является ему как царство мрака и неправды; бытие совершенное, истинная правда и красота находятся на небе. Земля, по словам Платона, не более как темная пещера, в которую едва проникает свет солнца; люди на ней подобны узникам, связанным по рукам и ногам; если они и видят здесь что-нибудь, так только тень настоящего бытия, которое пребывает вне пещеры и незримо для них.

В философской разработке своей системы Платон в значительной мере пользуется данными предшествующей философии. Подобно тому как до него был сделан целый ряд примирительных попыток для того, чтобы объединить учения Гераклита и элейцев, так и Платону задача метафизики представляется прежде всего как разрешение той же самой проблемы, над которой трудились Эмпедокл, Анаксагор, Демокрит и другие философы. Но он избирает новый и своеобразный путь для разрешения этой задачи: своеобразность его состоит в том, что он находит возможность согласиться одинаково и с Гераклитом и с Парменидом.

Гераклит прав, – думает Платон, – когда он утверждает, что весь этот видимый мир изменчив и призрачен; что он подлежит постоянному течению; земные явления не имеют прочного бытия: они временны и преходящи. Но правы также и элейцы, когда они говорят, что есть единое и неизменное бытие. Гераклит ошибался, отрицая его; он забывал, что кроме видимого мира, действительно текучего и изменчивого, существует еще невидимый мир, которому присущи свойства постоянного бытия.

И вот Платон, примиряя Гераклита и элейцев, приходит к убеждению, что наряду с этим видимым миром конечных вещей существует вне его некоторое постоянное и вечное бытие. Но это бытие не представляется ему неподвижным и нераздельным единством, как Гераклиту, а живым царством идей. Эти идеи суть первообразы или модели земных вещей. Все вещи, все явления этого мира имеют свои первообразы или идеи, по отношению к которым они

 

 

–  259  –

 

являются только отражениями или тенями. Отношение этих идей к вещам можно объяснить следующим сравнением. Как солнце отражается в реке, так и мир идей отражается в мире материальном. Отражение солнца, дробясь и колеблясь в волнах, бесконечно множится и изменяется, тогда как солнце само по себе остается единым и неизменным. Так и вечные идеи, отражаясь в текучем веществе, оставляют в нем множество слабых копий и колеблющихся отражений. Нет, например, среди видимых вещей настоящего математического круга, но есть множество более или менее круглых вещей. Нет безусловной справедливости, но есть более или менее справедливые действия, не достигающие высоты этого идеала. Итак, по Платону, каждому нашему понятию соответствует – в идеальном и невидимом мире – единая совершенная идея, а в материальном и видимом мире – множество ее несовершенных отражений. В своей совокупности эти идеи представляют стройный космос и завершаются верховной идеей добра. Вот где пребывает истинная красота, истинное совершенство и истинное добро. И Платон спокойно смотрит на мир земных явлений, – на круговорот этих вещей, на их постоянную гибель и смену, – это все так и должно быть; настоящее бытие остается неизменным и сияет вечной красотой.

Я даю здесь лишь самый общий очерк Платоновой системы, поскольку это необходимо для наших специальных целей. Мне хотелось бы теперь еще раз указать на то, что эта система в том виде, как мы ее сейчас изложили, действительно представляла собою отрешенный идеализм и верно передавала первоначальное настроение философа. Между идеями и вещами, между небом и землею оказывалась непроходимая пропасть. Идеи неизменны и совершенны; в них все бытие, и они суть причина всякого бытия. Видимый мир вещей только от них заимствует свою реальность. Но спрашивается, каким образом эти совершенные идеи могут порождать видимый мир и быть причиной его, если сами они остаются в безусловном покое своего вечного совершенства? Зачем и как они творят мир? Оставаясь на почве отрешенного идеализма, Платон не мог ответить на это. Но я уже говорил, что Платон не остался на этой точке зрения, и во вторую половину своей деятельности он склоняется к положительному миросозерцанию. Задача, которая ему теперь представилась, состояла в том, чтобы

 

 

–  260  –

 

связать прямой связью идеи и вещи, показать переход от неба на землю, вскрыть возможность воплощения идеала в мире и стремления мира к идеалу.

Платону никогда не удавалось разрешить эту задачу в ясной и логической форме, которую можно было бы передать в ряде связных и законченных доводов. То, к чему он теперь пришел, явилось скорее внутренним выводом жизни, потребностью действовать в мире, некоторым чаянием сердца, надеждой, что и этот видимый мир причастен добру и может преобразиться под влиянием его.

Философская идея, которая знаменует этот новый фазис в развитии Платона, есть идея о так называемой душе мира. В этом представлении он хотел выразить ту мысль, что и в видимом мире явлений живет идеальное начало, как его душа, способная к восприятию света, истины и добра, идущих от идей. Душа мира в этом новом созерцании Платона явилась как бы посредницей между идеальным миром и вещественным.

В соответствии с этим он признал теперь в видимом мире присущее ему стремление возвыситься к божественному и уподобиться ему. Это стремление Платон называет любовью. Что же такое любовь в системе Платона, – тот эрос, который в его позднейших взглядах играет такую видную роль? Если мы дадим этому понятию общее определение, это будет всякое стремление смертного и конечного приобщиться к бессмертному и бесконечному, почувствовать и пережить его, переродиться под его воздействием, воскреснуть для новой просветленной жизни.

Эта любовь проявляется всюду и в самых различных видах: и в том, что люди обыкновенно зовут любовью, – в восторгах родственных душ, окрыленных взаимным сочувствием и пробужденных для лучших стремлений своей души, и в стремлении философа к истине, когда он испытывает благоговейный трепет мысли, возвышающий его к бесконечному, и в том божественном энтузиазме, под влиянием которого осуществляются великие дела, и, наконец, в стремлении всей природы к совершенствованию и красоте. Это влечение всего видимого мира к невидимому объясняет, каким образом идеальное, оставаясь неподвижным, привлекает к себе и движет все сущее. Оно объясняет также, каким образом человек и в своей временной жизни, приобщаясь к бесконечному, охваченный энтузиазмом, может мгновению придавать вечность и переживать такие

 

 

–  261  –

 

восторги, которые дают ему веру в жизнь и уничтожают страх смерти.

Мне не хочется говорить вам о некоторых частных недостатках Платоновского учения о любви; эти недостатки, на мой взгляд, меркнут пред великим смыслом его учения. Но еще раз повторяю – не ищите у Платона ясных логических формул и доказательств; этого нельзя доказать, это можно только чувствовать. Платон говорит большей частью образами и сравнениями, но мы чувствуем в его образах – подлинную правду. Ведь он только облекал в эти образы тайну своей души, ее стремление к истине, ее восторженный энтузиазм, ее презрение к мелочам жизни, ее причастность к идеальному миру, В его философии, может быть, признают только поэзию. Но разве поэзия, когда она идет из глубины души, не раскрывает нам истины? И разве величайшие истины, ускользающие от логического анализа, не даются нам при помощи энтузиазма поэтов и откровений философов?

Я приложил бы ту же мерку и к Платоновой этике. Прочтите его диалог о «Государстве», и вы наверно останетесь неудовлетворенными логической аргументацией, употребленной на то, чтобы доказать живую правду добра в мире, – правду непреходящую и непоколебимую никакими событиями, никакой человеческой несправедливостью. Но не удовлетворившись логической аргументацией, вы, может быть, почувствуете, что эти сочинения оставляют в душе вашей некоторый драгоценный след, – какое-то внутреннее успокоение. Как достигает этого Платон, это тайна его художественного и философского дарования. Он умеет затронуть какие-то невидимые струны в человеческой душе и, затронув их, настроить их на гармонический лад. Вот отчего не только трудно, но прямо-таки невозможно передать в изложении всю прелесть Платоновых диалогов; их надо прочесть самому, чтобы понять всю их могущественную силу.

Мне приходится теперь перейти к политическим идеям Платона. С некоторым сожалением покидаешь обыкновенно художественную и идеальную часть Платоновых диалогов, чтобы перейти к практической. Платон очень любил писать о политике, но он совершенно не был политиком. Он и здесь остался мечтателем и поэтом, и это было бы еще ничего, если бы в этой области он не являлся вместе с тем еще и реакционером. В его мечтах есть это стремление

 

 

–  262  –

 

задержать широкий размах афинской культуры, восстановить утраченную простоту нравов и общественных форм. Платон жил в то время, когда его страна превратилась в бойкую торговую державу, с оживленным международным обменом, с большой свободой политических форм, с быстрым ходом общественной жизни. Эта свобода и быстрота жизни кажутся ему чрезмерными. Подобно некоторым позднейшим мыслителям, находившимся в том же положении, он испытывал тревогу за современное ему общество: куда идет оно, к чему приводит его эта нервность века, этот рискованный размах культурных сил. И он зовет своих соотечественников возвратиться к несложности первоначального быта, к неподвижности примитивных чувств, к неизменности элементарных желаний. Странные мечтания! – надо сказать. Разве жизнь вообще не есть вечное движение и горение? Остановить ее, задержать в каких-то неподвижных формах – это значит ее прекратить. Об этом можно только мечтать. Все подобные мечты покоятся на той ложной основе, будто бы жизнь дороже тех продуктов, которые она создает, – тех мыслей, тех дел, которые она производит. Но ведь жизнь дана и человеку и человечеству для того, чтобы ее прожить, а не для того, чтобы ее сохранить. Все лучшее и великое является результатом живого развития человеческих и общественных сил, нервной подвижности, душевного подъема, некоторого кипения стремлений и страстей. И разве не в этой обстановке создаются те великие учения, которые против всего этого протестуют?

Но я забегаю вперед в оценке общественного идеала Платона. Мне предстоит еще предварительно показать вам, как рисуется ему жизнь его родного города – Афин, живое напряжение его экономических, политических и духовных сил и затем рассмотреть те средства, которые он предлагает для того, чтобы возвратить афинян к простой и несложной жизни их предков.

 

Платон. Лекция 3

Мне предстоит теперь ознакомить вас с политической философией Платона. Его обращение к занятиям этого рода могло произойти только тогда, когда душа его,

 

 

–  263  –

 

возмущенная общественной неправдой, получила новую опору в философских созерцаниях и пришла к известному равновесию. Вы помните, как в «Апологии» и «Теэтете» он отзывался о политике: для истинного философа она остается чуждой; душа его витает далеко от земных забот. Это было твердое убеждение Платона, соответствовавшее его первоначальному настроению. Но время шло, и горькие воспоминания юности понемногу смягчались. Гений Платона достиг своего высшего расцвета. Слава его распространилась далеко за пределы Афин, и в основанную им Академию начинали стекаться молодые люди решительно со всех концов греческого мира. Он собрал вокруг себя блестящую школу, в списке которой мы находим одинаково имена афинян и иностранцев, мужчин и женщин. Одновременно с этим начали распространяться и его сочинения. Гениальная мысль Платона уже тогда давала успокоение многим и среди видимых несовершенств мира учила прозревать некоторую невидимую гармонию. В школе Платона философия стала тем, чем она должна быть в действительности: из бесстрастной теории она превратилась в горячую жажду познаний, в искание смысла жизни и цели мира. Она стала истинной связью мысли с жизнью, теории с практикой. В этом понимании своего философского призвания Платон только осуществлял священный завет Сократа. Вот отчего и к нему, как в былое время к его учителю, стекается масса слушателей, чтобы из его уст узнать о тех прекрасных откровениях мысли, которые учат людей не поддаваться суете мира и верить в то, что стремление духа к правде и добру – не иллюзия, не мечта, а напротив, истинное его призвание.

Но в то время, как Платон со своей школой предавался этим возвышенным созерцаниям, за стенами его Академии более чем когда-либо кипела жизнь и бушевали политические страсти. Борьба олигархии с демократией из прямых столкновений перешла в глухую вражду; государство изнемогало от этой внутренней вражды партий. Взаимное понимание, возможность примирения были устранены. Народ угнетал знатных, которые, в свою очередь, образуя тайные кружки, давали клятву – относиться к народу враждебно и вредить ему всеми силами. Время было смутное и тяжелое, и философская мысль невольно призывалась к размышлениям о причинах этой смуты. Все чаще и чаще появляются в Афинах публицистические и философские

 

 

–  264  –

 

трактаты на тему о единомыслии и согласии граждан. Περὶ – ὁμονοίαζ – «о единомыслии» – это была как бы общая тема, заданная философам тогдашней жизнью. В сущности эту именно тему мы находим и у Платона в его политических произведениях. Достигнув высшей гармонии духа, явившись в качестве философа устроителем душ, он захотел сделаться также и устроителем царств. Он захотел свести правду с неба на землю и показать людям, каким образом они должны жить, чтобы пребывать в единении и согласии, по высшему закону добродетели. Мы невольно заинтересованы этой попыткой, – чему научит людей этот возвышенный философ, какую правду откроет он им? Я уже говорил вам, что, ознакомившись с проектами философа, мы чувствуем разочарование: спускаясь с неба на землю, он утрачивает свои крылья; устраивая общественные отношения, он не может отрешиться от старых основ, и вместо того, чтобы произнесть могучее слово: – вперед, он зовет своих современников возвратиться вспять, к простым формам патриархального быта. Для этого не надо было, конечно, философской гениальности, и Платон мог бы представить подобные советы кому-либо из ретроградных лакономанов, поклонников спартанской косности, каких в то время немало было в Афинах. Однако, спешу заранее оговориться, – среди этих ретроградных мечтаний и реакционных призывов мы чувствуем все-таки возвышенный дух Платона, – его высокий идеал и нравственную требовательность. Он презирал настоящее, он негодовал на афинскую современность и хотел вызвать призрак прошлого; но его философский дух внес в это прошлое такие черты, что мы невольно недоумеваем, – что же, наконец, предлагает нам философ в этой странной смеси времен и нравов? Его смелая рука нагромождает в общем плане такие несоединимые подробности, что, кажется, вот-вот они рассыпятся на части; но писательский дар философа невозможное делает возможным, и мы закрываем книгу об идеальном государстве с полной иллюзией целостной картины. Но лишь только мы снова начинаем анализировать и разбирать свое впечатление, как мы сейчас же видим искусственность построения. В смелой фантазии Платона помещены рядом: деревенская простота первых времен и полный расцвет философской мысли, суровый режим военного лагеря, скопированный со

 

 

–  265  –

 

Спарты, и глубокая искренность морально-религиозных стремлений, напоминающих церковную дисциплину средних веков. К этому следует прибавить, что в экономических вопросах Платон является социалистом, оставаясь при этом аристократом. Не правда ли, как все это сложно и пестро? Мы рискуем потерять целостность впечатления, если не сделаем новой попытки свести эти черты к одному обобщающему выводу и за всеми подробностями системы отгадать ее душу. Сделать это тем легче, что душа Платона осталась в сущности все та же и в его политической доктрине: в неудачном построении, в ретроградном замысле он не может не выдать своих философских целей. Все равно, лакономан ли, церковник ли, социалист или аристократ, он остается верным своей основной вере – что жизнь эта есть временная ступень, что за гранью земных несовершенств человека ожидает высшая область идей, где пребывают всякая правда и красота.

Этим предварительным указанием я расчленил политический идеал Платона на два разнородных элемента: один из них дается воспоминаниями прошлого, старой обстановкой греческой жизни, другой вытекает из собственных философских убеждений Платона. Первый элемент есть призыв назад, второй – это взгляд в какую-то бесконечную даль, это пророческое откровение. Задача моя, при характеристике Платоновского идеала, будет состоять в том, чтобы представить вам эту двойственность его построений. Но еще прежде того, мы должны уяснить себе, какую двойственность имел Платон в виду, когда он, протестуя против существующего порядка, противополагал ему образ идеального совершенства. Для нас не может быть сомнения, что это была та действительность, среди которой погиб Сократ и от которой Платон удалялся в сады своей Академии, чтобы рассуждать с кружком избранных умов о несовершенствах здешнего мира; короче говоря, действительность афинской демократии. Платон сам дал нам ключ к своему сочинению о «Государстве», поместив в нем – а именно в книгах VIII-й и IX-й – описание несовершенных политических форм. Пред нами проходят образы тимократии, олигархии, демократии и, наконец, тирании в живых и ярких характеристиках, не оставляющих никакого сомнения в том, что философ взял их не из головы, а из жизни. Только в самое последнее время обратили внимание на то, что смена этих форм и степень

 

 

–  266  –

 

их несовершенства означает для Платона не одну перемену в организации правительства. Правят ли один или несколько, тирания или олигархия – сущность не в количестве властвующих, не в организации правительственной власти, не в учреждениях, а в некоторых более глубоких условиях общественной и человеческой жизни. Форма правления, по мысли Платона, вырастает на почве этих условий, а не создает их; если, например, демократия переходит в тиранию, то это означает такой упадок нравов, такую испорченность народа, при которой он сам идет на льстивые обещания тирана и охотно склоняется под ярмо деспотизма. Платон старается заглянуть в глубь народной жизни, чтобы объяснить перемену правительства. Вы часто можете услышать мнение, будто бы Монтескье и его последователи впервые научили нас тому, насколько государственные учреждения и законы зависят от естественных и бытовых условий страны. Но обращаясь к великим грекам – к Платону и Аристотелю – мы находим у них ту же самую мысль, выраженную в менее ученой форме, но не теряющую от этого в глубине и силе.

Итак, впечатление, которое мы выносим из чтения VIII-й и IX-й книги Платоновского «Государства», состоит в том, что, критикуя извращенные формы правления, он имел в виду не столько сами эти формы, сколько нравы и общий строй народной жизни, на почве которых создаются эти формы. Но вчитываясь еще раз и еще внимательнее в эти замечательные страницы, мы находим здесь нечто большее, чем подобное нравоучительное бытописание. Нападать на нравы новых поколений было в ходу у древних греков не менее, чем в наше время и во все времена вообще, и если бы Платон ограничился только этим, здесь не было бы еще ничего особенного. Но в его нападках на нравы своего века мы замечаем нечто большее: в них содержится сознательный и прямой протест против всей современной ему культуры. Вся эта подвижная, нервная жизнь большого города, все это напряжение народных сил кажутся ему извращением нормального порядка вещей, печальным уклонением от здорового ритма старого времени. Не ограничиваясь одними внешними сторонами жизни, экономической и политической, он одинаково громит модных философов и поэтов, которые приноравливаются к этой нервной жизни века и вместо здоровых форм мысли и творчества предлагают своим современникам утонченные

 

 

–  267  –

 

диалектические построения, риторические фигуры и изнеженные напевы. Критика Платона идет сверху донизу, как впоследствии критика Руссо, на исходе XVIII века. Это значение Платона как критика современной ему культуры обратило на себя внимание и выяснено только в самое последнее время. Несколько интересных замечаний по этому поводу вы найдете у Виндельбанда в главе VI-й, говорящей о Платоне как социальном политике. Но всего полнее эту сторону предмета осветил Пёльман в своем труде по истории античного социализма. В этом отношении новые исследования имеют громадную заслугу, представив нам Платона в новом и неожиданном свете отрицателя культуры.

Но каждый раз, когда мы слышим подобную проповедь, направленную против быстрого развития жизни, против нервной напряженности сил, нам интересно узнать, откуда исходит эта проповедь, каковы ее мотивы. В отношении к Платону нам не трудно понять эти мотивы: он пишет так ярко и прозрачно, что остается только излагать, не прибегая к догадкам. Прочтя VIII-ю книгу, вы убеждаетесь, что в нем говорит моралист и философ, тонко чувствующий и высоко ставящий свои идеалы и на каждом шагу оскорбляемый торгашеским духом времени, буйным проявлением народных страстей, происками демагогов и всем шумом столичной жизни Афин. Здесь опять мы встречаем уже несколько раз отмечавшуюся нами особенность Платона, – то, что мы назвали его созерцательной натурой. Когда во второй половине своей деятельности он обратился к политическим построениям, он был уже не тем отрешенным идеалистом, каким мы его знали по более ранним диалогам. В сочинении о «Государстве» мы опять находим характеристику философа, подобно тому, как в диалогах «Федон» и «Теэтет», но здесь призвание философа определяется иначе: жить среди людей, учить их добру, раскрывать им истину и справедливость. В намерении Платона было возвратиться к людям. Но возвратившись к ним, наблюдая их нравы, он чувствовал себя на каждом шагу оскорбленным морально и эстетически: все идет в этой жизни не так, как должно, все не по нем. Мы могли бы поставить вопрос: могла ли вообще какая-нибудь действительность удовлетворить Платона, его тонкие вкусы, его прекрасную душу и, наконец, чтобы не забыть и этого, его гордую уверенность в исключительном обладании полной

 

 

–  268  –

 

истиной? Для него бы нужна была колония прекрасных душ, секта избранных натур, преданных учеников и прозелитов, а он имел пред собою массу народную, которая оставалась глухою к его словам и знала свою особенную жизнь, исполненную своих собственных интересов и чуждую всякого соприкосновения с философией.

Итак, вот где разгадка. Платон восстает против современного общества, против его культуры как философ, как моралист, которого оскорбляет эстетически и нравственно шум улицы, прах земли, заботы повседневной жизни и, что для него особенно ужасно, страсть к деньгам и наживе. Мы наталкиваемся здесь на одно из глубочайших противоречий человеческой жизни и истории, – на противоречие между высокими созерцаниями и ежедневной сутолокой, между благородной склонностью не нуждаться ни в чем внешнем и суетным стремлением приобретать все более и более внешних богатств.

Вы видите, что протесты Платона против культуры затрагивают самую глубь человеческих сомнений. Мы не можем не сочувствовать протестам Руссо, когда он выступает как народный трибун, как защитник обездоленных масс, и спрашивает, – что сделала она, культура, гордящаяся своими успехами, для низших классов. Но вместе с тем мы чувствуем, что Платон ставит вопрос несравненно глубже: его размышление над ходом культуры вырастает в проблему о смысле человеческой жизни.

Очень интересно прочесть все это рассуждение Платона, где он говорит об извращенных формах общественного быта, чтобы видеть, что было для него особенно неприятно, что отталкивало и шокировало его в окружающей среде. Прежде всего, страсть к наживе, суета торгового оборота. Он мастерски рисует картину развивающегося капитализма, который в самом себе носит тенденцию к сосредоточению капиталов в немногих руках и к увеличению пропасти между богатыми и бедными. Со своей особой точки зрения Платон не менее современных нам социалистов порицает эту пагубную рознь бедности и богатства, с ее роковыми последствиями для общества и государства. Но особенно хорошо он умел нарисовать тип того среднего человека, который вырабатывается в этих условиях. Среди общей погони за богатством, среди общего развития инстинктов стяжания, в душе такого человека водворяется одна страсть – к приобретению. Он не прочь иногда вести

 

 

–  269  –

 

умеренную жизнь, трудолюбивую и бережливую, но эта умеренность безнравственна, ибо она исходит не из стремления к добродетели, а единственно из корыстных целей. Предаваясь страсти к любостяжанию, подобный человек все более заглушает в себе лучшие стремления к чести и славе; он становится холодным эгоистом, который всю свою деятельность и всю добродетель основывает на мелочном расчете, на взвешивании выгод и невыгод каждого своего поступка. Его воздержание и самообладание есть только призрак добродетели; они исходят не от господства разума, а от расчета мелкой души. Настоящей гармонии и единства в его душе нет. Если такими оказываются люди, государство не может быть счастливым и единым. Эта страсть к стяжанию, к эгоистическим и корыстным целям разъединяет людей, обостряет вражду классов. И Платон был настолько радикален, чтобы сказать: надо вырвать с корнем это зло, надо уничтожить противоречие богатства и бедности. А все это возможно только с уничтожением быстрого капиталистического обмена. К чему все эти гавани, стены и доки, к чему эта международная торговля, если она вносит раздоры в государство и приводит к упадку? Мы еще увидим ниже, что предлагал Платон для того, чтобы уничтожить этот живой оборот экономической жизни.

Но если корень общественных бедствий, на его взгляд, заключается в развитии капитализма, денежного хозяйства и торгового обмена, то главная беда политики – это господство демократии. Платон наблюдал действие демократического режима ежедневно, он жил под его законами, и его главная критика обращена против этого режима. Еще ниже он ставит тиранию, но наступление ее он приводит в связи с недостатками демократии. Государство, вступившее на путь наживы, по его мнению, должно падать все ниже и ниже, со ступеньки на ступеньку. Он признает некоторый роковой закон, клонящий людей к порче, а государство к упадку, раз они отступают от правил мудрой жизни с ее умеренной простотой и строгой добродетелью. Демократия есть одна из ступеней этого упадка, кара за начавшееся отступление от истинной мудрости; затем она превращается в тиранию. В греческой литературе есть два наиболее выдающихся изображения демократической формы. Одно из них дано у Фукидида, в виде известной речи Перикла, другое мы находим у Платона. У Фукидида представлен тот идеал, который предносился

 

 

–  270  –

 

сторонникам демократии, мечтавшим провести в жизнь полное равенство и свободу, соединив их с законностью и порядком, представить для каждого способного, хотя бы он был бедняком, доступ к просвещению и власти, основать счастье всех на полной свободе, не причиняя ущерба государственному могуществу. В противоположность этому панегирическому изображению демократии Платон дает критический ее очерк. Его картина в своем роде также замечательна, как и картина Фукидида, но мы едва ли ошибаемся в своем утверждении, сказав, что обе они были одинаково далеки от истины: одна грешила в сторону идеализации, другая – в сторону пристрастной критики. Трудно предположить, чтобы демократическая форма в одинаковой степени обеспечивала и государственное могущество, и полную свободу лиц; но также трудно допустить, чтобы она была сплошным бедствием анархии и произвола, какою изображает ее Платон. Мне припоминается здесь некоторое среднее мнение писателя нашего века, философствующего француза, который подобно Платону страдает от шума улицы, от той удивительной сумятицы мнений и нравов, при которой возможно нарушение элементарных правил справедливости и правосудия. Этот современный писатель отзывается о демократии так: «Мне нравится она своей скромностью; она мало управляет, и потому что она управляет мало, я прощаю ей, если она управляет плохо. Государство здесь ослаблено; но вместе с тем личность облегчена; в демократии легко жить». В этих простых и немногих словах, кажется мне, схвачена самая сущность дела. Нельзя сразу допустить всего: облегчая личность, мы ослабляем государство, и наоборот. Замечательно, что Платон начинает свое изображение демократического режима как раз с этого признания, что в демократии легко жить. Но он тотчас же переходит к утверждению, что при этой легкости жизни происходит общая порча нравов и полный упадок государства. «С первого взгляда, – говорит он, – это лучшее из правлений. Здесь все становятся свободными; всякий получает возможность жить, как хочет, не терпя принуждения ни в чем, не подчиняясь никаким авторитетам». Но все это – утверждает Платон – представляется так только с первого взгляда: «на самом деле, вместо свободы здесь водворяется полная распущенность, отбрасывается всякий стыд, изгоняется всякое благоразумие

 

 

–  271  –

 

и дается полный простор страстям, всякий порядок и необходимая мера в образе жизни устраняются...»

Согласно своему плану – сначала изображать государственную форму, а потом нравы граждан, Платон и в данном случае, указав характер демократии, рисует нам «демократического человека», как он выражается, вырастающего среди полной свободы этого строя. Он берет человека состоятельного, для которого труд его родителей дал возможность беспечной жизни. Свободный от всяких правил, он живет для своих удовольствий. Он проводит день за днем в удовлетворении своих прихотей: то предается он пирам и веселью, то занимается укреплением своего тела гимнастикой, а то проводит время в полной лени и безделье. Иногда обращается он и к философским занятиям, но чаще всего занимается политикой, всходит на трибуны и говорит, что вздумается. Или же он вдруг увлекается военным делом, а то так бросается в торговые предприятия. Одним словом, в его жизни нет ничего твердого, никакого плана и порядка, никакой необходимости; но он называет такую жизнь сладкой и свободной и живет так до конца. Что же может сказать народ, когда он видит этих представителей богатого класса; не придет ли ему в голову, что они богаты только вследствие своей порочности, и не скажет ли он: наши господа на самом деле ничего не значащие люди?

Часто потом, после Платона рисовали этот тип праздных людей, освобожденных чужим трудом от собственных забот; иногда их выдавали под привлекательным покровом разочарованных и высших натур или же под именем лишних людей, заслуживающих симпатии и участия. Но никто не сделал этого изображения с такой изящной простотой и удивительной проницательностью, как Платон; он обнаруживает внутреннюю бессодержательность этих с виду интересных людей. Их главная беда в том, что у них нет плана и цели, порядка и единства. Без догмата и веры, без привязанностей и прочных интересов они живут только для себя. Их удовольствия, как их скорбь, одинаково эгоистичны. И Платон снова вспоминает ту почву, на которой воспитываются такие люди, – ненормальное накопление богатств, полная свобода и, наконец, отсутствие всякого воспитания.

В этих отзывах о нравах и порядках родного города у Платона постоянно чередуется легкая ирония с бичующей

 

 

–  272  –

 

сатирой. Снисходительное и проникнутое спокойным юмором отношение Сократа к слабостям своих современников превращается у него в негодующее презрение ко всем этим порядкам. Само собой разумеется, что тот идеальный образ общественной жизни, который он предлагает, есть радикальное отрицание афинской действительности. Свобода должна замениться твердым порядком; господство несведущей массы – правлением избранных мудрецов; бесконтрольное накопление богатств – строгим регулированием экономической жизни; и, наконец, отсутствие истинного просвещения – строго обдуманной системой воспитания. Одним словом, идеальное государство Платона во всех подробностях есть прямое отрицание той афинской действительности, среди которой он жил и от которой страдал. Мне следует теперь познакомить вас с этим любопытным построением.

 

Платон. Лекция 4

Характеристику идеального государства Платона удобнее начать не снизу, а сверху, с организации правительственного класса. В этой части мы находим самую интимную, самую дорогую мысль Платона, – все остальное в его политическом учении суть подробности, аксессуары; но принадлежность власти философам – это главное условие нормальной политики. Платон твердо в этом уверен: – пока философы не станут правителями или правители философами, не будет спасения от бедствий для государства и даже для всего человеческого рода. Он требует при этом для своих философов-правителей не только руководящего положения в государстве, но и такой безусловной власти, которая едва ли когда-либо была превзойдена в действительности. В этой вере Платона в спасительную власть философов, повторяю, заключается самая важная часть его проекта, вытекающая непосредственно из его основных взглядов. Если этот мир может быть спасен и исправлен, то единственно уподобляясь тому небесному царству идей, где пребывает истинное добро и истинное совершенство. Но кто же, кроме философов, знает это царство идей, кто кроме них проник в тайны вечной правды и неизменного добра? В системе Платона

 

 

–  273  –

 

философы, и только они одни, поставлены пред источником божественной справедливости; все прочие люди находятся в ослеплении. Но стоит допустить непосредственное сношение философов с миром идей и проистекающую отсюда возможность безусловного познания истины, и станет понятной безграничная власть, которую Платон представляет им в государстве: их правление свободно от людских ошибок, в их лице водворяется на земле мудрость и правда; божественная истина через их посредство сходит с неба, чтобы господствовать над неразумием людей и направлять их к добру.

Это была идея, задуманная необыкновенно смело и оригинально. Поставить наверху избранное меньшинство знающих людей, – не значит ли это обеспечить правильный ход политики? Но оригинальная смелость этой идеи не должна закрывать для нас ни ее утопизма, ни ее ретроградности. Между меньшинством философов и остальным обществом останется всегда такая отчужденность, такое взаимное непонимание, при котором совершенно немыслимо добровольное подчинение политики философскому руководству. Эти будничные интересы, эта борьба партий, эти мелкие заботы, эта необходимость постоянного действия – как совместить все это с естественным равнодушием философов к мелочам жизни, с их беспомощностью в практических делах, с их склонностью к внутреннему самоуглублению и созерцательному настроению? Эта комбинация философии с политикой, как ни прекрасно звучит она в теории, совершенно неосуществима на практике: неосуществима и нежелательна одинаково для политики, как и для философии. Виндельбанд в одной из своих статей, разбирая эту мысль Платона, замечает, что судьба, к счастью, избавила мир от правления философов. К этому можно было бы прибавить, что и философы, по счастью, избавлены были от этого опыта, который предлагал им Платон, – взять на себя тяжкое и неприятное бремя правительственных дел. Но если вся эта затея Платона является утопичной, неисполнимой и нежелательной, то она сверх всего этого является еще и ретроградной. Его философы-правители правят по своей воле и по своему разуму; над ними нет законов и контроля; все граждане подчинены им безусловно; их правление неограничено и абсолютно. Как заботливые отцы, стоят они над гражданами, опекая их, как детей. В этой идее Платон вспоминает

 

 

–  274  –

 

старое доброе время, патриархальные порядки древнегреческого государства, от которого, впрочем, его проект отличается значительно большим абсолютизмом власти.

Такова вершина Платоновского государства: философы-правители, поставленные вне всякого закона и контроля, с полной и безусловной властью государственного строительства. Но как же живет под их властью общество? Что остается в этом проекте от шумной жизни просвещенной столицы, от свободного развития всех сил, от широкой самодеятельности граждан?

Мы стараемся вообразить себе государство, устроенное по совету Платона, и вместо свободных Афин узнаем некоторый невиданный порядок, в котором дисциплина военного лагеря странным образом соединяется со строгим режимом философской секты, с почти церковным или монастырским уставом. Веселый быт столицы, беззаботная жизнь граждан, их свобода и самодеятельность исчезли бесследно. От бдительного надзора философов не может укрыться ни один шаг их существования; их поступки, как и их чувства, – все это подчинено государственным целям, все определяется волей правителей. У них нет ничего своего, ни семьи, ни собственности, и сами они не принадлежат себе, а вполне и безусловно государству. Они его рабы, они органы высшей воли, составные части единой сложной машины.

Три подробности в особенности обращают на себя внимание в этом проекте – деление на классы, организация воспитания и общение имуществ. Рассмотрим теперь каждую из этих подробностей отдельно и начнем с деления государства на классы.

Платон умеет хорошо разъяснить необходимость этого деления, указывая на различие природных склонностей отдельных лиц и на выгоды разделения труда с предоставлением каждому того, к чему он способен. Соответственно с этим он требует не наследственных и неподвижных каст, а сословий, меняющихся по своему составу и открытых для постоянного притока свежих сил. Но этот приток регулируется не личными склонностями и желаниями, на которые Платон не полагается, не свободным усмотрением отдельных лиц, а верховным решением правителей, которые, наблюдая душу каждого, определяют, к чему он способен. Правители вербуют граждан для каждого класса по своему усмотрению; граждане в их руках лишь

 

 

–  275  –

 

пассивный материал, из которого создается государственное строение. – Если в этой части Платоновского построения не было ничего утопического, то нечто ретроградное здесь несомненно было. Дело в том, что афинское государство того времени стремилось к уравнению всех граждан и к проведению в жизнь принципа равноправия; создавался тип нового бессословного общества, в котором граждане различались не столько правами, сколько родом занятий и размером имущества. Платону, как и другим защитникам старины, это бессословное общество, в котором стирались всякие различия классов, было не по душе; их образцом была Спарта, сохранившая до позднего времени сословный строй. Преклонение перед Спартой было в то время в большой моде среди афинских аристократов; за невозможностью переделать учреждения на спартанский манер, на первый раз ограничились устроением одних внешних особенностей быта. Белох в своей «Истории Греции» припоминает в данном случае, как афинская молодежь, подражая спартанцам, расхаживала по улицам в длинных волосах и с грязными руками, что должно было доказывать пренебрежение внешностью, носила короткие спартанские плащи и лаконскую обувь, как она увлекалась кулачным спортом, гордясь рассеченными в бою и распухшими ушами, как признаками молодечества и удальства. Платон разделял общее увлечение своей партии, но у него преклонение пред Спартой шло далее и глубже – он требовал подражания ее государственному строю с его сословным расчленением и преобладанием высших классов над низшими. Наверху стоит класс философов-правителей, далее следуют воины или стражи и, наконец, ремесленники и земледельцы, питающие государство и живущие исключительно материальным трудом. Строгость этого деления подчеркивается тем обстоятельством, что, по проекту Платона, каждое сословие несет свою особенную задачу или, точнее говоря, повинность, не имея ничего общего с другими классами, кроме обязанности безусловного подчинения государству. Платон не много посвящает внимания низшему сословию ремесленников и земледельцев. Его главная забота устроить правильно жизнь стражей и философов.

Для этого прежде всего необходимо организовать систему воспитания, подчинив ее строгому контролю государства. Платон с настойчивостью проводит мысль, что каждый

 

 

–  276  –

 

шаг воспитания должен совершаться под неусыпным наблюдением правителей. Он излагает с большими подробностями свою воспитательную программу, в которой все предусмотрено и определено, начиная от общего плана занятий до тех видов поэтических и музыкальных произведений, на которых должны воспитываться будущие граждане. Ничто не оставляется самодеятельности учащихся, но все подчиняется общей мерке и неограниченному руководству воспитателей.

Платон настолько последователен в проведении своего плана, что он не хочет допускать в свое государство поэтов и музыкантов, отступающих от принятых им образцов и вносящих расстройство в общую воспитательную систему. Он составляет целый список, целый индекс поэтических и музыкальных форм, подлежащих запрещению, и предлагает изгонять из государства тех поэтов, которые отступают от указанных государством правил. «Если придет в наше государство такой поэт из чужой страны, – говорит он, – мы, конечно, окажем ему всякие почести, как мужу, Богом благословенному, дивному и чрезвычайно приятному, но скажем ему, что подобного человека нет в нашем городе и что поселиться ему у нас нельзя; почтив его как должно, мы вышлем его в другое государство; сами же мы ради пользы обратимся к другому поэту, более строгому, хотя и менее приятному, который подражал бы у нас только речи, содержащей в себе то, что благоприлично, и приспособлял бы свою речь к поставленным нами в виде законов образцам». Платон в особенности восстает против тех более тонких и одухотворенных форм, которые проявлялись в его время в поэзии и музыке и которые действовали на душу гораздо сильнее, чем простые размеры и мотивы старого времени. Он не хочет этого изнеживающего и захватывающего влияния искусства; суровый режим должен распространиться на все. Вот почему он подвергает поэтов цензуре и преследованию, как людей вредных для государства. Суровый деспотизм Платоновского государства нигде не чувствуется столь осязательно, как в этом пункте, – в этом отношении к свободному творчеству. Какое странное непонимание житейских отношений! Сам Платон, вся его школа, все его предшественники были прекрасным плодом греческой свободы, которая не препятствовала гражданину думать, как он хочет. Выросши на этой свободе, Платон налагает на нее руку. Это одна из

 

 

–  277  –

 

странностей, которые часто встречаются как раз у очень сильных натур, которые, требуя свободы для себя, не признают ее за другими. Платон дополняет картину этой строгой цензуры над мыслью провозглашением своей философии единой истинной, единой спасающей. Ей, а не какой-либо другой философии, должны обучаться будущие граждане; она должна лежать в основе государственного строя, как откровение свыше, как абсолютная и полная истина. Следовательно, все другие системы обречены на запрет и кары: свободное искание истины прекращается. Нетерпимость возводится в принцип. Каким-то холодом веет от всего этого построения, задуманного с такой благой целью и проведенного так плохо.

Это впечатление еще более усиливается, когда мы рассматриваем, как протекает в этом государстве личная жизнь граждан. Не только в раннем детстве и юности, не только в период воспитания, но и в последующей жизни своей они находятся под контролем государства. Весь образ жизни их определяется государственным законом, а для того, чтобы сделать их более преданными государству, Платон считает необходимым отнять у них все свое, все принадлежащее им исключительно и способное быть предметом их особенных забот. Он одинаково уничтожает и частную собственность, и постоянную семью. В идеальном государстве не может быть каких-либо исключительных привязанностей, относящихся к каким-либо определенным лицам или предметам. Все помыслы подданных должны сливаться в одном чувстве, в одном общем стремлении к благу целого. Своих особенных чувств никто иметь не должен, поэтому ни у кого не должно быть предметов особенно ему дорогих, но все должно быть общим, принадлежащим одинаково всем. Поэтому-то личной собственности не должно быть, имущество должно быть общим. Поэтому же нет здесь настоящей семьи: дети тотчас после рождения отбираются у родителей и воспитываются все вместе государством, так что когда они вырастут, никто не знает, чьи они. Таким образом, каждый будет считать всех своими родными, думает Платон. С кем бы кто ни встретился в таком государстве, он будет думать, что встретился либо с братом или сестрою, либо с отцом и матерью, либо с сыном или дочерью и т.д. Все будут казаться близкими друг другу. При таких условиях, когда у всех все общее, будут у них общими, как в одной семье, также все радости

 

 

–  278  –

 

и печали, все помыслы и интересы. Государство становится похожим на отдельного человека, у которого повреждение каждого члена сопровождается ощущением боли со стороны всего организма.

Таковы общие черты идеального государства, в котором Платон хотел бы видеть воплощенной идею неразрывного единства частей. «Есть ли для государства, – спрашивает он, – что-либо лучшее, чем то, что его сплачивает и объединяет?» Я заметил выше, что общей темой для публицистов этого времени являлся вопрос о единомыслии в государстве, Περὶ – ὁμονοίας. В то время, как центробежные силы стремились разорвать греческий мир на части и разрушить древнюю государственную общину, мыслители задумываются теперь над этой проблемой, – как противодействовать этому, как восстановить нарушенное единство частей, как водворить в государстве спокойствие, единомыслие и мир. Платон отвечает как раз на эту проблему и предлагает для ее разрешения самые радикальные средства. В результате у него получается образ государства, действительно объединенного и совершенно похожего по своей нераздельности на единичного человека, но такого, в котором отдельная личность превращается в служебный орган целого, не имеющий никакого самостоятельного значения. Он предвидит, впрочем, это возражение: быть может, скажут, что при этих условиях, когда у граждан нет ничего своего, а все общее, они не будут счастливы. Платон соглашается с тем, что высшие классы у него лишены многого; хотя государство и находится в их руках, но они не извлекают из своей власти никакой выгоды: они не покупают земель, не строят обширных и прекрасных домов, не приносят богам жертвы из собственных средств, не принимают у себя гостей, не копят золота и серебра, не предпринимают частных путешествий по собственному желанию, не делают подарков и вообще не тратят ничего по своему усмотрению, не имея для этого никаких средств; они как будто бы лишены всего, что, по мнению людей, делает человека счастливым. Но цель государства, – отвечает на это возражение Платон, – состоит не в том, чтобы был счастлив какой-либо отдельный класс, а в том, чтобы счастливо было все государство; нельзя поэтому требовать какого-то особого счастья для отдельных граждан. Они должны жертвовать собою для целого.

 

 

–  279  –

 

Все эти построения, по-видимому, переносят нас на почву древней старины, дух которой только развивается здесь до крайних последствий и подновляется коммунистическими началами. Это и заставляет, между прочим, Белоха сказать, что государственное устройство, предлагаемое Платоном, есть в сущности идеализированная конституция Спарты. Единственное нововведение Платона состоит, по мнению Белоха, в том, что власть предоставлена философски образованным людям. Но это не так. Суровая дисциплина спартанцев, превращавшая их государство в военный лагерь, преследовала чисто земные цели внешнего могущества и славы. То ли мы находим у Платона? Конечно, и он желал государства объединенного и могучего, реагируя против политического распадения, которое он наблюдал в действительности. Но последней и высшей целью является для него согласование государственной жизни с идеей божественной справедливости. Чем далее подвигается он в своем диалоге, тем ярче и настойчивее выступает эта оригинальная черта его политического идеала. Несколько раз повторяет он мысль, что для человека важнее всего спасти свою бессмертную душу и что это может быть достигнуто только в таком государстве, которое осуществляет собою идею справедливости. Как заключительный аккорд, передающий последнее желание Платона, этот призыв и заканчивает собою диалог: «Считая душу бессмертной, будем всегда стремиться вверх и всеми путями осуществлять справедливость». В противоположность древним грекам, которые будущую жизнь представляли «царством теней», Платон считает настоящую жизнь жалкой и ничтожной и верит, что истинное удовлетворение ожидает человека лишь в мире идей. Государство, по его мнению, должно подготовить граждан к будущей жизни, – в этом его главная задача. Не убедился ли он еще в ранней юности в том, что все земные дела человеческие ничтожны, что истинной родиной добра и красоты является занебесное царство идей? Ясно, что глубочайшее убеждение его философии подсказывало его политическому размышлению – теократические, церковные мотивы; аристократический идеал крепкого государства получает у него сильную теократическую окраску. Для этого в особенности требует он, чтобы во главе государства стояли философы: они стражи Божьей правды на земле, они одни могут указать человеку путь к его небесной родине. Им –

 

 

–  280  –

 

учение, им – и власть. У них, выражаясь средневековым языком, ключи царствия Божия, и к ним должны обращаться люди, чтобы избавиться от бедствий своего бренного существования.

Итак, лишь наполовину правы те, которые говорят, что Платоновский идеал есть не более, как идеализированная конституция Спарты. Конечно, внешние очертания для своего плана Платон берет из древней Греции, но он вкладывает в них новый смысл и новую цель. Другой вопрос, насколько этот новый дух совмещается с обстановкой спартанского военного стана, которую Платон пытается реставрировать. Во всяком случае, в его государстве ясно чувствуются новые веяния. Сама собой напрашивается мысль, что эти новые веяния были вместе с тем предчувствием и предсказанием. Новый дух Платона сближает его со средними веками. И вот здесь-то Платон является не только реакционером, проповедником прошлого, но и пророком будущего. Он понял, что в грядущем смятении душ, среди увеличивающейся нервности века людям понадобится утешение церкви и власть теократии. На его философском языке это называлось властью философии, но если обратить внимание на религиозный смысл и на конечную цель философского правления, призванного заботиться о спасении душ, то окажется, что это чисто теократическая идея, это – предсказание средних веков...

После того, как Платон написал свой диалог «Государство», прошло около 15-ти лет, прежде чем он снова сделал попытку набросать новый политический проект. На это время пришлись его последние путешествия в Сицилию, которые философ предпринимал с прямой целью осуществить свои идеалы на практике. Сицилия была интересной и привлекательной страной для политических опытов. Сиракузы соперничали по славе с Афинами как крупный и оживленный культурный центр. Платон отправился сюда с надеждой быть реформатором. Но подобная миссия никогда еще не удавалась философам, которые плохо уживаются с практикой. Мы знаем из нового времени о пребывании Вольтера у Фридриха Великого с гораздо более скромными целями, но с таким же неудачным концом. Легко себе представить, как чувствовал себя Платон, этот страстный и возвышенный мечтатель, при дворе сиракузского тирана. Подробности его пребывания и поездки в Сицилию мало достоверны и носят характер какой-то

 

 

–  281  –

 

драматической сказки. Но результат был тот, что философ приехал в Афины, испытав немало разочарований, с обманутыми ожиданиями и немалыми огорчениями. Казалось бы, после этих неудач он должен был окончательно уйти в себя и предаться уединенному философствованию, подобно позднейшим стоикам и эпикурейцам; но политические вопросы еще слишком сильно занимали его мысль, чтобы он мог оставить их окончательно. На вершинах философской абстракции Платон не забывает политических проблем и под конец своей жизни пишет новый проект правильного государственного устройства. Но здесь он стремится ограничить волю не одних граждан, но и правителей, связав их подробным, разработанным до мелочей и притом неизменным законодательством. В своем первом проекте он наделял правителей абсолютной властью и ставил их выше всяких законов, потому что предполагал в них философское образование, открывающее доступ к истине. Неудачи в Сиракузах заставили, однако, Платона сильно усомниться в том, чтобы философы могли рассчитывать на господство в существующих обществах. Но если правители не будут философами, кто поручится за правильность государственной жизни? И вот Платон, побуждаемый этой мыслью, стремится сам дать подробнейшие указания насчет того, как государство должно быть устроено. С этой целью он пишет диалог «Законы». В истории политической мысли едва ли найдется проект более подробный, и это объясняется крайним недоверием Платона к людям и его стремлением все предусмотреть и все предначертать. Он хочет связать волю правителей и граждан как бы свыше данным и священным для них законодательством, которое должно быть строго охраняемо от всяких нововведений. Вместо абсолютного правления философов, Платон предлагает теперь неизменное законодательство, написанное философом для безусловного исполнения. Это все результат той самой уверенности Платона в возможности предначертать неизменную истину, которую мы отметили раньше в другом его диалоге.

Что касается духа политических убеждений, то он и в новом проекте остается тот же. Правда, Платон делает здесь некоторые уступки частным склонностям, допускает собственность и семью; он выражает даже желание изобразить государство, которое было бы и дружественно, и свободно. Но в действительности он и здесь всецело

 

 

–  282  –

 

приносит личность в жертву общему благу. И здесь, обращая свою речь к гражданам, он говорит: «Вы, равно как и ваше имущество, принадлежите не себе, а всему вашему роду, который существовал до вас и будет существовать после вас; а еще более вы и весь ваш род принадлежите государству». В «Законах» нисколько не меньше, чем в «Государстве», проявляется стремление руководить жизнью и совестью граждан. Воспитание, музыка, поэзия, религия – все это и здесь подчиняется строгому государственному контролю, с целью предупредить всякое уклонение в сторону, как недопустимую ересь. В «Законах», как и в «Государстве», чувствуется дух нетерпимого абсолютизма. Соловьев справедливо указывает на то, что в «Законах» этот дух абсолютизма еще более подчеркивается суровостью тех мер, которые Платон рекомендует для еретиков и отступников, до смертной казни включительно. Это было печальное заблуждение великого ума. Ознакомление с этими позднейшими произведениями Платона производит почти удручающее впечатление. С какой предусмотрительностью заботится он о том, чтобы задержать проектируемое им государство в его неподвижном состоянии, на уровне первобытных потребностей и желаний. Точно, в самом деле, такая жизнь, в которой все направлено исключительно на сохранение государства, достойна названия человеческой жизни. Но это построение, во всяком случае, последовательное, имеет для нас своеобразную цену. Часто говорят, боясь за быстрый рост личности, за широкое развитие свободы, за лихорадочный пульс прогресса, что все это не нормально, что все это надо задержать при помощи заботливой охраны старых общественных форм. Для всех, кто становится на эту точку зрения, политическая мысль Платона может служить знаменательным предостережением... Начиная изложение Платона, я предупредил вас, что Платон-философ и Платон-политик – две различные величины. Теперь вы могли убедиться в этом сами. Но я не хотел бы закончить свои чтения о Платоне этим отрицательным выводом по отношению к гениальному творцу «Апологии», «Федра», «Пиршества», «Федона» и других несравненных диалогов. Мне хочется еще раз сказать, что как бы ни казалась нам иногда неудачной политическая философия Платона, в ней есть все-таки веяние живого духа: прикосновение гения отразилось и здесь. Оставляя в стороне позднейший диалог «Законы», мы должны

 

 

–  283  –

 

признать, что другой диалог «Государство» представляет собою произведение замечательное. Многие подробности отталкивают нас в нем, его политический план кажется нам разнородным. Но за всем этим мы не можем не чувствовать некоторого высокого морального духа, который проходит через все сочинение как руководящий и основной мотив. Этот нравственный дух тем более захватывает нас своей могущественной силой, что мы чувствуем за ним целый ряд разочарований. Платон сознавал, что с его государством дело кончено. Мечтая об идеальном строе, он с оттенком грусти замечает: может быть, он и осуществится, если не у нас, так где-нибудь в другой стране. Вокруг себя он видел безнадежный упадок общественных нравов и политической жизни. Тем более приходилось ему искать утешения в некоторых глубочайших основах духа, – в том внутреннем достоянии человека, которого никакая власть не может коснуться, никакой упадок общества не может нарушить. И здесь, в этой глубине духа, он нашел такое богатство сил и стремлений, пред которым все прочее кажется незначительным. Он облек свой идеализм в яркие и ослепительные формы, он заставил тысячи поколений увлекаться идеальными стремлениями и прекрасными мечтами и верить в то, что в этих мечтах и стремлениях заключается высшая правда, несравненно более важная, чем все мелкие поучения общежитейской практики. И, наконец, смелым полетом своего гения он сделал еще одну попытку – он захотел свести эту высшую правду с неба на землю, сделать ее реальной действительностью. В этом последнем замысле он должен был потерпеть крушение; но самая попытка есть лишнее свидетельство глубины его стремлений. Для нас все-таки ясно, что правда не в отрешенном идеализме, а в положительном – в этом Платон нас убедил.

Среди тех, которые учат мужественно переносить тяготы жизни, ее удары и скорби и не бояться неизбежного конца всех человеческих начинаний, Платон занимает одно из самых первых мест. И если в этом именно задача философии, то он действительно заслуживает той древней саги, которая называла его сыном Аполлона, посредником между идеальным миром и земной действительностью.

 



[1] См. об этом у кн. С.Н.Трубецкого, Метафизика в древней Греции, с. 466 и сл., особенно 481.

[2] Слова Вл.Соловьева.